Электронная библиотека » Теодор Далримпл » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 8 ноября 2023, 05:32


Автор книги: Теодор Далримпл


Жанр: Зарубежная психология, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

5
Деньги жулья

Тюрьма изменилась за пятнадцать лет моей работы в ней – и по большей части к лучшему. Я пришел вскоре после того, как в каждую камеру поставили унитаз, подключенный к канализации («встроенный туалет»): до этого ежедневно проходило «выгребание» – опустошение специального ведра, которое ставили узникам на ночь для отправления естественных потребностей (днем их выводили в общий туалет). Теперь мне кажется невероятным, что такие условия могли существовать еще в 1980-е годы, не вызывая почти никакого протеста.

Я не из тех, кто считает, что тюремные условия должны быть настолько суровыми, чтобы они сами по себе как бы служили средством, отвращающим людей от преступного пути, хотя мои взгляды на пенитенциарную систему очень далеки от либеральных. Так или иначе, жестокие условия лишь порождают жестокость в тех, кто эти условия создает и поддерживает. И потом, само понятие «жестокие условия» со временем эволюционирует: то, что сегодня сочли бы лишениями, в былые времена посчитали бы роскошью. Кроме того, сама действенность наказания еще не служит его автоматическим оправданием. Несомненно, практика публичной казни тех, кто паркуется на двойной желтой, сильно подорвала бы желание так парковаться, но (как мне почему-то кажется) немногие поддержали бы такие меры.

Улучшение тюремных условий касалось главным образом бытовой стороны жизни. К тому времени, когда я перестал работать в тюрьме, камеры в современной ее части стали не менее комфортабельными, чем номера в сетях дешевых гостиниц.

Наверняка кто-нибудь сочтет этот факт шокирующим, но меня он совершенно не поражает. Помню, как в начале 1970-х меня вместе с другими студентами-медиками повели на ознакомительную экскурсию по тюрьме. Нас сопровождала группа мировых судей. Тогдашние тюремные условия были поистине жуткими. Экскурсия включала в себя посещение кухонного блока, и один из мировых судей заявил: тамошняя еда настолько его впечатлила, что он не отказался бы сам немного посидеть за решеткой. Эта его фразочка вызвала у меня отвращение – и я до сих пор испытываю отвращение, вспоминая ее.

Для меня главным ужасом тюрьмы (если бы меня угораздило попасть туда в качестве заключенного) стала бы нехватка приватности; вынужденное беспорядочное социальное (или антисоциальное) взаимодействие с теми, кого я для себя не выбирал; взаимодействие без всякой возможности доверия или подлинной дружбы. Если по какой-то случайности такая дружба и завязалась бы, она вскоре оказалась бы утрачена, поскольку заключенные – словно фигуры в настольной игре, которые перемещает незримый, но всевластный игрок.

В любом случае я страшусь навязанного панибратства гораздо больше, чем одиночества. Что же касается пресловутого лишения свободы, то я острее ненавидел бы необходимость подчиняться произвольным и зачастую дурацким распоряжениям, чем собственно невозможность покинуть темницу. Полагаю, впрочем, что я сохранил бы при этом некое внутреннее чувство свободы, ибо свобода (по крайней мере отчасти) – вопрос внутреннего настроя, а не только внешних условий.

Тюремный жаргон тоже изменился за время моей работы в пенитенциарном учреждении. Так, когда я только-только начинал, выражение «черный аспирин» было еще в ходу, но уже сходило на нет: в последующие годы я его ни разу не слышал. Черным аспирином называли сапог тюремного служащего – средство, при помощи которого надзиратель «исправлял» непокорного арестанта. «По моему мнению, сэр, – говорил мне какой-нибудь сотрудник тюрьмы, – ему бы малость черного аспирина». Впрочем, этот служащий, конечно, никогда не стал бы применять это средство на практике, а я, в свою очередь, не считал нужным указать, что – с чисто фармакологической точки зрения – термин неудачен: это «лекарство» следовало бы назвать черным валиумом. Да и сапоги перестали входить в состав обмундирования тюремных служащих.

А вот еще одно выражение, которое исчезло вскоре после того, как я стал работать в тюрьме: «жидкая дубинка». В данном случае имеется в виду жидкий хлорпромазин (в форме сиропа или суспензии). Раньше его использовали для лечения при бредовых состояниях и галлюцинациях пациентов, страдающих тем или иным психозом: препарат приводил в кроткое или бессознательное состояние даже самого упрямого или воинственного больного, и его зачастую без разбору давали заключенным главным образом для того, чтобы они сидели тихо (отсюда жаргонное название). Жалобы на злоупотребление им в таких целях привели к тому, что он почти совсем исчез из тюремной фармакопеи, хотя «старые каторжники», конечно, начали сетовать на его отсутствие. Они скучали по этой «дубинке».

За время моей тюремной работы исчезло два глагола – «отпипидевить» и «отмандаринить». Значение у них было схожее. PP9 («Пи-Пи-9») – большая прямоугольная батарейка, которая использовалась в радиоприемниках. Узникам разрешалось покупать батарейки на отпускаемые им скудные средства или на заработки в тюремных мастерских. Нет никаких сомнений, что эти батарейки часто действительно ставили в приемники, но применялись они и как оружие. Засуньте эту большую батарейку в носок – и получится нечто вроде боласа пампасского ковбоя[14]14
  Болас (бола) (от исп. bola – «шар») – метательное приспособление, используемое охотниками и скотоводами. Состоит из шнура с закрепленными на концах шарами-грузилами из камня, железа или другого материала (может использоваться и один шар). При броске ремни опутывают ноги или шею животного.


[Закрыть]
. Такой штуковиной можно было нанести серьезную травму. Как-то раз, еще в начале моего тюремно-медицинского периода, я шел по коридору тюрьмы, и один из ее сотрудников попросил меня осмотреть Джонса: «Его только что отпипидевили». Если же о ком-то говорили, что его «отмандаринили», это означало, что его ударили сходным образом, но банкой с мандаринами (арестантам тоже разрешалось их покупать).

Тюремное арго, как и всякий жаргон, меняется стремительно. У меня есть великолепный словарь языка тюрьмы и преступного мира, составленный Эриком Партриджем и вышедший в 1949 году, когда я родился. Как выяснилось, мне незнакомы почти все выражения из приведенных на сотнях его страниц. Даже столь известное многим и (как я предполагал) давнее выражение doing your bird (дословно – «делать свою птицу»), которое можно перевести как «отбывать тюремный срок», не попало в этот словарь. А «субжаргон» наркоманов вообще совершенно изменился с тех пор, как вышла эта работа. Там нигде не указывалось, что иглу и шприц называют the works (переводится в том числе как «механизм, машина»), и ничего не говорилось о track-marks (можно перевести как «дорожные метки») – когда видна воспаленная вена, которая обычно тянется вверх вдоль руки и в которую наркоман делает себе уколы.

Я специально просил сотрудников тюрьмы не пользоваться жаргоном наркоманов. Когда какой-нибудь заключенный говорил о «машине», я замечал: «Должно быть, вы имеете в виду шприц с иглой». Вместо track-marks я использовал научный термин «флебит»; вместо shooting up (дословно – «выстрел вверх»; у наркоманов означает «уколоться») говорил «сделать инъекцию». Когда они сообщали, что они hooked by heroin, то есть «подцеплены героином», я поправлял: «Вы хотите сказать, что решили принимать героин регулярно». Я еще до этого подметил, что работающие с наркозависимыми склонны перенимать их язык, якобы для того, чтобы казаться свойскими, дружелюбными и не склонными к осуждению, дабы лучше «лечить» их. На самом деле так происходило из-за того, что многие из этих работников втайне восхищались образом жизни наркоманов, хотя у них не хватало духу самим пойти по этому пути. Оставалось разве что говорить как они: на большее они не осмеливались.

А вот мне хотелось не столько установить дистанцию, сколько продемонстрировать, что я не завидую тому, что они знают, и тому, как они живут, – и не восхищаюсь этим. Заодно я хотел показать, что вовсе не желаю преуменьшать вред, который они себе наносят. Мне всегда казалась неправильной идея о том, что неприятие образа жизни той или иной личности или явная его критика непременно означает отказ признать ее человеком. Напротив, способность совершать дурные поступки если и не главная отличительная черта человеческого рода, то по крайней мере одна из таких черт. Сентиментальный подход, предполагающий, что для сочувствия какому-то человеку вы должны некритически принимать его мировоззрение, кажется мне фальшивым и в конечном счете унижающим этого человека. В любом случае никто не может принимать все и вся и последовательно придерживаться такого подхода. Для каждого есть (или должно быть) нечто выходящее за границы приемлемого.

Я обнаружил, что заключенные переняли и стали использовать своего рода «психотрёп» (несомненно, в тюрьмах сделали это лишь ненамного позже, чем где-либо еще). Они заявляли, что их «голова – это сарай», что с ней «надо бы разобраться», что их «голова исчезла», а когда они вели себя буйно, так это оттого, что они «ушли в это самое». Психотрёп можно определить как «исповедальные» разговоры, при которых исповедь не происходит: способ говорить о себе, ничего не выдавая.

Люди любят говорить о себе; психотрёп дает им возможность получить удовольствие от этого. Но он служит и для самооправдания. Скажем, выражение «голова исчезла» как бы подразумевает физиологическое расстройство, которое требует посторонней помощи, но не самоанализа или самоконтроля. Человек с «исчезнувшей» головой вовсе не напрашивается на сократический диалог, чтобы выяснить, где он ошибся, потеряв ее: он просит лишь проделать с ним какую-то медицинскую процедуру, схожую с пришиванием оторванного пальца, или же хочет, чтобы ему прописали какое-то чудодейственное лекарство, которое позволит ему «разобраться» с его собственной головой – подобно тому, как куриные яйца разбирают по размерам. Именно поэтому, едва очутившись за решеткой, наши наркозависимые скажут, что перестали бы принимать свое зелье – «если б им только помогли». Под «помощью» они имеют в виду какой-то прием, который сам по себе остановит потребление ими наркотика и не потребует от них ни решимости, ни силы воли.

Но такая идея – химера, неустанно продвигаемая могучим профессиональным аппаратом ухода за наркозависимыми и воспеваемая американским Национальным институтом по вопросам злоупотребления наркотиками, который определяет наркозависимость как хроническое рецидивирующее заболевание мозга, практически ничего не добавляя к этому определению. Название этого учреждения несколько двусмысленно: оно почти так же подошло бы институту, стремящемуся распространять практику злоупотребления наркотиками как можно дальше и шире.

Когда наркозависимые уверяли меня в том, что «подцеплены» героином, о чем упомянуто выше, это была увертка, а то и откровенное вранье. Как я уже упоминал, средний наркоман, делающий себе внутривенные инъекции, много месяцев принимает наркотик лишь время от времени, сравнительно нечасто, прежде чем у него выработается физическая зависимость от этого вещества. И потом, ему приходится многому научиться – например, разузнать, где добывать этот наркотик, как готовить его к употреблению, как его вводить. Говоря о взаимодействии между наркотиком и человеком, важно подчеркнуть активную роль будущего наркомана в этом процессе: не человека «подцепил» наркотик, а наоборот. Тем не менее смысл выражения «подцеплен наркотиком» всячески поддержала и подкрепила официальная доктрина, согласно которой наркозависимость – заболевание головного мозга, когда необходима медицинская помощь.

Но как они были «подцеплены» героином?

Когда их об этом спрашивали, они почти всегда говорили: «Я попал в дурную компанию». В ответ на это я замечал: «Вот ведь странно: я встречал многих людей, которые попали в дурную компанию, но ни разу не видел членов этой дурной компании». Тут мой собеседник неизменно заливался смехом, мгновенно понимая суть. (Собственно, я об этом уже рассказывал.) Я открыл им то, что они и так знали (как заметил доктор Джонсон, мы чаще нуждаемся в том, чтобы нам о чем-то напоминали, нежели в том, чтобы нас о чем-то извещали): они присоединились к неподходящей компании благодаря избирательному влечению к ней, а не по случайности или под действием какой-то силы социального тяготения.

Часто утверждают, будто уровень интеллекта у заключенных ниже среднего (во всяком случае, если измерять его с помощью «формальных» тестов); но если это и так, то, как я полагаю, это больше говорит о тестах, чем о самих арестантах, поскольку никогда (кроме как в наиболее очевидных случаях умственной неполноценности, но такие мне встречались крайне редко) мне не приходилось разговаривать с ними не так, как я говорю в другой среде, дабы они меня поняли. Впрочем, может быть, мои высказывания были сами по себе настолько простенькими, что они не требовали для своего понимания никакого интеллекта; но это, конечно, для меня не самое приятное объяснение способности заключенных уяснить то, что я им говорю.

Один заключенный, временно оставленный под стражей в ходе следствия (его обвиняли в убийстве, которое он совершил, находясь в пабе), так описывал свое преступление:

– Началась драка, откуда ни возьмись появилась пушка, я ее случайно схватил, а она выпалила.

Единственным деянием, в котором он сознался, был случайный выстрел, который в силу удачного стечения обстоятельств убил его врага.

Сама драка в его изложении выглядела каким-то почти метеорологическим явлением, не зависящим от чьей-либо воли или выбора; результатом действия каких-то атмосферных сил. Никто не принес пистолет – он просто объявился сам по себе; и выпалил он не потому, что кто-либо желал, чтобы он это проделал.

Неужели мой собеседник всерьез ожидал, что кто-нибудь поверит его нелепому рассказу? Верил ли он в него сам? Это была просто праздная болтовня – или же он все-таки пытался снискать сочувствие окружающих? Помню, как в детстве я, бывало, изрядно злился, когда меня обвиняли в чем-то таком, что (как я отлично понимал какой-то другой частью сознания) я действительно натворил, причем натворил, прекрасно осознавая, что поступаю нехорошо. Мой гнев был довольно реальным (во всяком случае он наверняка казался таковым окружающим), но я-то в глубине души понимал, что это лишь эрзац, подделка.

Чтобы объяснить это явление, незачем привлекать какие-то таинственные психоаналитические понятия и теории. Это вполне обычный опыт для тех, кто (опять-таки, по словам доктора Джонсона) исследует движения собственного ума. Впрочем, для такого исследования потребуется сократический собеседник (либо внутренний, таящийся в нашем собственном сознании, либо внешний). В этом смысле диалоги Платона неизмеримо ценнее всех «историй болезни», описанных Фрейдом.

Я часто задавался вопросом: что мучительнее – быть справедливо или несправедливо обвиненным? Но я так толком и не смог на него ответить.

Злость могла возникнуть в обоих случаях. И потом, иногда было невозможно отличить правду от лжи, имитацию – от реальности. К тому же могли иметь место всякие промежуточные случаи.

Однажды один очень сердитый заключенный, обвинявшийся в похищении человека, явился ко мне в кабинет и стукнул кулаком по моему столу. Я спросил его, что случилось, и он сообщил, что полиция только что предъявила ему обвинение в убийстве.

– Я не убийца, – негодующе заявил он. – Полиция пытается это мне пришить. Они очернить меня хотят.

Он был так рассержен, что я решил: вполне возможно, что он невиновен. В конце концов, случается, что невиновным предъявляют обвинение, а бывает и так, что с ним соглашается суд: даже наиболее тщательно работающая система уголовного судопроизводства не в состоянии полностью избежать таких ошибок.

– Полиция меня пытается очернить, – повторил он. – Я не убийца!

И он снова стукнул кулаком по столу.

Если он и прикидывался, это была неплохая актерская игра. Стараясь умерить его ярость (и помня, что он уже признал свою вину в похищении человека) и поколебать его уверенность в несправедливости полиции, я мягко произнес:

– Но вы все-таки похититель человека.

Тут озадаченность победила в нем ярость.

– Ну да, – ответил он таким тоном, словно хотел сказать: «Ну и что?»

– Видите ли, похищение людей – серьезное преступление, – проговорил я как можно более будничным тоном.

– Серьезное?

– Да, серьезное, – подтвердил я. – Вы три недели продержали человека в чулане.

– Я о нем хорошо заботился.

Сразу же после процесса (где он с самого начала признал себя виновным) он со всеми ужасными подробностями описал свои действия в разговоре с одним из сотрудников тюрьмы, явно наслаждаясь тем, с каким отвращением тот его слушал.

И тем не менее я почти поверил, когда он отрицал виновность в убийстве, – и, быть может, поверил бы совсем, не спроси я его о похищении, которому он, как выяснилось, придает так мало значения. К тому времени я уже не был таким наивным и неопытным (в том, что касается отношения к преступникам), каким был в начале своей тюремной работы. Один мой друг (и по совместительству мой наставник в области тюремной медицины) рассказал мне о двух случаях, происшедших в начале его карьеры: они показывали наивность представителя среднего класса, столкнувшегося с изнанкой общества, в котором он живет.

Мой друг был еще очень молодым человеком, когда он стал проводить свои первые клинические осмотры в тюрьме. Как-то раз после такого осмотра он сказал одному из служащих тюрьмы:

– Что-то заключенные сегодня выглядят неважно.

– Вам не помешает помнить, сэр, – отозвался служащий, – что у них у всех были неприятности с полицией.

Вскоре после этого, закончив очередной осмотр, во время которого отказал нескольким узникам в просьбе выписать им таблетки, он сказал сотруднику тюрьмы, что у заключенных не очень-то довольный вид. Тот вытянулся в струнку, отдал честь и отчеканил:

– Значит, вы хорошо делаете свою работу, сэр!

Вопросы вины или невиновности заключенных продолжали время от времени тревожить меня. Лишь очень немногие когда-либо заявляли о своей полной невиновности, и в некоторых случаях их протесты трудно было воспринимать всерьез, поскольку еще при поступлении к нам в тюрьму у них за плечами был длинный список уголовных обвинений, признанных судом справедливыми, причем они сами признавали, что все это сделали. Они утверждали, что не совершали только вот это преступление – то, за которое их посадили в этот раз.

– Вот этого я не делал, – возмущенно твердил мне один. – Судебная ошибка, вот это что такое. Судебная ошибка.

В ответ я сослался на длинный перечень предыдущих дел, где суд счел его виновным, и он признал, что во всех этих случаях действительно виновен.

– Я ни разу тогда не отпирался, – пояснил он. – Да, это я провернул. Если б я и это дело провернул, я бы тоже не отпирался, но тут-то я ни при чем. Тут судебная ошибка, вот что это такое. Полиция на меня это дело повесила.

Опять же, его возмущение казалось мне довольно искренним, к тому же я не сомневался, что полиция иногда занимается фабрикацией доказательств, чтобы убедить суд признать человека виновным. В конце концов, полицейские тоже люди.

– А бывало, чтобы вы совершили какое-то преступление, но вас в связи с ним не поймали? – спросил я.

Лицо заключенного расплылось в улыбке: он явно вспоминал эти счастливые случаи (которых, как выяснилось, у него в жизни было множество).

– Да, – ответил он.

– И в этих случаях, значит, не было никакой ошибки правосудия?

Он промолчал.

– Попробуйте представить себе, что ваш нынешний срок – наказание за эти случаи, – предложил я.

Конечно же, в этом своем рассуждении я не совсем добросовестно объединил (или попросту смешал) правосудие в строго юридическом смысле и, так сказать, в более платоновском. Может, он и распознал тут логическую несообразность; так или иначе, возражать мне он не стал.

Как и у многих заключенных, у него было какое-то детское отношение к государству: словно оно является (или должно являться) неким всеведущим и всемогущим отцом. И его шокировало, когда он обнаруживал, что этот родитель имеет слабости и недостатки. Он возмущался малейшими трещинами в свидетельствах полицейских против него (например, если речь шла о точном времени, когда что-то произошло), даже если это не влияло на приговор и никак не отражало их (и его) вину или невиновность. В его глазах такого рода недочеты полностью снимали с него вину за все его деяния. Он считал себя невиновным – поскольку другие виновны.

Я часто спрашивал арестантов, находившихся в предварительном заключении, намерены они признать себя виновными или нет. Обычно они отвечали: «Тут кой от чего зависит».

– От того, совершили вы это или нет?

– От того, что мой бриф (барристер, ведущий защиту) посоветует.

Вина или невиновность при этом почти не учитывались: вопрос был лишь в том, существует ли реальный шанс на оправдание.

Мне казалось (по крайней мере при абстрактном рассуждении), что систематическое облегчение наказания для тех, кто признал себя виновным уже на ранних стадиях судебного процесса, и более тяжелое наказание для тех, кого суд счел виновным и кто до последнего твердил о своей невиновности, – это несправедливо. Я полагал даже, что это, по сути, подрыв знаменитого права человека на справедливый суд. Такая практика сама по себе оказывает давление на обвиняемого, заставляя его признать себя виновным. И поскольку редко отсутствуют хоть какие-то улики против обвиняемого, даже если он невиновен, ему приходится взвешивать свои шансы вне зависимости от того, виновен ли он на самом деле.

Это превращает правосудие в какую-то игру в покер: кто первым сморгнет. От человека, который подвергся ограблению или нападению, вряд ли можно ожидать, что он станет думать, будто раннее признание имеет большой вес при рассмотрении этого преступления. Да, если правонарушитель упорно отрицает свою вину, это может несколько усугубить страдания жертвы, но суть всякого преступления – все-таки в первую очередь само его совершение, а не отрицание его.

Еще хуже выработка досудебных соглашений, когда человека обвиняют в серьезном преступлении, а он (через своего адвоката) соглашается признать себя виновным в чем-то менее серьезном, с чем соглашается и сторона обвинения. Система уголовного судопроизводства не должна походить на восточный базар, где торговец и покупатель торгуются о цене, которую нужно заплатить. Это плохо для обеих сторон. Я знавал адвокатов, поощрявших или уговаривавших своих невиновных подзащитных, чтобы те согласились с незначительным обвинением, тем самым побыстрее покончив со всем этим делом и избежав возможности осуждения по более серьезному обвинению. И я не раз видел, как сторона защиты принимает раннее признание вины в более мелком преступлении, хотя обвиняемый явно виновен в более тяжком. Правосудие не состоит в том, чтобы признавать вину некоторых людей в большем, нежели они совершили, а некоторых – в меньшем, чтобы условный среднестатистический приговор был «приблизительно справедлив». Человек должен быть оправдан судом, если он не совершил преступления, и осужден, если доказано, что он совершил преступление, – ни больше ни меньше.

Существует два довода в пользу системы досудебных сделок и добывания быстрых признаний вины.

Первый аргумент: она ускоряет (а значит, «улучшает») правосудие, ибо быстрота (не путать с безрассудной стремительностью) – один из элементов идеального правосудия. В этом явно что-то есть. Никто не хочет загромождать суды безнадежными делами, когда адвокаты обвиняемого упорно бьются до последнего (помимо всего прочего, это еще и сопряжено с огромными финансовыми расходами). Какой вес придавать этому доводу? Это вопрос личного суждения, так как здесь мы не имеем дело с каким-то фактом, который можно точно установить.

Второй аргумент выглядит менее убедительно. Сравнительно быстрое признание вины воспринимается как аналог раскаяния, а раскаяние считается признаком того, что вероятность рецидива будет ниже.

Обе составляющие этого довода кажутся мне сомнительными. О раскаянии человека не следует судить по какому-то признанию, из которого он извлекает очевидную выгоду. В любом случае не существует способа доказать искренность раскаяния человека, а связь между раскаянием (пусть даже искренним) и вероятностью повторного совершения преступления вовсе не прямая. Всякий раз, когда я выхожу из себя, я искренне в этом раскаиваюсь, однако я бы не хотел утверждать, что в результате я больше никогда не стану терять самообладание, даже если мое раскаяние каким-то образом удлиняет интервалы между такими поступками. Раскаяние в преступлении не равнозначно гарантии того, что обвиняемый никогда больше не совершит аналогичного преступления. Да и в любом случае человека следует наказывать за то, что он совершил, а не за то, что он может совершить в будущем.

За годы работы в тюрьме я постепенно менял точку зрения на эту проблему, пока не столкнулся (в теории – да и на практике, насколько это было для меня возможно) с системой условно-досрочного освобождения (УДО), которая по сути своей произвольна и несправедлива.

Еще на заре моего тюремного периода я совершил одну колоссальную ошибку. Человек, находившийся в предварительном заключении (его обвиняли в опасном акте насилия), стал рисовать в своей камере. Как часто бывает с узниками, которые пристрастились к изобразительному искусству, рисунки у него получались тревожащими, леденящими кровь, ужасными по выбору тем. Несколько раз он изображал человеческое глазное яблоко, проткнутое кинжалом. Поскольку до попадания за решетку он нанес одному человеку серьезную травму глаза, я отправил копию рисунка судье, который вел его дело, – как бы намекая, насколько опасен этот заключенный. На первый взгляд такое действие может показаться разумным, однако на самом деле оно таковым не было, к тому же оно являлось не только ошибочным, но и несправедливым.

Начнем с того, что я не мог указать на какие-либо реальные доказательства (кроме относящихся к категории «логично предположить, что…» – хотя эти предположения зачастую не оправдываются) того, что рисование картинок, связанных с насилием, несомненно, сопряжено с соответствующим поведением. Если бы такие «доказательства» и существовали, они были бы чисто статистическими по своей природе.

Допустим, 80 % заключенных, которые рисуют подобные картинки (кстати, тут сразу же возникла бы проблема: что считать картинками, подобными тем, которые рисовал этот арестант), в течение года после выхода на свободу совершили еще одно преступное деяние, связанное с насилием. Как судья может поступить с такой информацией, если он ее получит (во всяком случае если он судит справедливо)? Отправив судье копию картинки, нарисованной узником, я как бы просил дать ему более длительный срок, нежели в том случае, если бы судья не получил эту картинку (иначе зачем ее посылать), – поскольку заключенный опаснее, чем казалось.

Однако это было бы, по сути, равнозначно требованию посадить человека в тюрьму не за то, что было доказано при отсутствии разумных сомнений, а за то, что с 80 %-ной вероятностью могло бы произойти в какой-то момент будущего (при этом оставался 20 %-ный шанс, что этого не произойдет). Почему бы тогда не посадить за решетку кого-нибудь, кто вообще еще не совершил никаких правонарушений, зато можно показать, что с 80 %-ной вероятностью он может совершить жестокое преступление в будущем?

В мои обязанности входила и подготовка отчетов о заключенных для комиссии по УДО. От меня ждали рассуждений о будущей опасности того или иного арестанта, имеющего право подать прошение об УДО, но вскоре я отказался это делать. Я счел это неэтичным: даже если бы оказалось, что я рассуждал точнее, чем можно ожидать (обычно все мы при этом способны угадать правду лишь случайно), или точнее, чем все другие оценивающие, все равно это была профанация. Человека, которого я счел безобидным (или относительно безобидным), выпустили бы раньше, чем того, кого я посчитал опасным, но такая система, по сути, сводится к вынесению наказания за преступления, которых человек еще не совершил.

По процедуре УДО не выпускали ни одного заключенного, который не признал бы своего преступления. Вероятно, большинству этот подход может показаться «интуитивно верным». Но как насчет тех, кто упорно твердил о своей невиновности после осуждения? Ведь по меньшей мере некоторые из них (с учетом самой природы человеческих институтов, не застрахованных от ошибок) делали это с полным правом, ибо и в самом деле были невиновны, а суд вынес им приговор несправедливо.

Я заметил, что некоторые убийцы, много лет отрицавшие свою вину в преступлениях, за которые их осудили, все-таки делали признание с приближением того времени, когда их могли бы выпустить по процедуре УДО. Возможно, они действительно наконец признавались в содеянном. А может быть, это было неискреннее признание – просто с целью пораньше выйти на свободу. Не сделай они такого признания, они могли бы провести за решеткой еще много лет – зачастую столько же, сколько они уже просидели.

Система УДО поставила по-настоящему невиновного перед чудовищной дилеммой: ведь признание, сделанное кем-то, кто уже осужден, было бы трудно или вообще невозможно отозвать (во всяком случае хоть с какой-то надеждой на то, что вам поверят). В то же время из этого следует: если человек упорно настаивает на своей невиновности (несмотря на очевидные преимущества признания вины), это еще не значит, что он действительно невиновен (хоть я и подозревал, что в ряде таких случаев люди говорили правду). Проведя много лет в тюрьме, заключенный может настолько пропитаться ее духом («институционализироваться»), что он будет почти страшиться выхода на свободу; кроме того, для него может быть важнее поддерживать иллюзию своей невиновности – и ради себя самого, и ради своих родных.

Кроме того, система УДО предполагает и поощряет не только признание вины, но и раскаяние.

Но чувство раскаяния невозможно наблюдать извне, поэтому можно вознаграждать лишь его выражение, а оно мало чего стоит. Разумеется, всякий, кто выслушивает проявления раскаяния или наблюдает их, может составить собственное мнение о степени их искренности – и о том, насколько соответствует внутренней реальности эта внешняя форма. Но ведь каждый из нас, наверное, хоть раз в жизни был в театре и оказывался захвачен целым спектром человеческих эмоций, сыгранных очень убедительно.

Таким образом, система УДО награждает людей не за какое-то похвальное или желательное внутреннее состояние, а (по крайней мере в принципе, «потенциально») за актерские таланты – и наказывает за их отсутствие. Опять же, если бы даже наша способность отличать фальшивое раскаяние от искреннего была гораздо лучше (то есть не ограничивалась бы случайным угадыванием правды) – допустим на минутку, что раскаяние можно четко разделить на истинное и фальшивое, хотя на самом деле это не так, – мало кто из нас заявил бы, что эта наша способность приближается к стандарту вынесения суждений, не допускающих разумных сомнений.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации