Электронная библиотека » Теодор Далримпл » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 8 ноября 2023, 05:32


Автор книги: Теодор Далримпл


Жанр: Зарубежная психология, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Иными словами, если мы предоставляем УДО одним и отказываем в нем другим, руководствуясь основаниями, которые по сути своей весьма шатки, это означает произвольную раздачу наказаний, а ведь одна из целей закона – исключить такую практику. Наказание всегда должно быть определенным, даже для очень скверных людей.

Система УДО – проявление логократии (владычества слов – и тех, кто либо живет ими, либо хорошо умеет ими манипулировать). Но слова, как говорил Гоббс, это игральные фишки умных людей и деньги дураков. Кроме того, они – деньги всяких жуликов, а также разного рода недобросовестных администраторов, а еще – карьеристов и диктаторов. Похоже, мы забыли (а может, никогда и не помнили), как Кент предупреждает старого короля Лира, чтобы тот не принимал слова за чистую монету:

 
Не так пусты сердца, где речь тиха:
Шумит лишь тот, где пустота внутри[15]15
  Уильям Шекспир «Король Лир», акт I, сцена 1 (перевод Т. Щепкиной-Куперник).


[Закрыть]
.
 

6
Самоубийства

Болезнь как товар

Я хотел было написать: «Худшее тюремное самоубийство на моей памяти…», но тут понял, какой бесчувственной может показаться эта фраза. Пожалуй, я уподобился бы кому-нибудь из тех несчастных официальных представителей или представительниц полиции (или, в соответствии с нынешними нормами политкорректности, «лиц, отвечающих за связи с общественностью»), которых отряжают объявить об убийстве молодого человека или девушки – в печатной прессе, на радио, телевидении и т. п. Они нередко произносят что-нибудь вроде: «Это было особенно ненужное (бессмысленное, бесцельное, неразумное и т. п.) убийство», словно бывают убийства нужные и необходимые. (Правда, Уистен Хью Оден в своем запрещенном некогда стихотворении о гражданской войне в Испании говорил о «необходимом убийстве» – в положительном смысле.) Конечно же, верно и то, что убийства, даже совершенные под влиянием минутного порыва, обычно имеют определенный смысл, если подразумевать, что их можно объяснить с точки зрения мотивов преступника. Но «разумное убийство» – это, на мой взгляд, какое-то пустое множество, нечто вроде несуществующего биологического подкласса насекомых, покрытых перьями. Если убийство «разумно», это не убийство. Но это не означает, что убийство непременно совершается в состоянии помешательства.

В наши дни принято, чтобы представитель полиции заявлял, что мысленно они, полицейские, с родными и близкими того, кого Ф. Теннисон Джесси (потомок Альфреда Теннисона, автор книг об убийствах) называла murderee («убиенный»). Но это неправда. Более того, это и должно быть неправдой.

Это неправда, поскольку (как знает всякий, кому довелось более или менее близко пообщаться с полицейскими) такие вот приторные, демонстрирующие сострадание высказывания не приходят им в голову естественным образом и за ними не стоят никакие реальные чувства. Обычная манера речи полицейских (по очевидным причинам) – ироническая или даже циничная. Так, однажды я был в мировом суде, где обвиняемого только что приговорили к штрафу за какое-то мелкое правонарушение. Но он счел это несправедливым и не желал покидать свое место, упорно и яростно протестуя. Я наблюдал за этим с галереи для публики; позади меня там находились два полисмена в штатском (о том, что это полицейские, свидетельствовали их начищенные до блеска башмаки, похожие на сапоги). Один сказал другому с мрачно-невозмутимым видом: «Похоже, ему бы не помешало подсобить» (имея в виду этого страдальца). Конечно, полицейские обязаны вести себя тактично, но работа полиции состоит не в том, чтобы сочувствовать родным жертвы, а в том, чтобы отдать преступника в руки правосудия (это, по моему опыту, является лучшей терапией для близких жертвы).

Вероятно, если бы я все-таки написал «худшее тюремное самоубийство», я имел бы в виду тот суицид, который больше всего расстроил его свидетелей. Речь идет об арестанте, который был очень мерзкой личностью и который провел основную часть своей взрослой жизни, то и дело попадая за решетку из-за насильственных действий по отношению к другим, к тому же он при каждом удобном случае принимал наркотические стимуляторы. В некоторые дни он находился под прямым и непрерывным наблюдением сотрудников тюрьмы – когда к нему возвращалась давняя привычка прижигать себе предплечья сигаретами. (Из-за этого его предплечья были покрыты словно бы оспинами – и теперь к ним добавлялись новые шрамы на разных стадиях эволюции.)

В день самоубийства он попросил, чтобы ему разрешили посетить службу в тюремной часовне. Прежде он не славился религиозностью, однако известно: религиозное обращение часто служит прелюдией к смягчению преступного нрава человека (к тому, чтобы он «пошел по прямой дорожке», как выражаются заключенные).

Это все-таки не означает, что религиозное обращение – агент перемен: рано или поздно наступает время, когда большинство узников хотят отступиться от преступной жизни. «Не могу я больше тянуть срок», – говорят они. Однако по достижении этого поворотного момента им требуется какая-то причина или повод, объясняющие, почему их убеждения так изменились, и не сводящиеся к признанию личного жизненного поражения. Обращение к религии – неплохой вариант, получше большинства прочих. Мой друг (и наставник в области тюремной медицины) придерживался несколько более циничного взгляда на религиозное обращение тех, кто сидит долго. Когда однажды комиссия по УДО спросила у него, почему так много заключенных вроде бы обращаются к религии, он ответил: «Видимо, потому, что они хотят изменить свой рацион» (во многих религиях и сектах, в которые они переходили, имеются разнообразные ограничения в еде). Заключенным всегда приятно создать трудности для тюремной администрации.

Кстати о религии. Я как-то не замечал особого религиозного энтузиазма среди арестантов-мусульман (у нас в тюрьме это были в основном люди пакистанского происхождения). Но я перестал работать в тюрьме больше десяти лет назад, так что с тех пор многое могло измениться. Наши мусульмане не молились, не соблюдали Рамадан (разве что как «тактику затягивания времени», когда их вызывали в суд), не требовали халяльной еды – и, насколько я мог судить, не обращали особенного внимания на своего имама, человека приятного, мягкого, робкого и почти подобострастного (по отношению к ним). Да и вообще в целом они были упрямыми отступниками, чья единственная религиозная забота (собственно, больше социальная, чем религиозная) состояла в поддержании системы насильственных договорных (то есть устроенных родственниками) браков – точнее, договорных для мужчин и насильственных для женщин.

Впрочем, существовала одна небольшая группа мусульман, которые тщательнее соблюдали религиозные установления: речь идет о заключенных ямайского происхождения (теперь говорят «афрокарибского», хоть они и принадлежат ко второму поколению, родившемуся уже в нашей стране: возможно, их следовало бы именовать «афросаксами»). Забавно было наблюдать, как приходящие к ним на свидание, прихватив своих юных отпрысков, подружки, которые еще недавно носили лишь самую скудную одежду, теперь были закутаны в одеяния цвета воронова крыла, закрывающие все, кроме глаз. Вполне вероятно, что бабушки и дедушки этих нынешних мусульман (особенно бабушки) были ревностными приверженцами евангелической или пятидесятнической церкви, которые каждое воскресенье ходили в храм безупречно одетыми (шляпа, перчатки и т. п.), надеясь обрести откровение, – и поэтому невольно задаешься вопросом, чем же этих узников так привлек ислам.

Пожалуй, тут можно с чистой совестью исключить то, что Гиббон, в ином контексте говоря о религиозном обращении, называет «истиной самой доктрины», поскольку эта группа людей не очень-то беспокоилась о таинственных и труднопостижимых вопросах истины в целом. Подобно большинству своих собратьев по тюремному миру, в недавнем прошлом они обычно отличались сексуальной распущенностью и сексуальным хищничеством, поэтому ислам давал им средство лучше контролировать своих женщин. Будучи распущенными хищниками, эти мужчины тем не менее желали полностью владеть кем-либо как сексуальным объектом, ибо это поддерживало их самооценку. Религия служила для них инструментом, облегчающим достижение этой цели.

Их привлекало в исламе и другое. Ища повода отказаться от преступной жизни, они хотели чувствовать, что все-таки не совсем сдались на милость окружающего общества (полная сдача означала бы их поражение). Как оставить преступную стезю, но продолжать противостоять обществу? Отличный вариант (что может быть лучше?) – принять ислам, ведь к нему (насколько им известно) с опасением и неприязнью относится основная часть белого общества. Получалось, что тем самым они убивают сразу двух зайцев. Ислам давал им причину отказаться от «обычных преступлений», но позволял поддерживать свое вызывающее, антагонистическое отношение к обществу. Время от времени я находил Коран или другой исламский текст, явно ориентированный на религиозное обращение и обращаемых, в ящиках столиков по всей тюрьме (а вот Библию и другую христианскую литературу я там ни разу не видел).

В мои времена ни один вышедший из тюрьмы не был ранее осужден за террористический акт или заговор против государства, но однажды молодой заключенный признался мне, что мечтает стать бомбистом-самоубийцей. Мать у него была британка, отец – араб. В другую эпоху, вероятно, ему хотелось бы сходить за британца, но времена меняются, и теперь считается более героическим принадлежать к меньшинству. Поэтому он называл себя арабом.

Это был весьма неприятный человек с длинным «послужным списком» преступного насилия (а также приема наркотиков). Насилие стало для него единственным методом получения желаемого. При невысоком росте он был сложен как бронемашина – и казалось, некая особая броня защищает его от боли. Он был уродлив, но не только в физическом смысле: уродство души всячески проявлялось и внешне. На этот раз его посадили за насилие против собственной жены, совершать которое он считал себя вправе. Иногда он в приступе досады выскакивал из камеры и на полном ходу врезался в стенку напротив, используя свою голову как таран. Он хорошо переносил возникающую боль и уверял, что готовится к грядущим событиям.

Как-то раз он заявил мне, что после выхода на свободу совершит самоубийство, подорвав себя в каком-нибудь общественном месте и унеся с собой на тот свет как можно больше народу. Тут я задумался: следует ли мне сообщить об этом полиции, обязан ли я это сделать? Я позвонил в медицинское адвокатское агентство, услугами которого пользовался, и поговорил с одним из тамошних юристов. Адвокат заметил: если я считаю, что заключенный действительно намеревается это осуществить, то я должен уведомить полицию; но при этом я должен заранее рассказать пациенту, что собираюсь это сделать.

Этот совет поразил меня. Мне показалось, что это самая идиотская рекомендация из всех, какие я когда-либо получал в какой-либо области. Во-первых, этому заключенному все равно придется и дальше оставаться моим пациентом. Во-вторых, если я сделаю его своим явным врагом, тем самым я подвергну себя риску. В-третьих, такие мои действия помешали бы успешной работе секретной службы, борющейся с террористами.

Так уж случилось, что один из моих друзей выполнял кое-какую работу для упомянутой службы, и я попросил его связать меня с этой организацией. Друг дал мне номер телефона кого-то, кому можно позвонить; я позвонил и рассказал о заключенном. Спецслужбист поблагодарил меня за информацию, а недели через две протелефонировал, чтобы снова меня поблагодарить – и сообщить, что этот тип уже был у них на заметке и что по выходе из тюрьмы будет находиться под пристальным наблюдением. Больше я ничего не слышал об этом арестанте.

Меня всегда преследовал вопрос о ложноположительных результатах подобных оценок: как быть, если я ошибочно сочту, что от какого-то заключенного с высокой вероятностью можно ждать опасного поведения? У меня был молодой пациент, который носил военную форму, хотя никогда не служил в армии (эту моду на облачение в военное я всегда считал несколько зловещей). Кроме того, он нашил на рукав маленький флажок Федеративной Республики Германии. Невольно закрадывалась мысль о том, что для него это некий приемлемый символ ранее существовавшего в этой стране неприемлемого режима.

В этом молодом человеке меня тревожили несколько особенностей. Он пребывал в социальной изоляции, разве что записался в клуб владельцев огнестрельного оружия; по большей части сидел дома, читая военную литературу. При этом он был воинствующим вегетарианцем и обожателем животных. Он признавался мне, что, заходя в ближайший супермаркет (где иногда делал покупки и я), впадал в такую ярость при виде мясного прилавка (из-за жестоких условий, в которых содержатся животные, выращиваемые на мясо), что у него возникало чувство: он мог бы перестрелять всех, кто у этого прилавка стоит. Он произносил это сквозь зубы – как человек, едва сдерживающий гнев.

Я беспокоился: как бы он однажды не привел в исполнение свой план, не осуществил эти свои желания или фантазии. Вдруг он и правда явится в супермаркет с оружием и перестреляет там массу народу? А потом обнаружится, что он был моим пациентом, но я ничего не предпринял, чтобы помешать такому убийству. Меня сочтут даже более ответственным за смерть жертв, чем его. Меня начнут поносить, объявят злодеем. Но его угроза была туманной и неконкретной, поэтому я не рассказал о ней никому (кроме его лечащего врача), – и, разумеется, по сей день (а с тех пор прошло уже больше четверти века) я не слышал, чтобы он учинил где-нибудь кровавую бойню. Правда, сейчас он уже вышел из того возраста, когда человек может устроить бойню, но были годы, когда я бы не удивился, узнав, что он совершил массовое убийство.

Но закончим это затянувшееся отступление и вернемся к «худшему самоубийству из всех, какие я наблюдал». Итак, арестанта по его просьбе отвели в тюремную часовню. Существовали разные причины (не только религиозные), по которым заключенные просили препроводить их в часовню. Это был перерыв в рутинном распорядке дня, а кроме того, поговаривали, что именно в храме происходит тайная торговля наркотиками и плетутся всякие заговоры. Но поскольку тюремные власти официально одобряли религиозность заключенных, а отправление религиозных обрядов считалось одним из фундаментальных прав человека, практически всякий узник, пожелавший посетить тюремную часовню, мог это сделать; отказывали разве что тем, кто находился в состоянии буйного помешательства.

И вот нашего арестанта повели в часовню два сотрудника тюрьмы, однако наручники они на него не надели. Внезапно, когда они шли через центральную башню викторианской части тюрьмы, он оторвался от сопровождающих и проделал то, чего никто прежде не делал (никто даже не думал, что такое возможно). Он вскарабкался вверх по гладкой, скользкой плитке внутренней поверхности стены на значительную высоту (словно граф-вампир, штурмующий стены замка Дракулы), после чего сиганул головой вниз прямо на каменный пол. Он мгновенно погиб. Нечего и говорить, что двое сопровождающих были глубоко потрясены.

Остается лишь гадать, скоро ли у них появились опасения по поводу возможных обвинений в связи с этим непредвиденным инцидентом. Один из основополагающих принципов современного менеджмента (не только тюремного): всегда есть кого обвинить. И этот кто-то будет занимать самую низкую ступеньку в служебной иерархии среди всех, кого могут убедительно в чем-то обвинить. Вскоре поперек башни установили металлическую решетку, чтобы предотвратить повторение подобных случаев.

Похоже, заключенные вообще не воспринимали самоубийство человека, принадлежавшего к их числу, как событие очень уж трагическое. Более того, поскольку суицид приводил в замешательство тюремное начальство, заключенные приветствовали самоубийства и даже потворствовали им. Так, однажды у нас сидел узник, за которым закрепилась печальная слава: он то и дело норовил полоснуть себя ножом или бритвой, причем в результате появлялись раны, угрожающие жизни (а не просто слегка портящие внешность, как обычно бывает с большинством заключенных, которые режут себя). Несколько раз он чуть не истек кровью, к тому же с ним было так трудно справиться, что его постоянно переводили из одной тюрьмы в другую. Он вызывал у тюремных властей огромную тревогу, и в каждой тюрьме, где он оказывался, за ним старались внимательно следить.

Он находился под непосредственным наблюдением двух тюремных служащих, когда все-таки ухитрился перерезать себе глотку, да так, что понадобилось провести операцию за стенами тюрьмы. (Он припрятал бритвенное лезвие между десной и щекой – и в тот момент, когда наблюдающие на несколько мгновений ослабили бдительность, он вынул лезвие и полоснул им себе по горлу.)

Как же он раздобыл лезвие? Кто-то на кухне (или кто-то отвечавший за доставку еды с кухни к нему в камеру) тайком сунул бритву в картофельное пюре, предназначенное для него. Арестант не мог воспользоваться им сразу же, но стал поджидать удобного случая.

Он не умер: операция на его горле прошла успешно. На самом деле он не был так уж склонен к самоубийству, но гордился своим успехом – словно ветеран войны, даже нескольких войн. Это был какой-то Кориолан по части нанесения себе увечий[16]16
  Гай Марций Кориолан – римский политик и полководец VI – V веков до нашей эры, славившийся своей храбростью. В его карьере есть эпизод, когда он отправился в добровольное изгнание. Позже он повел на Рим его заклятых врагов – вольсков (однако позже предал и их). История его жизни стала основой для одноименной трагедии Шекспира.


[Закрыть]
. Кроме того, он не раз совершал вооруженные ограбления. Никто его не понимал, особенно непонятен он был для меня. Что могло в нем открыться? Что стало бы переломным моментом, когда можно было бы воскликнуть «Вот теперь я его понимаю!»?

Поскольку я все-таки работал не где-нибудь, а в тюрьме, одно мнимое самоубийство (поначалу представлялось очевидным, что это именно суицид) оказалось у нас самым настоящим убийством. Я находился на ночном дежурстве, когда в три часа ночи зазвонил телефон:

– Не могли бы вы заглянуть в тюрьму, сэр? У нас тут смерть в камере.

Фраза «смерть в камере» была в ходу – как если бы такие смерти были каким-то отдельным явлением, совершенно не похожим на все прочие летальные исходы. Что ж, в каком-то смысле так оно и было. Государство, выступая in loco parentis[17]17
  Вместо родителей, в качестве родителей, в роли родителей (лат.).


[Закрыть]
для всех, кто находится в местах лишения свободы по его приказу, тем самым принимает на себя больше ответственности за них, чем за более законопослушных своих граждан.

Когда я прибыл в тюрьму, узник был, несомненно, мертв. Более того, он был мертв уже довольно долго. Он лежал на койке, куда сотрудники тюрьмы уложили его после попыток реанимировать его на полу. Все было совершенно безнадежно. Он был уже мертв, когда тюремные служащие вынули его из петли, в которой он, судя по всему, повесился (у каждого сотрудника тюрьмы всегда есть при себе специальные ножницы как раз для этой цели).

Тем не менее я осмотрел его, после чего официально признал его мертвым. Потом я поговорил с его сокамерником, который был с этим узником, когда тот повесился. Сокамерник уверял, что спал, проснулся, увидел, что его собрат висит в петле, и тут же нажал кнопку аварийного звонка. Но мне показалось, что произошедшее событие его как-то не тронуло (это было странно): похоже, он испытывал по отношению к нему какую-то отстраненность и крайнее, даже ледяное спокойствие. Я отметил это в своих записях о происшествии. Мне уже доводилось выполнять схожую задачу (хоть число таких случаев и было невелико), и всякий раз заключенный, оказавшийся свидетелем смерти другого, выглядел пораженным, иногда он даже довольно сильно трясся. У этого человека не было эмоций по поводу случившегося.

И еще одна странность: он отказался от таблетки снотворного, которую я ему предложил. Я выписываю такую таблетку лишь в очень редких случаях. Подобные пилюли служили в тюрьме своего рода валютой, и их выписывание скоро обращалось в какой-то кнут, которым арестанты стегали врача: заключенный, которому их выписывали, вскоре возвращался и требовал еще, сердясь, если ему отказывали. Это было почти неслыханное явление – чтобы заключенный не взял снотворное, которое ему предлагают. Но этот тип поступил именно так: очевидно, он был уверен, что преспокойно уснет опять, как если бы ничего не произошло. Я отметил в своих записях и этот его отказ – совершенно необыкновенный.

Я уже уходил, но тут меня подозвал заключенный, сидевший в одной из ближайших камер. (Новость о повешении уже успела распространиться.)

Он рассказал, что был другом висельника и что днем, несколько часов назад, прохаживался с ним по прогулочному двору, и тогда тот совсем не выглядел подавленным и ждал освобождения (его должны были скоро выпустить). Я записал и это – и позже порадовался, что записал. Я поблагодарил друга покойного за информацию.

Но что же он имел в виду? Казалось, это не самый обычный суицид (если вообще какой-то суицид можно назвать обычным). На другой день это стало ясно – или даже позже в тот же день.

Ко мне подошел один из заключенных и спросил:

– Извините, доктор, можно с вами кое о чем потолковать?

Когда узники просили меня об этом, я никогда не отказывал: неизменно обнаруживалось, что они хотели сообщить нечто важное. Я отвел его к себе в кабинет.

«Я не стукач, доктор, – заверил он меня. – Вы ж сами знаете, а?» (Стукач – информатор, доносчик. Стучать – доносить. Он «на меня настучал» – он на меня донес.) «Вы ж на меня не настучите, доктор?» Он опасался, как бы я не раскрыл другим заключенным мой источник информации – так сказать, стукнув на стукача.

– Нет. Конечно, нет.

– Я не стукач, доктор, я никакой не стукач, я не хочу, чтоб вы думали, будто я такой, но сдается мне – я вам должен кой-чего рассказать.

И он рассказал мне, что его посадили в одну камеру с тем типом, который был сокамерником мнимого самоубийцы, – и что этот тип хвалился, как повесил покойника (который тогда, впрочем, был еще жив).

Он предоставил жертве выбор: или тебе перережут горло, пока ты спишь, или изобрази самоубийство через повешение. Судя по всему, несчастный (очень боявшийся сокамерника и опасавшийся звать тюремных служащих) не мог придумать, как ему ускользнуть от этого выбора, и решил, что остается повеситься. Виновник преступления соорудил петлю из постельного белья жертвы и потом вытолкнул из-под повешенного стул.

Поблагодарив своего информатора, я добавил, что должен вызвать полицию и что мне придется сообщить полицейским его имя. Я заверил его, что другие заключенные не станут считать его стукачом, поскольку они (ну по большей части) в подобных случаях считают, что убийство – это уж слишком, особенно убийство столь трусливое и происшедшее в ситуации, когда действовала только одна сторона (честная драка – дело иное). Но если он все-таки боится, его обеспечат защитой, пообещал я. Затем я вызвал полицию, сделал нужное заявление и больше ничего не слышал об этой истории, пока меня не позвали в суд давать показания.

Обвиняемый к тому времени уже признался полиции, подтвердив свой рассказ сообщением о том, что он спустил в унитаз камеры ту бритву, с помощью которой он угрожал жертве. (Эту бритву полиция затем нашла в канализационной трубе.) Кроме того, обвиняемый был преступником, склонным к насилию; он провел значительную часть жизни в тюрьме, и пришлось поднимать архивы за много лет в поисках данных о неожиданных смертях его сокамерников на протяжении всей его тюремной карьеры.

Таких смертей не обнаружилось, однако на его процессе были представлены весьма убедительные доказательства. По словам еще одного заключенного, сидевшего с ним в одной камере (будем называть его свидетелем), он обсуждал с обвиняемым, как лучше всего попасть в больничное крыло, где тюремный режим более мягкий и комфортный. Обвиняемый поведал ему об одной уловке, которая наверняка сработает: свидетель сделает вид, что повесился, а обвиняемый позовет сотрудника тюрьмы. Уж после этого свидетеля точно отправят в больницу.

Вначале все шло по плану. Но когда свидетель стал задыхаться в своей петле, обвиняемый и не подумал звать тюремного служащего: он просто глядел на свидетеля и хохотал. К счастью, в этот момент один из сотрудников тюрьмы заглянул в глазок двери и кинулся в камеру, чтобы спасти свидетеля; а обвиняемый сделал вид, что только проснулся и как раз собирался позвать тюремного служащего. Свидетель тогда не осмелился открыть тюремщикам правду, и обвиняемому поверили.

А вот еще один случай. Как-то раз я шел по коридору тюрьмы и вдруг услышал так называемый свисток тревоги. Даже в те времена (уже вполне высокотехнологичные) не было лучшего способа подать сигнал о каком-то экстренном случае: звук свистка тюремного служащего разносился по всему заведению, к тому же всегда было ясно, с какой стороны он звучит. У меня тоже имелся при себе такой свисток, но мне ни разу не пришлось им воспользоваться. Сомневаюсь в том, что у меня хватило бы хладнокровия, чтобы это сделать даже при необходимости. Использование свистка без нужды расценивалось в тюрьме так же, как немотивированное использование стоп-крана в поезде.

За свистком тревоги всегда следовали звуки, которые производят сотрудники тюрьмы, спешащие на место происшествия. Когда дело происходило в викторианской части тюрьмы, это были впечатляющие звуки: упорядоченные, без всяких криков, лишь отдающийся эхом шум шагов многих десятков людей, бегущих по железному полу проходов, – их действия были экстренными, но при этом будничными. Другие сотрудники тюрьмы в это время заводили арестантов в камеры (если узники находились за их пределами) и запирали там, чтобы заключенные не воспользовались ситуацией.

В тот раз сигнал тревоги прозвучал из-за заключенного, пытавшегося повеситься. Мне пришло сообщение, предписывавшее немедленно явиться в его камеру. Петлю уже разрезали, и он лежал на полу без сознания. Сердце у него остановилось; он не дышал. Нам все-таки удалось реанимировать его: он провисел недолго, к тому же, казалось, он почти нарочно подгадал так, чтобы его обнаружили еще до того, как он умрет, хотя если это и был расчет с его стороны, то очень изощренный (и едва не окончившийся неудачей). Крик о помощи, знак страдания?

Среди моих тюремных историй моя жена больше всего любит следующую. Как-то рано утром меня вызвали в тюрьму, поскольку одного из тюремных служащих, в свою очередь, вызвали в камеру звонком. На кнопку нажал сам арестант, мастеривший для себя петлю. Когда я прибыл на место, сотрудник тюрьмы сидел рядом с заключенным. Было раннее, очень-очень раннее утро.

– Чего только не приходится делать для челаэчества, сэр, – изрек тюремный служащий, когда я вошел в камеру с мутными от недосыпания глазами.

– Ты что? – спросил узник.

– Для челаэчества, – сказал сотрудник тюрьмы и повернулся к нему. – Ты ж тоже челаэк – разве нет?

Но даже малозначительные суицидальные жесты следовало воспринимать серьезно. Один из устоявшихся мифов (похоже, его никак не искоренить одними лишь фактами и логическими доводами) гласит: те, кто говорит о самоубийстве или делает «жесты», показывающие такие намерения, на самом деле никогда не совершают самоубийство. Возможно, в основе этого мифа лежит ложный силлогизм: если большинство тех, кто говорит о самоубийстве или делает суицидальные жесты, никогда не совершают самоубийства, значит, те, кто все-таки кончает с собой, никогда не говорят об этом и не делают суицидальных жестов. Но все это, конечно, не означает, что суицидальные жесты не используются в качестве эмоционального шантажа – когда человек пытается подчинить себе других, заставить их повиноваться.

Итак, молодой висельник пришел в чувство (точнее, был приведен в чувство). Мы были очень довольны собой, ведь мы спасли человеку жизнь. И нас порядком разочаровало то, что он, судя по всему, не ценит этого, не отдает себе отчета в том, что находился на волосок от смерти. Особенной благодарности нам он не выразил. У него были неприятности с девушкой, вот он и предпринял попытку суицида. Через несколько месяцев мы получили официальное уведомление о том, что он подал на администрацию тюрьмы в суд – за то, что она не предотвратила его попытку повеситься. Дело урегулировали в досудебном порядке – вероятно, за несколько тысяч: защита в суде обошлась бы дороже. Арестант словно бы воспользовался рецептом Фальстафа, хваставшего: «Умею извлекать пользу изо всего, даже из самой болезни»[18]18
  Уильям Шекспир «Генрих IV», часть вторая, действие I, сцена 3 (перевод П. Каншина).


[Закрыть]
.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации