Электронная библиотека » Татьяна Соломатина » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Кафедра А&Г"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 02:04


Автор книги: Татьяна Соломатина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Примерно что-то такое думал или говорил дядь Коля не себе и не Лёшке, сожалея ещё и о том, что родная советская власть, отменив почти повсеместно попов и во множестве разваляв церкви, не отменила заодно и всякие глупые размышления и вопросы, ответы на которые не у кого получить, и ни в какой газете, ни в одной резолюции съезда КПСС, ни в одном лозунге из тех, что висят на почте, не прописано, с каких таких зелёных веников Дуся Безымянная взяла да и порезала себе тонкие малокровные запястья. Это ж, поди, мучительно без сноровки, а откуда у неё сноровка-то, у пигалицы этой. Ну, вернее, уже той. Которой уже нет. Не зэка же она и в штрафбате не служила, это там все знают, как сподручнее с жизнью счёты свести, со своей ли, с чужой. Бухгалтеры хреновы! Родился? Живи! Не можешь для партии и правительства, живи для бога. Для бога не можешь – просто живи, ни для чего. Вставай с петухами, умывайся, воды из колодца натаскай, печь растопи – и в коровник. Вернулась – двор помети, огород покопай, грядки прополи – и снова в коровник… Сын из школы вернётся – покорми, подзатыльник дай для острастки, чтобы учился хорошо. Глядишь – и тоже геологом станет, будет умные речи нам, дуракам, толкать под стакан. Так день и пройдёт в заботах и чуть-чуть – в мыслях, вроде и не для чего-то там, а всё равно делом занята. Может, та корова тоже не хочет удои повышать, особенно когда силос такой паршивый и гнилой, хоть волком вой, а не бурёнкой мычи. Ан нет же, повышает! Сама не справляется, мы поможем. Где водички колодезной добавим, где наоборот… в общем, есть способы жирность повысить. Что ж та Дуся, не могла по-людски прийти к соседям, повыть дурниной, если совсем уж тошно отчего-то ей стало?.. Помогли бы, чай, не звери, да и звери своим помогают, если из одной стаи или хотя бы стада. Трофимовна никогда поговорить и сто грамм принять не брезгует, не смотри, что у неё бог есть, а у нас вроде нет. Выпьет, поплачет, ей и легче вроде. У той все сыны мёртвые, ладно муж, а она живёт. А у этой пацан загляденье. Так она вон чего… Вечно тихая, мутно-радостная до одури, худенькая, беленькая, кто бы знал, что из неё столько кровищи натечёт, пол скользкий, и дерево теперь только стругать, иначе никак.

– Что ты такое несёшь, ополоумел совсем, старый?! – строго прикрикнула на него появившаяся на крыльце законная супруга, суровая тёть Вера. – Ой, Лёшенька… – завела она, было, по-бабьи тоненько, но тут же оправилась. – Мама твоя, Алексей, умерла. Слабенькая она была для этой жизни распроклятой, вот и умерла. Болела она. Сильно болела, просто тебе ничего не говорила, потому что ты ещё маленький. Но ты ни в чём не виноват, запомнил? – насупила она брови. Тёть Вера женщина была добрая и с пониманием.

– Запомнил, – ответил Лёшка, чтобы не расстраивать ещё больше и так, судя по всему, расстроенную смертью его матери тёть Веру. Сам он нисколько не расстроился, потому что не то чтобы ему не было жаль маму, которая столь внезапно умерла, конечно, он сожалел, что теперь не с кем будет запускать кораблики в луже, потому что сам складывать кораблики так же ловко, как мамка, он ещё не научился. Но, с другой стороны, не сильно он и переживать будет, потому что с мамой в последнее время стало очень сложно. Целуешь её, а она немеет, улыбается и в стену смотрит. Это пока ты совсем маленький, главным для кого-то быть несложно, потому что ты всё равно ничего не помнишь про это. А когда уже подрастёшь, то быть самым главным, пусть даже и для любимой мамы, становится всё труднее и труднее. Поначалу быть главным для кого-то – это что-то вроде клетки для голубя. Тебя кормят и поят, смотрят с обожанием и везде с собой носят. Но клетка – она клетка и есть. Ложись, складывай крылья, жирей и подыхай. Голубю нужна своя голубятня: полетал высоко в небе, вернулся. Чтобы и зерно, и вода свежая, но и путь на волю всегда открыт. Но это быстро перерастаешь. И начинаешь улавливать из пространства, что быть главным для кого-то – это когда твоя и только твоя сила должна надевать маски для них. И для своих, и для чужих. Меняясь и оставаясь прежней – только своей собственной. Изгибаясь, оставаться непреклонной. Менять мотивы, не отступаясь от намерений… Это трудно. Очень трудно. Вопрос привычки. А привычка – это вопрос опыта. А опыт на момент описываемых событий был для семилетнего Лёшки статистически недостоверен. Так что… «Ученик на уровне ощущений». Причём безо всякого гуру-сенсея. Откуда они в послевоенном Нечерноземье?

…Ничего такого он тёть Вере, разумеется, не сказал. Даже то, что точно чувствовал, не сказал – что и раньше знал – никто не виноват. Никогда. Просто мама в последнее время стала ещё более странной, чем раньше, и даже не хотела отдавать его в школу, и он специально попросил её остаться дома и пошёл сам, а то с неё бы сталось там плакать и просить директрису не записывать его, Лёшку. И всё равно, рано или поздно, она бы умерла, и он знает, что ни в чём не виноват, и понимает, что не сегодня, так завтра или послезавтра мамка всё равно бы умерла. И пусть ни дядь Коля, ни тёть Вера не волнуются из-за того, что это случилось именно сейчас, пока его, Лёшки, не было дома. Он уже взрослый, уже школьник и всё равно бы не мог всё время сидеть дома и ждать мамкиной смерти, раз уж это так важно, чтобы мамка умерла именно при нём. Тем более что он перед уходом с мамой попрощался. Навсегда. Но об этом он дядь Коле и тёть Вере тоже не сказал.

Дядь Коля смотрел на пацана прищурившись и только чаще стал затягиваться самокруткой. Тёть Вера ошалело поглядела на него и сказала:

– Поплачь, родной, поплачь, легче станет.

– Да мне и так не тяжело. Спасибо. Ну, я пойду к вам, раз мне туда, к мёртвой маме, нельзя, – поблагодарил он её за заботу и послушно отправился в сторону соседского дома.

– Чего это с ним? – испуганно спросила тёть Вера у мужа.

– Шок с ним. – Дядь Коля часто слышал это слово в госпиталях. Врачи на войне очень любили это короткое ёмкое слово и часто пускали его в ход. Руку, скажем, кому на хрен оторвало по самое плечо, а он ходит, как заведённый, глазищи по пятаку, а то ещё и смеётся. На кровавую культю глянет и аж до колик хохочет. Или спокойный, что та чурка с дровника. Зловещее такое спокойствие, жуткое. И на вопросы отвечает, может складно речи толкать. Так врачи и говорили, мол, шок. Состояние полного беспредела. На войне, правда, не говорили, а орали. Был один доктор, что ещё на гражданке вроде как по женской части трудился, но они, хирурги, – сам доктор объяснил, когда узнал, что дядь Коля деревенский, – вроде механизаторов, молотилка ли, трактор ли – всё одно. В механизмах разбираешься? Так тебе ни одна тарахтелка, что на колёсах, что на гусеницах, не страшна. Так вот тот доктор орал, когда шок с кем случался: «Фиксируйте, на хуй! Седируйте, вашу мать!.. Чем-чем! Спиртом!.. Исподнее своё на перевязочный дери, идиотка, если марля закончилась, что спрашиваешь, дура?!» Хороший доктор был, дядь Колю спас. Хотел, было, разыскать после войны, чтобы лично отблагодарить. По-старому – в ноги упасть и спасибо сказать. Фамилию даже записал на бумажку, чтобы не забыть, да выкинул ту бумажку, потому что доктор, оказывается, сперва в плен, а потом в лагеря. Как он выжил-то в плену? Он же вроде из этих был, которые Христа умучили. Это он сам такие шуточки выдавал. Через мужиков искал, слава богу, не через учреждения. Бумажку с фамилией с перепугу выбросил в урну вокзальную, ещё и думал, что сжечь было надо. За что его в лагеря-то? Что он там, в плену, выдать мог? Маты свои перематы? Великая государственная тайна… Или то, как посреди кромешного ада ещё и время находил и посмеяться, и медсестричку в углу зажать? Или какое особенное секретное внутреннее устройство кишок и костей именно советского человека, отличное от фашистского? Или как, пока всех раненых не эвакуировал, госпиталь с места не снимал? Взорвать надо было раненых? Бросить? Но раз посадили, значит, было за что. Просто так ведь не сажали. Правда, теперь вот говорят: «Были ошибки». Но не могли же всё время ошибаться. Эх, где ты теперь, товарищ капитан медицинской службы? Сгнил в лагерях или амнистировали тебя после съезда нашей родной коммунистической партии? Вряд ли. Ты же не уголовник. Упокой твою душу Господи, сколько Трофимовну прошу, чтобы за доктора этого свечку поставила. Богу, если он, конечно, есть, всё равно, поди, как зовут и православный ли. Просил же уже. Так эта, язви её, Трофимовна, говорит: «Имя надо». Я ей и говорю: «Скажи, мол, раб божий капитан медицинской службы!» А она мне: «Точно знаешь, что мёртвый? Грех живого за упокой поминать». А каким ему быть после войны, плена и лагеря? Упёртая старуха, не соглашается. Ну, ей виднее, я и так его вспоминаю под стакан, а имя-фамилию вышибло. Потому что нажрался я тогда в поезде после столицы горькой до… до шока. Вот и у пацана Дусиного сейчас, поди, шок. Что его, в сарае запереть и стакан самогону налить? Да вроде и не шок. У него-то руки-ноги целы и кишки из брюха не вываливаются так, что рукой придерживать надо. Чёрт их разберёт, этих тронутых. Присмотрим за мальчонкой, пока его в детдом не пристроят. Чай, не звери…

Слишком долго сердобольным дядь Коле и тёть Вере за Лёшкой присматривать не пришлось. В день похорон в село явилась та самая директор школы на председательском «уазике» и увезла записанного в первоклассники Безымянного, заверив соседей, что позаботится о нём сама.

И слова своего не нарушила. Сама и позаботилась.

Все восемь школьных лет Алексей Безымянный жил у директрисы на правах сына. Вернее – на куда больших правах и на куда меньших обязанностях, чем у родного отпрыска его приёмной матери. Потому что плоть от плоти, кровь от крови, собственный сын – веснушчатый увалень-троечник, совершенно равнодушный к чему бы то ни было, кроме рыбалки и метания ножичков, был, кроме всего прочего, неласков, вытирал нос рукавом, в общем, вёл себя как самый обыкновенный сельский паренёк. То есть – вовсе не так, как когда-то мечтала ещё не располневшая студентка университета. Когда-то она жаждала выйти замуж за городского, жить в многоэтажном доме, в пусть маленькой, но уютной квартирке, в которую вода течёт прямо из крана, а в туалет зимой можно ходить без тулупа, а вот прямо как есть – в халате и тапочках. Она была достаточно умна и весьма привлекательна, но городские почему-то женились на городских, а за ней продолжал ухаживать кавалер её местечкового детства, поехавший в город исключительно за ней и выучившийся на агронома по дороге. В конце пятого курса она, повздыхав, вышла за него замуж и, в принципе, никогда об этом не пожалела. Они вернулись в родной колхоз. Молодой муж достаточно быстро стал главным агрономом, а потом и вовсе председателем колхоза. И жену никогда особо не третировал на домашних фронтах, потому что считал труд учителя одним из самых почётных. Даже продвинул в директора. Любил и уважал, ничего не скажешь. Только вот недавно умер от обширного инфаркта. На войну его не пустили, сунули партбилет под нос в одном из немаловажных партийных ведомств, мол, все такие бравые патриоты и вояки…евы, а кто весь этот фронт кормить будет, а?! Вот вам, короче, наше партийное задание: «Херачить, херачить и ещё раз херачить! Под пулями любой мудак полечь сможет запросто, для этого головы не надо особой. Так что ты, дядя, если не великий полководец, то вламывай там, где твои знания и умения для победы нужнее, понял?!» Понял, конечно, как не понять. Так проникся, что урожаи были что надо. Не за страх, а за совесть работал! Работали. Все. Бабы, дети и председатель, который сам пахал больше и дольше любой лошади. Зато как война закончилась, тут бы жить и жить, а он пару лет поскрипел – и каюк. Врачи ей объясняли, мол, на стрессе держался. Все долгие военные годы. А долгосрочный стресс ни для кого даром не проходит, вот он и того. Обширный. Не миокард, а сплошная рубцовая ткань. Видимо, на ногах перенёс раньше. Болело сердце? Ну, так что вы хотите. И левая рука немела? Давно? Ясно. Долго продержался. Видать, здоровье крепкое было. Устал ваш мужик от такой жизни. Так вот. Надпочечники утомились, адреналин истощился, сердце износилось. Но она-то знала, что не от нытья в руке (что здоровому мужику те ноющие боли? Тьфу!), не от стрессов (он как раз спокойный был и почти никогда не орал ни на кого), не от усталости (ему трёх часов сна всегда хватало) её муж богу душу отдал. От косых взглядов и дурных разговоров этих самых безруких и безногих выживших и от бессильной обиды и незаслуженного стыда скончался. Накануне как раз вызвал пропесочить одного: де, хорош ханку жрать, давай работать, всем дело найдётся, и безруким, и безногим, а то совсем сопьёшься и, не ровён час, с залитых глаз жену и деток культёй порешишь. Ну и, как водится, услышал гневную отповедь со слюнными брызгами, огрёб по полной ласковых слов. И крыса он тыловая, и пока они там, на фронтах, за Родину, за Сталина кровь проливали, он тут, в тепле, сытости и безопасности отсиживался-прохлаждался да баб охаживал, вон их сколько, на гарем хватит! И до этого не раз слышал, но, как видно, любому самому стоическому терпению есть свой край. Домой вернулся, перед сном стакан той самой, от которой отговаривал, дёрнул, поплакал, песню спел, лёг спать рядом с ней, подвернув под себя вечно ноющую кряжистую левую медвежью лапу – грел он её так, думал, на погоду шалит, баюкал здоровую красивую руку, как хворого младенца, – и не проснулся. Хороший мужик был, грех жаловаться. Хотя и простецкий.

Да и сын от него вышел совсем не такой, каким смутно представлялся ей будущий отрок в далёком, почти позабытом уже студенчестве. Ах, театры-премьеры, кафе-мороженое, набережные, шифоновые платья. Городской муж, городской сын, мир во всём мире, чистенькая городская школа с умненькими городскими детками… А вместо – председатель, война, после войны не легче, холодная школа-сарайчик, вечно требующая хлопот, и ученики-олухи, которым почти всем что в лоб, что по лбу. И сын – самый что ни на есть олух из олухов. А не умница, не отличник, не «стремящийся в люди». Ему что книга, что фига, что – прости господи – Третий интернационал. «Механизатор!» – частенько ворчала себе под нос носительница канонического учительского имени Марья Ивановна, строгий директор самой обыкновенной сельской общеобразовательной школы. Алексей же, сделанный неизвестно кем, рождённый какой-то почти юродивой сиротой, вскрывшей себе вены, не подумав, на кого она оставляет семилетнего сына, был воплощённой мечтой её интеллигентной юности. «Как причудливо тасуется колода!» – не правда ли? Такая толстая плотная колода из наших разномастных желаний и планов, в которую, накинувши такие же «рубашки» для маскировки, проникают козырная карта крови, туз удачи, валет успеха, дама обстоятельств, шутовство божьего промысла и мусор шестёрочных случайностей. Мальчик с невесть откуда взявшимися, чуть ли не генетически хорошими манерами покорил Марью Ивановну. Он так стоически переносил обрушившееся на него горе полного и окончательного сиротства, так не похоже на поведение его ровесников в похожих жизненных ситуациях. Помнится, в войну получит баба похоронку на мужика, и сама воет, и дети в слезах и соплях. А через неделю, глянь, уже отошли. Играют в свои нехитрые детские игры, дерутся и заливисто гогочут над глупыми и даже грубыми шутками друг друга. Дети, они дети и есть. А этот тих, задумчив. «Спасибо, Марья Ивановна! Доброе утро, Марья Ивановна! Разрешите, я помою посуду…» Разрешите! Она уже и слова такие забыла. До самых глубин давно забытого пробуравил её этот Безымянный. Как будто снова юна, и нет ещё никакой войны и горя, как будто всё впереди – хорошее и светлое, а не то, что на самом деле было и уже осталось далеко позади. А что сейчас? Школа, тяжёлый сельский труд, потому что без огорода и скотины и директор не обходился, не говоря уж об учителях. Учителя, которых вечно не хватает, а те, что есть, – сами чуть не полуграмотные. В смысле – культуры им не хватает, хотя и читать, и писать, и считать, разумеется, умеют. Кто молодой, старается, отработав положенное, из села в город сбежать. Кто остаётся, выходит замуж или женится и ассимилируется с местным населением, меняя туфли на кирзовые сапоги, забрасывая Шекспира ради посадки картошки. Кому и для чего тут нужен этот Шекспир? Печку растапливать? Так передовицами сподручнее. Да и в пять утра как-то ещё не до поэзии. А к вечеру проза дня грядущего так глаза застит… пеняла на себя, конечно. Позор! А ещё филолог. Да куда ж денешься-то…

Печально стало Марье Ивановне, когда появился в её доме Алёшенька. Но печаль её была светла. И к светлой печали примешивалось то самое чувство, присущее всем женщинам русских селений, – жалость. Уж так ей жалко было этого светлоголового, вежливого, спокойного паренька, что слёзы струились из глаз после каждого его: «Очень вкусно, Марья Ивановна, спасибо! Можно, я возьму книгу с вашей полки?» Уж так не хотелось отпускать его от себя, как не хочется ни одной маленькой девочке выпускать из рук ни на миг любимого плюшевого мишку, что она отправилась к важным мужчинам, ещё помнившим заслуги её покойного мужа перед партией, фронтом и Победой. Мужики прониклись, кому-то там позвонили, где пошутили, где припугнули, и, переплыв океан бюрократических препон без особых бурь и штормов, Марья Ивановна официально стала матерью Алексею Безымянному. И её книжные полки стали его книжными полками. Фамилию менять не стала из уважения к покойной. Ну, в смысле, из какой-то плохо формулируемой суеверной боязни, потому как уважать женщину, познавшую на собственной шкуре все «прелести» детского дома и тем не менее бросившую своего единственного сына на произвол абсолютного сиротства, она не могла. Она, правда, предприняла попытку поговорить об этом с Алексеем.

– Алёша, я тебя усыновила! – сообщила она как-то за ужином, когда всё уже было решено.

– Уматерила! – загоготал, впрочем совсем беззлобно, её родной сын. После чего был отослан во двор.

– Спасибо, Марья Ивановна, – проникновенно сказал ей маленький ангел, благодарно глядя в глаза. Под взглядом этих небесных очей со стальным отливом («платье цвета «электрик», – всплыло в памяти Марьи Ивановны из, кажется, Артура Конан Дойла) она, как правило, теряла волю. И принимала это за любовь. Как много и много позже многие и многие женщины будут терять волю и принимать потерю собственной воли за любовь к Алексею Николаевичу Безымянному.

– Мне было бы приятно, если бы ты называл меня мамой, – еле продавила комок голосовых связок обычно строгая директриса.

– Думаю, моей маме это было бы неприятно. Ведь у человека только одна мама, правда ведь? – искренне вопросил он усыновительницу и доверчиво распахнул глаза. Он умел быть искренним и пользоваться этим. Уже маленьким он отлично чуял, куда повернётся разговор, даже если сам собеседник об этом понятия не имел.

– Конечно-конечно, Алёшенька. Мама у человека одна, но твоя мама умерла, и у тебя некоторое время не было ни одной мамы, а теперь снова есть. Я твоя мама, как бы ты меня ни называл. Тебе просто самому так будет удобнее, но я сейчас даже не про это, с тем, как меня звать, ты сам разберёшься со временем. Я хотела тебя спросить, можно ли я дам тебе свою фамилию. Это фамилия моего покойного мужа, Борькиного отца. Вы с Борисом теперь братья, а братьям удобнее носить одну фамилию.

– Конечно, вы теперь моя мама, и Боря – мой самый настоящий брат, я его очень люблю, он умеет столько всего, чего не умею я, – начал говорить маленький Алёша, – но мама так любила свою фамилию и… И даже как-то недавно приснилась мне и сказала, что всё знает и очень рада… И только попросила не менять фамилию, потому что это фамилия директора детского дома, где она выросла, и она его очень-очень-очень любила и хотела бы, чтобы я вырос таким же хорошим, как он, и прославил его фамилию, – не покраснев, соврал мальчик, и глаза его замерцали, и даже моргать он стал реже, чтобы предательские капли не выдали смятения. Признаться честно, никакого смятения он не испытывал. И снов никаких не видел. И даже про Безымянного директора детского дома знал только из рассказов односельчан. Дядь Коля немало выпил на скромных поминках и вывалил на Лёшку столько всего, что не каждый бы взрослый выдержал и понял. Но Лёшка выдержал. И понял куда больше самого дядь Коли. А Дуся никогда не рассказывала сыну ничего подобного, не потому, что не хотела его огорчать или ещё почему-то, а потому, как была неспособна к столь возвышенным помыслам о прославлении фамилии. Ей достаточно было текущей радости, например принести своему сыну диковинную шоколадную конфету в блестящей фольге. Просто Лёшке куда больше нравилась фамилия Безымянный, чем Колотушка. Алексей Колотушка. «Айда Колотушку колотить» – это первое, что скажут в школе. Да и в книгах, которыми слишком изобильно для сельского дома были уставлены нехитрые шкафы и полки Марьи Ивановны, он не встречал таких фамилий у более-менее пристойных персонажей. Раз уж виконтом де Бражелоном нельзя и Гулливером в этой стране лилипутов не назовёшься, то пусть уж он лучше будет Безымянным, чем Колотушкой.

Марья Ивановна, как любая сельская баба, пусть даже и советская, и отучившаяся в университете, в том числе научному атеизму и марксизму-ленинизму, питала уважение и даже страх к контакту с потусторонним миром путём сновидений, и потому вопрос о фамилии отпал сразу и навсегда. Алексей остался Безымянным, и они с Борисом Колотушкой отправились в первый класс. Где в первый же день именно Лёшку хотели проверить на длительность свёртывания крови из носу, называя его «выкидыш дохлой чокнутой дуры», а Борька в одиночку поколотил целую ватагу задир, полностью оправдав свою гордую фамилию и добрую память сурового к несправедливости и неоправданной жестокости покойного отца.

– Борис, споры надо решать без рукоприкладства! – строго выговаривала Марья Ивановна щедро «офонаренному» сыну-победителю. – Я – директор школы, а мой собственный ребёнок в первый же день устраивает безобразную драку!

– Мама, – выступил Алёша, – Боря защищал меня. Мальчики говорили мне нехорошее и хотели избить.

Марья Ивановна унеслась во двор заливаться счастливыми слезами, а Борька, хлопнув по плечу, сказал:

– Молоток, мужик! А драться я тебя научу.

Следующие восемь лет они представляли собой торжество разумного симбиоза. Лёшка решал за Борьку контрольные и давал списывать домашние задания, Борька, обладающий немалым авторитетом у хулиганья, не давал брата в обиду. Лёшка подсказывал Борьке интеллектуальные стратегические ходы, Борька щедро делился с Лёшкой искусством практической тактики ближнего боя. Первое так никогда и не понадобилось Колотушке. Второе так никогда и не пригодилось Безымянному.

Марья же Ивановна была счастлива и обожала обоих. Но отчего-то рука сама собой накладывала Лёшеньке кусочки повкуснее и тянулась к одёжке получше. Чёрт её, эту руку, подери, ну что ты с ней будешь делать!

Алексей учился не просто хорошо, а удивительно хорошо. Отличник, на лету не только схватывающий, но и быстро превосходящий сельских учителей. К тому же – книгочей, три раза по кругу перечитавший школьную библиотеку и скромные запасы человеческой мудрости, облечённой в вербальную форму, имевшиеся в доме приёмной матери. Специально для Алёши она выписывала на школу – собственные ресурсы ныне не особо позволяли роскошествовать – всю периодику от пионерских, комсомольских и взрослых «правд», «Юных техников» и «натуралистов» до «Нового мира», «Роман-газеты» и «Красной звезды». Пока кровный сын помогал заниматься скотиной, доил корову и коз, кормил кроликов и кур, вскапывал огород и удобрял его из компостной кучи, носил воду и починял всё, что под руку поломанное подвернётся, сын приёмный дудел в горны, стучал в барабаны, клеил стенды и пылко проводил политинформации, прежде бывшие в этой далёкой школе делом чисто номинальным.

Когда Алексея Безымянного приняли в комсомол, он тут же автоматически сменил прежнего комсорга школы, как раз её окончившего, и стал частенько наведываться в соседний уездный городок на заседания райкома, членом которого стал сразу после окончания восьмого класса. В свидетельстве о неполном среднем образовании выстроилась плотная шеренга пятёрок, и Лёшка поступил в медицинское училище – самое приличное в маленьком районном центре учебное заведение. Не на слесаря же, в самом деле, было учиться Алёшеньке! На фельдшера – это ему куда больше подходило.

– А потом в город поедешь, на врача выучишься, – рыдала мама Марья Ивановна, гордясь своим сыном, – будешь нас всех лечить. Больницу поднимешь, а то страх какой-то, а не больница сейчас.

– Непременно! – отвечал Лёша, хотя планы у него были совсем другие. Никогда, ни в каком виде он не собирался возвращаться сюда, где родился и вырос. К этим вечно забитым беспросветным трудом людям. К пьющим и матерящимся бабам и мужикам. К грязи и бездорожью. Сюда, где жестяная банка сгущённого молока вызывает такой же дикий восторг, как стеклянные бусы у вождя племени, затерянного в дебрях Амазонки. В журнале «Огонёк» он видел фотографии другой жизни, в которой девушки в белых спортивных костюмах стройными рядами идут по чистенькой Красной площади. Там окна гастрономов топорщатся в счастливых «москвичей и гостей столицы» осётрами и пирамидами банок с икрой, крабами и шпротами. А по заасфальтированным улицам ездят чистенькие машины. И люди ходят в лакированных ботинках по набережным забранной в бетонные берега реки и в красивых купальниках позируют на лесенках, ведущих прямо в воды, а не чавкают в резиновых сапогах по вечной жиже и не ныряют в чёрных трусах в илистую речку-вонючку. И, будучи проницательным от природы, подозревал, что есть ещё и другие, куда более привлекательные… журналы.

«Злыдень» Борька, всегда понимавший кудахчущих, хрюкающих, мычащих, лающих и мяукающих тварей, поступил в ветеринарный техникум, что тоже было ох как неплохо. Сельхозакадемия ему не сильно светила с его успеваемостью, и он собирался вернуться в родной колхоз зоотехником и жить себе «как люди». Нормальные люди на своём нормальном месте. Крепкий земной мужик, как и его отец. Хороший, но не звёздный. С обострённым чувством справедливости и умением работать «от рассвета и до забора». И ещё два раза по столько же в случае необходимости. Такая планида.


«На фельдшера» после восьмого класса учиться долго – полновесных четыре года. За это время Алексей Безымянный так прочно укрепился в районной и краевой комсомольских организациях, что до республиканской было – рукой подать. Подал он, что правда, не рукой, а неким другим органом. Тем самым, что так любят упоминать в биографических справках. Членом. Только не совета, а самым обыкновенным – мужским половым. В него по уши влюбилась одна из секретарей краевого райкома комсомола. (Для детей и юношества, чьи ассоциативные ряды ограничены восприятием эталонов офис-менеджмента, сообщу, что «секретарь комсомольской организации» – понятие, конечно, архаичное. Но «в те далёкие годы» степень судьбоносности подобных связей оценивалась, как если бы в наши дни ученик курсов дизайна села Кукуева очаровал начальника PR-отдела регионального филиала крупной рекламной корпорации, скажем, Челябинска или какого другого города-миллионника на российских просторах.) Она была для восемнадцатилетнего Алексея старовата – железобетонный тридцатник. Но любви все возрасты покорны. Особенно – любви женской. Лёшка воспользовался неистовой покорностью сердца влюблённого секретаря и, получив с её помощью все возможные мелкопоместные рекомендации, отправился штурмовать столичный медицинский вуз. Предварительно, разумеется, получив свой красный диплом, свидетельствующий об окончании среднего медицинского учебного заведения.

Честно говоря, к медицине Алексей Безымянный был совершенно равнодушен. Можно даже сказать, что медицина ему не нравилась. Он был слишком брезглив и чрезмерно логичен для таких грубых и одновременно столь тонких, частенько вовсе не ментальных, хотя сущностно весьма осязаемых материй. Он ни разу не отрезал ножницами голову ни одной лягушке на лабораторных занятиях по нормальной физиологии. И вовсе не потому, что ему было жаль это пучеглазое земноводное. А потому, как сама мысль о том, что необходимо дотронуться рукой… какой там «дотронуться» – крепко зажать в горсти осклизлое тело, и – хрясь-хрясь-хрясть! – размыкать и смыкать инструмент на плоти до полного усекновения верхней челюсти со всем прилежащим, да так, что в тебя летят брызги гадких субстанций, вызывала у него желудочный спазм.

Благо почти весь преподавательский коллектив медицинского училища был женским, а Лёшкино влияние на фемин было одинаково безоговорочным. От него в равное благоговейное оцепенение впадали и юные жёны, и старые девы, и синие чулки, и роковые уездные красотки. К его врождённому обаянию присоединилась красота юного греческого бога. Вернее – титана. Не тонкого, отчасти гомосексуального мальчика, вызывающего у женщин смешанные чувства материнской нежности и эфемерного дымчатого желания, а сформированного молодого мужчины, вызывающего только страсть, страсть и ещё раз страсть. Чугунную, тяжеловесную человеческую страсть. Так он и прошагал победоносно по медицинскому училищу, получая в зачётку свои «отл. с отл.», ни разу не подставив собственный палец под скарификатор, не вонзив иглу даже в чужую мышцу, не говоря уже о венах. Ни разу не вынеся тазик с мокротой за туберкулёзным больным на практических занятиях в профильном диспансере. Ни разу не поучаствовав в фиксации буйных, допившихся до делирия, алкоголиков в психиатрической лечебнице. Ни разу не эвакуировав рвотные массы у неудачно попытавшихся окончить земное существование путём принятия per os[6]6
  Через рот (лат.).


[Закрыть]
всякой дряни. Ни разу не удержав язык у эпилептика в припадке. И ни разу не вынеся «утку», не сменив дренаж во время практики в отделениях гнойной хирургии и реанимации. Алёша и практику-то не проходил, постоянно пропадая в райкомах, обсуждая какие-то наиважнейшие комсомольские дела, перед значимостью которых меркла любая сифонная клизма. Удачно миновав кровавые токи, мочевые брызги и каловые массы, юный фельдшер-комсомолец укатил в столицу и с первого раза поступил в медицинский институт. Чуть позже патронесса-секретарь, несколько раз посетив первокурсника, отпустила его в самостоятельное комсомольско-половое плавание в большой воде огромного города. Отпустила просто – без каренинских драм и ужимок бесприданницы. Среди многих способностей Алёша обладал и этой, удивительной: выходить из любых сталеплавильных страстей не только не обожжённым, но даже не раскрасневшимся. Дамы не мстили. Дамы оставались благодарны. Разве можно мстить богам (или даже и полубогам) за оказанную честь, а?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 3.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации