Электронная библиотека » Уильям Фолкнер » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Звук и ярость"


  • Текст добавлен: 8 февраля 2016, 01:00


Автор книги: Уильям Фолкнер


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Второе июня 1910 года

На занавесках возникла тень оконной рамы, что означало семь часов утра, и я вновь уже был во времени и слышал, как тикают карманные часы. Они принадлежали деду, и когда отец отдал их мне, он сказал: Квентин, я дарю тебе гробницу всех надежд и желаний, и есть нечто прискорбно уместное в том, что ты используешь их для приобретения reducto absurdum[4]4
  Сведенный к абсурду (лат.).


[Закрыть]
всего человеческого опыта, который применим к твоим личным нуждам не больше, чем был применим к его нуждам или к нуждам его отца. Я дарю их тебе не для того, чтобы ты помнил о времени, но для того, чтобы ты иногда забывал о нем и не тщился победить его. Потому что, сказал он, ни одна битва никогда не выигрывается. Она даже не начинается. Поле брани только открывает человеку глаза на его собственное безумие и отчаяние, а победа – это самообман философов и глупцов.

Часы были прислонены к коробке из-под воротничков, и я лежал и слушал их. То есть не слушал, а слышал: вряд ли кто-нибудь сознательно слушает тиканье часов, карманных ли, или настенных. Зачем? Можно очень долго не слышать этого звука, а потом он за одно мгновение целиком воссоздаст в сознании всю длинную, исчезающую вдали процессию времени, которое прошло неуслышанным. Как сказал отец: можно увидеть, как по длинным раздельным солнечным лучам словно бы спускается Христос. И добрый святой Франциск, который говорил «сестра моя Смерть», у которого никогда не было сестры.

Я слышал, как за стеной заскрипели пружины кровати Шрива, и тут же его шлепанцы зашуршали по полу. Я встал, и подошел к комоду, и провел рукой по его верху, и нащупал часы, и положил их циферблатом вниз, и вернулся в постель. Но тень рамы лежала на занавесках, и я давно научился определять по ней время с точностью почти до минуты, а потому мне пришлось повернуться спиной, чувствуя, как чешутся глаза, которые некогда были у животных на затылке, бывшем тогда макушкой. Приобретаешь праздные привычки, чтобы потом жалеть. Это сказал отец. Что Христос не был распят: его уничтожило легкое пощелкивание крохотных колесиков. Что не было сестры.

И как только их уже нельзя было увидеть, я начал прикидывать, который час. Отец сказал: постоянные размышления о позиции механических стрелок на произвольно размеченном циферблате есть симптом функционирования сознания. Выделение, сказал отец, подобное поту. А я говорю: хорошо. Прикидывай. Прикидывай сколько хочешь.

Если бы было пасмурно, я мог бы смотреть на окно и думать о том, что он сказал о праздных привычках. Думать, что им в Нью-Лондоне было бы неплохо, если бы погода и дальше держалась такая. Почему бы и нет? Месяц юных новобрачных, глас, звучавший Она выбежала из зеркала, из скопления аромата. Розы. Розы. Мистер и миссис Джейсон Ричмонд Компсон оповещают о бракосочетании их. Розы. Не девственницы, как кизил, молочай. Я сказал, я совершил кровосмешение, отец, сказал я. Розы. Хитрость и безмятежность. Если ты пробудешь в Гарварде год, но не увидишь лодочных гонок, деньги следовало бы вернуть. Пусть их получит Джейсон. Дайте Джейсону год в Гарварде.

Шрив стоял на пороге, пристегивая воротничок, а его очки поблескивали розовато, словно он умыл их вместе с лицом.

– Прогуливаешь сегодня?

– А что, уже так поздно?

Он посмотрел на свои часы.

– Через две минуты зазвонят.

– Я не думал, что так поздно. (Он все еще глядел на часы, округляя рот.) Мне придется поспешить. Еще один прогул – и мое дело плохо. Декан предупредил меня на прошлой неделе… – Он сунул часы в карман. И я замолчал.

– Ну, так натягивай поскорее штаны и бегом, – сказал он. И вышел.

Я встал и начал ходить по комнате, прислушиваясь к нему за стеной. Он прошел через гостиную к двери.

– Ты еще не готов?

– Нет еще. Ты иди. Я успею.

Он вышел. Дверь закрылась. Его ноги прошагали по коридору. Тогда я снова услышал часы. Я перестал ходить, и подошел к окну, и отдернул занавески, и поглядел, как они бегут в церковь: одни и те же суют руки в одни и те же вскинутые рукава сюртуков, те же книги и хлюпающие воротнички проносятся мимо, как мусор в половодье, и Споуд. Назвал Шрива моим супругом. Отстань от него, сказал Шрив, если у него хватает ума не гоняться за грязными шлюшками, так кому какое. На Юге стыдятся быть девственными. Мальчики. Мужчины. Они лгут про это. Потому что для женщины это значит меньше, сказал отец. Он сказал, что девственность придумали мужчины, а не женщины. Отец сказал, что это как смерть: всего лишь состояние, в котором остаются другие, а я сказал: но верить, что это не важно, а он сказал: это-то и грустно, и не только девственность, а и все остальное, а я сказал: почему недевственной должна была стать она, а не я, а он сказал: потому-то грустно и это – ничто не стоит даже того, чтобы его изменить, а Шрив сказал: если у него хватает ума не гоняться за грязными шлюшками, а я сказал: у вас когда-нибудь была сестра? Была? Была?

Споуд между ними был как черепаха на улице среди вихрей сухих листьев: воротничок до ушей, идет обычной неторопливой походкой. Он из Южной Каролины, старшекурсник. Его клуб хвастает, что он ни разу не бежал в церковь и ни разу не пришел туда вовремя, ни разу за четыре года не пропустил ни службы, ни занятий, и ни разу не явился в церковь или на первую лекцию в рубашке на теле и в носках на ногах. Около десяти он зайдет к Томпсону, потребует две чашки кофе, сядет, достанет носки из кармана, снимет башмаки и будет надевать носки, пока кофе стынет. К полудню на нем уже будет рубашка и воротничок, как на всех. Его то и дело обгоняли, но он не ускорил шага. Через несколько минут двор опустел.

Воробей косо прорезал солнечный луч и на подоконнике наклонил голову, глядя на меня. Глаз у него был круглый и блестящий. Он смотрел на меня одним глазом, а потом – оп! – и уже другим, а горлышко у него пульсировало чаще самого частого пульса. Начали бить куранты. Воробей перестал сменять глаза и глядел на меня, не отрываясь, все одним и тем же, пока не раздался последний удар, точно и он слушал. Потом спорхнул с подоконника и исчез.

Последний удар стих не сразу. Он еще долго дрожал в воздухе, не столько слышный, сколько ощутимый. Как все когда-либо звонившие колокола еще звонят длинными замирающими солнечными лучами, и Иисус, и святой Франциск, говорящий о своей сестре. Потому что если бы это было просто чтобы в ад, если бы это было только это, и все. Кончено. Если бы только все кончалось. И никого там, кроме нее и меня. Если бы только мы могли сделать что-то настолько ужасное, чтобы они бежали из ада, все, кроме нас. Я совершил кровосмешение сказал я отец это был я это не был Далтон Эймес. И когда он дал Далтон Эймес. Далтон Эймес. Далтон Эймес. Когда он дал мне пистолет, я не стал. Вот почему я не стал. Он был бы там, и она, и я. Далтон Эймес. Далтон Эймес. Далтон Эймес. Если бы только мы могли сделать что-то настолько ужасное, и отец сказал: это тоже грустно, люди не могут сделать что-то настолько ужасное, они вообще не могут сделать хоть что-то очень ужасное, они даже не могут вспомнить завтра, что казалось им ужасным сегодня, и я сказал: так можно отстраниться от чего угодно, а он сказал: но можно ли? А я погляжу вниз и увижу мои бормочущие кости и глубокую воду, как ветер, как кровля из ветра, и после долгого времени уже нельзя будет различить даже кости на пустынном и нетронутом песке. И в тот день, когда Он скажет: восстаньте, только утюг всплывет из глубины. Но не когда ты понимаешь, что тебе ничто не может помочь – ни религия, ни гордость, ни что-нибудь другое, а когда ты понимаешь, что никакая помощь тебе не нужна. Далтон Эймес. Далтон Эймес. Далтон Эймес. Если бы я мог быть его матерью, когда она смеялась, приподняв разверстое тело, обнимая его отца, и моей рукой удержать, видеть, наблюдать, как он умрет, еще не живши. Мгновение она стояла в дверях.

Я подошел к комоду и взял часы, по-прежнему циферблатом вниз. Я стукнул стекло о край комода, и подхватил осколки в ладонь, и ссыпал их в пепельницу, и сорвал стрелки, и положил туда же. Часы продолжали тикать. Я повернул их циферблатом вверх, пустым циферблатом, за которым пощелкивали и пощелкивали крохотные колесики, словно ничего не случилось. Иисус, идущий по морю Галилейскому, никогда не лгущий Вашингтон. Отец привез Джейсону со Всемирной выставки в Сент-Луисе часовой брелок – крохотный бинокль, в который можно было посмотреть одним глазом и увидеть небоскреб, паучок колеса обозрения, Ниагарский водопад на булавочной головке. На циферблате был красный мазок. Когда я его увидел, мой большой палец начал зудеть. Я положил часы, и пошел в спальню Шрива, и достал йод, и смазал порез. Остатки стекла я вычистил из ободка уголком полотенца.

Я вынул две смены белья, носки, рубашки, воротнички и галстуки и упаковал мой кофр. Я уложил все, кроме нового костюма, старого костюма, двух пар башмаков, двух шляп и моих книг. Я отнес книги в гостиную и положил стопкой на столе – те, которые я привез из дома, и остальные отец говорил, что прежде джентльмена узнавали по его книгам, а теперь его узнают по тем, которые он не вернул, и запер кофр, и написал на нем адрес. Куранты отбили четверть. Я стоял и слушал, пока звон не затих.

Я принял ванну и побрился. От воды палец опять начал зудеть, и я еще раз смазал его йодом. Я надел новый костюм, и опустил часы в жилетный кармашек, и положил второй костюм и все прочее, и бритву, и щетки в мой саквояж, и завернул ключ от кофра в бумагу, и положил в конверт, и адресовал его отцу, и написал две записки, и запечатал их.

Тень еще не совсем ушла со ступенек. Я остановился в дверях и следил, как движется тень. Она двигалась почти зримо, прокрадывалась внутрь двери, оттесняла мою тень назад в дверь. Только она уже бежала, когда я услышал его. В зеркале она бежала до того, как я понял, что случилось. Так быстро, забросив шлейф на локоть, она выбежала из зеркала, как облако, ее фата свивалась длинными проблесками, ее каблучки стучали быстро и хрупко, и сжимая платье на плече другой рукой, она выбежала из зеркала и пахли розы розы глас, звучавший над Эдемом. И сразу она была уже за крыльцом, и я не слышал больше ее каблучков в лунном свете, как облако парящая тень фаты, бегущая по траве в рев. Т.П. в росе ого-го-го сассапарилловая водичка и Бенджи ревущий под ящиком. У отца на бегущей груди серебряная двумя крылами кираса.

Шрив сказал:

– Так ты не… Что это, свадьба или поминки?

– Я не успел, – сказал я.

– Еще бы! Ты бы больше прихорашивался. В чем дело? Что, по-твоему, нынче воскресенье?

– Ну, может, полиция посмотрит сквозь пальцы, что я в кои-то веки надел новый костюм, – сказал я.

– Я имел в виду студентов. Ты так возгордился, что и на лекции не пойдешь?

– Сперва поем.

Тень ушла со ступенек. Я вышел на солнечный свет и снова нашел свою тень. Я спускался по ступенькам чуть-чуть впереди нее. Пробило половину. Потом звон оборвался и замер.

Диакона не было и на почте. Я наклеил марки на два конверта, один отправил отцу, а письмо Шриву положил во внутренний карман и тут вспомнил, где я в последний раз видел Диакона. В День памяти погибших, в мундире Великой армии республики в рядах процессии. Если терпеливо подождать на углу, то непременно его увидишь, какая бы процессия ни проходила мимо. В предыдущий раз она была устроена в ознаменование дня рождения Колумба, или Гарибальди, или еще кого-то. Он шел в колонне мусорщиков, в цилиндре, высоко держа двухдюймовый итальянский флажок, куря сигару среди метел и совков. Но в последний раз это, несомненно, была В.А.Р., потому что Шрив сказал:

– Ну вот. Только посмотри, что твой дед сделал с этим несчастным негром.

– Да, – сказал я. – Теперь он может день за днем маршировать в процессиях. А если бы не мой дед, ему пришлось бы работать, как приходится белым.

Я его так и не увидел. Но с другой стороны, даже работающего негра невозможно отыскать, когда он тебе нужен, не говоря уж о таком, который не знает никаких забот. Подошел трамвай. Я поехал в город, зашел к Паркеру и хорошо позавтракал. Пока я ел, я услышал, как куранты отбили четыре четверти. Но ведь, наверное, требуется не меньше часа, чтобы потерять время более длинное, чем история, с течением которой оно обрело механическое движение вперед.

Кончив завтракать, я купил сигару. Продавщица сказала, что пятидесятицентовые – самый лучшие, и я купил пятидесятицентовую, закурил ее и вышел на улицу. Я постоял, сделал две затяжки, зажал ее в руке и направился к углу. Я прошел мимо витрины часовщика, но вовремя отвернулся. На углу на меня с двух сторон напали два чистильщика сапог, вереща пронзительно, как сороки. Я дал одному сигару, а другому пять центов. Тогда они отстали от меня. Тот, кому досталась сигара, начал уговаривать второго купить ее за пять центов.

В вышине ярко блестели на солнце часы, и я подумал, как наше тело незаметно понуждает нас сделать то, чего мы делать не хотим. Я ощущал свои затылочные мышцы, и слышал, как в кармашке тикают и тикают мои часы, и вскоре я перестал слышать что-нибудь, кроме часов в кармашке. Я повернул назад и пошел к витрине. Он работал за столиком по ту сторону витрины. Он начинал лысеть. У него в глазу была лупа – металлическая трубка, ввинченная в его лицо. Я вошел.

Лавка была полна тиканья, точно трещали цикады в сентябрьской траве, и я различил ход больших настенных часов над его головой. Он поглядел на меня, его глаз за стеклом лупы был большим, смазанным, торопливым. Я вынул мои часы и протянул ему.

– Я их сломал.

Он перевернул их на ладони.

– Да уж! Наверное, наступили на них, не иначе.

– Да, сэр. Я смахнул их с комода и наступил на них в темноте. Но они идут.

Он открыл крышку и заглянул внутрь.

– Как будто все в порядке. Но без подробного осмотра я ничего точно сказать не могу. Я займусь ими попозже днем.

– Я принесу их потом, – сказал я. – А можно вас спросить, верно ли идут все эти часы в витрине?

Он держал мои часы на ладони и смотрел на меня смазанным торопливым глазом.

– Я поспорил с одним приятелем, – сказал я. – А очки забыл дома.

– Ну, пожалуйста, – сказал он, положил мои часы, привстал с табурета и взглянул за перегородку. Потом посмотрел на стену. – Сейчас двад…

– Не говорите сэр, – перебил я. – Будьте так любезны. Просто скажите, верно они идут или нет.

Он снова посмотрел на меня. Он опустился на табурет и сдвинул лупу на лоб. Вокруг его глаза остался красный кружок, и без нее его лицо стало голым.

– Что вы празднуете сегодня? – сказал он. – Лодочные гонки будут еще только через неделю, ведь так?

– Да, сэр. Этой мой собственный праздник. День рождения. Какие-нибудь из них идут верно?

– Нет. Но они еще не отрегулированы и не поставлены. Если вы хотите купить…

– Нет, сэр. Мне не нужны карманные часы. У нас в гостиной есть настенные. И потом, я починю эти. – Я протянул руку.

– Лучше оставьте их прямо сейчас.

– Я занесу их попозже. – Он отдал мне часы. Я положил их в кармашек. За тиканьем остальных я их больше не слышал. – Очень вам признателен. Надеюсь, я отнял у вас не слишком много времени.

– Ничего. Принесите, когда вам будет удобно. И лучше отложите праздновать, пока мы не выиграем гонки.

– Да, сэр. Я, наверное, так и сделаю.

Я вышел, и тиканье осталось за дверью. Я оглянулся на витрину. Он следил за мной через загородку. В витрине было около десятка часов, десяток разных положений стрелок, и каждые показывали свое время с той же властной и противоречивой уверенностью, какая была и у моих – вообще без стрелок. Противореча друг другу. Я услышал, как тикают мои в кармашке, хотя никто не мог их увидеть, хотя они все равно ничего не показали бы, даже если бы их и увидели.

И потому я велел себе увидеть вон те. Потому что отец сказал, что часы убивают время. Он сказал, что время мертво, пока его отщелкивают крохотные колесики; только когда часы останавливаются, время вновь оживает. Стрелки были раскинуты, чуть-чуть отклоняясь от горизонтали, под очень малым углом, как чайка, наклонно покачивающаяся на ветру. Держа все, о чем я когда-нибудь сожалел, как молодой месяц держит воду – по словам негров. Часовщик уже снова работал, нагнувшись над столиком, и лупа туннелем уходила в его лицо. Волосы у него были разделены пробором посредине. Пробор впадал в плешь, похожую на сухое декабрьское болото.

Я увидел на той стороне улицы скобяную лавку. Я не знал, что утюги продаются на вес.

Приказчик сказал:

– Эти весят десять фунтов.

Только они были больше, чем я предполагал. И я купил два маленьких шестифунтовых, потому что, завернутые, они будут похожи на башмаки. Вместе они были достаточно тяжелыми, но я снова вспомнил, что отец говорил о человеческом опыте reducto absurdum, и подумал, что это, по-видимому, для меня единственный случай применить Гарвард. Может быть, к следующему году, может быть, требуется два года в университете, чтобы научиться, как это сделать надлежащим образом.

Но в воздухе они были достаточно тяжелыми. Подошел трамвай. Я сел. Я не видел дощечки спереди. Вагон был полон, главным образом преуспевающими на вид людьми, которые читали газеты. Единственное свободное место было рядом с негром. На нем был котелок и сверкающие штиблеты, и он держал погасшую сигару. Прежде мне казалось, что южанин всегда должен помнить о существовании негров. Мне казалось, что северяне ждут от него чего-нибудь такого. Когда я в первый раз приехал на Север, я повторял про себя: приучайся воспринимать их как цветных, а не как черномазых, и если бы мне просто почти не пришлось встречаться с ними, я бы потратил напрасно много времени и энергии, прежде чем понял бы, что лучше всего считать всех людей, и черных и белых, тем, чем они считают себя сами, и оставлять их в покое. Так произошло, когда я осознал, что «черномазый» – это не столько личность, сколько форма поведения, своего рода вывернутое наизнанку отражение белых, среди которых он живет. Но сначала я думал, что мне полагается испытывать некоторую грусть оттого, что тут они меня не окружают, так как я думал, что северяне думают, будто я ее испытываю. Однако я понял, что мне действительно недостает Роскуса, и Дилси, и всех их, только в то утро в Виргинии. Когда я проснулся, поезд стоял, и я поднял шторку и выглянул. Мой вагон перегораживал проселок, где две белые изгороди сбегали по склону холма, а потом разворачивались наружу и вниз, точно раструб горна, и между двумя глубокими колеями сидел на муле негр, ожидая, когда поезд уйдет. Сколько он тут простоял, я не знаю, но он сидел на своем муле, раскорячив ноги, закутав голову в обрывок одеяла, словно они всегда были здесь с изгородями, и с проселком, или даже с холмом, вырезанные из его склона, как надпись, гласящая: «Ты вернулся домой». Седла у него не было, и ноги почти доставали до земли. Мул был похож на кролика. Я опустил окно.

– Эй, дядюшка! – сказал я. – Что же это ты?

– Сударь? – Он взглянул на меня, потом распутал одеяло и освободил ухо.

– Подарок на Рождество! – сказал я.

– Считайте за мной, хозяин. Уж попался так попался!

– На этот раз я тебе спущу. – Я сдернул мои брюки с сетки и выудил двадцать пять центов. – Но дальше – смотри! Я проеду тут на обратном пути, через два дня после Нового года, и уж тогда будь начеку! – Я бросил монету в окно. – Купи себе чего-нибудь к Рождеству.

– Хорошо, сударь, – сказал он, слез с мула, подбросил монету и потер ее о штаны. – Спасибо, молодой хозяин, спасибо.

И тут поезд тронулся. Я высунулся из окна в прохладный воздух и посмотрел назад. Он все еще стоял там рядом со своим тощим кроликом-мулом, оба жалкие, неподвижные, меньше всего нетерпеливые. Поезд под отрывистое тяжелое пыхтенье паровоза начал поворачивать, и они плавно скрылись из вида, воплощение забытых мною качеств: жалкого неисчерпаемого терпения, бездеятельной безмятежности, той смеси детской и вездесущей безответственности с парадоксальной надежностью, которая охраняет и защищает тех, кого безрассудно любит, и непрерывно их грабит, и уклоняется от долга и обязательств с помощью столь откровенных приемов, что их даже не назовешь хитростью, а при поимке на воровстве или лжи испытывает только то искреннее и непосредственное восхищение перед победителем, которое джентльмен питает к противнику, взявшему над ним верх в честном состязании, и еще снисходительной и неизменной терпимости к причудам белых, словно у добрых дедушки и бабушки к капризным и своевольным внучатам. И весь этот день, пока поезд вился по обрывистым ущельям и по уступам, где движение ощущалось только как звук выбрасываемого пара и стенание колес, а вечные горы уходили в густое небо, я думал о доме, об унылой станции, о глине, о неграх и фермерах, толпящихся на площади с игрушечными обезьянками, тележками и леденцами в мешках, из которых торчат римские свечи, и внутри у меня все устремлялось вперед, как в школе, когда раздавался звонок.

Я не начинал считать до тех пор, пока часы не били три. Тогда я начинал, считал до шестидесяти, загибал палец и думал о тех четырнадцати пальцах, которые еще остается загнуть, или о тринадцати, о двенадцати, восьми, семи, пока вдруг не начинал ощущать тишину и немигающие умишки, и я говорил: «Мисс?» «Тебя зовут Квентин, ведь так?» – сказала мисс Лора. И еще тишина, и жестокие немигающие умишки, и руки, вздергиваемые в тишину. «Скажи Квентину, Генри, кто открыл реку Миссисипи». «Де Сото». И тут умишки отступали, и я пугался, что отстал, и принимался считать быстрее, загибал еще один палец, а потом пугался, что слишком спешу, и считал медленнее, а потом опять пугался и снова считал быстрее. Поэтому мне никогда не удавалось кончить счет точно к звонку и к внезапному топоту ног, уже бегущих, уже ощущающих землю в истертых половицах, и день звенел стеклом легко и коротко, и внутри у меня все устремлялось вперед, пока я еще сидел неподвижно. Устремлялось вперед, пока я еще сидел неподвижно. Мгновение она стояла в дверях. Бенджи. Ревел. Бенджамин. Вениамин, сын моей старости, ревел. Кэдди! Кэдди!

Я убегу. Он заплакал, она подошла и погладила его. Тише! Я не убегу. Тише! Он стих. Дилси.

Он, когда хочет, чует, что ему говорят. Ему не надо слушать или там говорить.

А он чует, какое новое имя ему дали? А он чует злую судьбу?

А что ему судьба? Судьба ему ничего сделать не может.

Разве ж они ему имя переменили не для того, чтобы переменитъ ему судьбу?

Трамвай остановился, тронулся, опять остановился. За окном я видел людские макушки под новыми соломенными шляпами, пока еще не выгоревшими. Теперь в вагоне ехали женщины с кошелками, а мужчин в рабочей одежде стало много больше, чем воротничков и начищенных ботинок.

Негр дотронулся до моего колена. «Извините», – сказал он. Я отодвинул ноги и дал ему пройти. Мы ехали вдоль глухой стены, и шум трамвая летел назад в вагон, на женщин с кошелками на коленях, и на мужчину в мятой шляпе, за ленту которой была заткнута трубка. Я чуял запах воды и сквозь пролом в стене увидел блеск воды, и две мачты, и чайку, неподвижно повисшую в воздухе, словно на невидимой проволоке, натянутой между мачтами, и я поднял руку и сквозь сюртук нащупал письма, которые написал. Когда трамвай остановился, я сошел.

Мост был разведен, чтобы пропустить шхуну. Ее тащил буксир, копошась у ее борта, оставляя позади себя полосы дыма, и все-таки шхуна, казалось, плыла сама по себе. На носу голый по пояс человек укладывал канат. Его загорелое тело было коричневым, как табачный лист. Другой человек в соломенной шляпе без донышка стоял у штурвала. Шхуна прошла сквозь мост, двигаясь без парусов, как привидение в разгар дня, а над ее кормой парили три чайки, точно игрушки на невидимой проволоке.

Когда мост навели, я пошел дальше и облокотился о перила над лодочными сараями. Бон был пуст, ворота закрыты. Команда теперь тренировалась только под вечер, отдыхая перед. Тень моста, ярусы перил, моя тень, плоско опрокинутая в воду – так легко я перехитрил ее, не желающую меня покинуть. Она вытянулась в длину на пятьдесят футов, если не больше – будь у меня чем вогнать ее под воду и держать там, пока она не утонет, – тень пакета, как будто с парой башмаков, лежала на воде. Негры говорят, что тень утопленника все время высматривает его в воде. Она колебалась и поблескивала, как дыхание, и бон, тоже медлительный, как дыхание, и полускрытый водой мусор, уносящийся в море, к пещерам и гротам моря. Вытесненная вода равна чему-то чего-то. Reducto absurdum всего человеческого опыта, а два шестифунтовых утюга весят больше, чем один портновский. Грешно понапрасну губить добро, скажет Дилси. Когда Буленька умерла, Бенджи знал. Он плакал. Он ее чует. Он ее чует.

Буксир возвращался вниз по течению, и вода, разрезанная на два длинных катящихся цилиндра, наконец раскачала бон эхом проходящего буксира, и бон накренился на катящемся цилиндре с таким звуком, будто что-то лопнуло, и с долгим пронзительным скрипом ворота разъехались, и два человека вынесли скиф. Они спустили его на воду, и секунду спустя вышел Блэнд с веслами. На нем были спортивные брюки, серая куртка и соломенное канотье. Либо он, либо его мать прочитали где-то, что оксфордские студенты гребут в спортивных костюмах и в канотье, а потому как-то в начале марта Джеральду купили скиф-одиночку, и он отправился прокатиться по реке в своем спортивном костюме и в канотье. Лодочники грозили вызвать полицию, но он все равно поплыл. Его мать ехала в наемном автомобиле в меховом костюме, словно полярный путешественник, и смотрела, как он отчаливает при шестибалльном ветре, между вереницами льдин, похожих на грязных овец. С тех пор я уверовал, что Бог – не только джентльмен и поклонник честной игры, по еще и кентуккиец. Когда он отплыл, она обогнула пристани, снова выехала к реке и следовала по берегу параллельно ему на первой передаче. Как говорили, никто не догадался бы, что они хотя бы знакомы – ну, словно король и королева – и даже не смотрели друг на друга, а просто двигались бок о бок через Массачусетс параллельным курсом, точно две планеты.

Он сел и отчалил. Теперь он греб очень неплохо. Еще бы! Говорили, его мать убеждала его бросить греблю и заняться чем-нибудь таким, чем его сокурсники не могли или не желали заниматься, но против обыкновения он заупрямился. Если только можно назвать это упрямством – поза скучающего принца, и золотые кудри, и фиалковые глаза, и ресницы, и костюм из Нью-Йорка, а его мама рассказывает нам про лошадей Джеральда, и про негров Джеральда, и про любовниц Джеральда. Кентуккийские мужья и отцы, наверное, ужасно обрадовались, когда она увезла Джеральда в Кембридж. Она сняла квартиру в городе, и у Джеральда там тоже была своя квартира, не считая его комнат в университете. Она одобряла знакомство Джеральда со мной, потому что я проявил хоть какое-то сознание ноблес оближ, позаботившись родиться южнее линии Майсона-Диксона, и еще с некоторыми, кто отвечал необходимым географическим требованиям (хотя бы в минимальной степени). Во всяком случае, извиняла. Или смотрела сквозь пальцы. Но с тех пор, как она встретила Споуда у церкви, и он сказал, что она не леди – ни одна настоящая леди не позволила бы себе выйти из дому в столь поздний час, она не могла простить ему его пяти имен, включающих и фамилию одного английского герцогского рода. Наверное, она утешалась мыслью, что какой-нибудь заблудший Мэнго или Мортемар спутался с дочкой привратника. Что было вполне вероятно, придумала она это или нет. Споуд был чемпионом мира среди трепачей: все приемы разрешаются, удары ниже пояса – по усмотрению участников.

Скиф уже превратился в темное пятнышко, весла равномерно вспыхивали на солнце, точно лодка шла пунктиром. У вас когда-нибудь была сестра! Нет но они все сучки. У вас когда-нибудь была сестра. Мгновение она была. Сучки. Не сучка мгновение она стояла в дверях Далтон Эймес. Далтон Эймес. Далтоновские рубашки. Я все время думал, будто это гимнастерки, армейские гимнастерки, пока не увидел, что они сшиты из толстой чесучи или из тонкой фланели, потому что они делали его лицо таким смуглым, его глаза такими голубыми. Далтон Эймес. Только чуть-чуть не хватило до аристократичности. Театральный реквизит. Просто папье-маше, пощупай. А-а. Асбест! Не совсем бронза. Но не хочет приглашать его в дом.

Кэдди ведь тоже женщина, не забывай. И может исходить из женских побуждений.

Почему ты не пригласишь его в дом, Кэдди? Почему ты как негритянка на лугу в канавах в темном лесу в жаркой скрытой ярости в темном лесу.

И я уже некоторое время слышал тиканье часов и чувствовал, как письма хрустят под сюртуком на перилах, и я налег на перила, следя за моей тенью, как я ее перехитрил. Я пошел вдоль перил, но мой костюм тоже был темным, и я мог вытереть ладони, следя за моей тенью, как я ее перехитрил. Я ввел ее в тень набережной. И повернул на восток.

Гарвард мой гарвардец Гарвард гарвард Этот прыщавый младенец с цветными ленточками, с которым она познакомилась на церковном пикнике. Жмется к забору, стараясь высвистеть ее, как щенка. Потому что его не удавалось заманить в столовую мама верила что он рассчитывал наложить на нее чары когда они будут вдвоем. И все-таки любой мерзавец Он лежал у ящика под окном и ревел который может приехать в лимузине с цветком в петлице. Гарвард. Квентин это Герберт. Мой гарвардец. Герберт будет как старший брат уже обещал Джейсону место в банке.

Душа нараспашку, целлулоидный, как коммивояжер. Лицо все в зубах, но без улыбки. Я там про него слышал. Одни зубы, но без улыбки. Ты будешь править?

Садись Квентин.

Ты будешь править.

Это ее автомобиль разве тебе не приятно что твоя сестричка первая в городе обзавелась авто Герберт его подарок. Луис дает ей уроки каждое утро разве ты не получил моего письма мистер и миссис Джейсон Ричмонд Компсон оповещают о бракосочетании своей дочери Кэндейс с мистером Сиднеем Гербертом Хедом двадцать пятого апреля тысяча девятьсот десятого года в Джефферсоне штат Миссисипи. Принимают после первого августа номер тот-то такой-то проспект Саут-Бенд штат Индиана. Шрив сказал: ты что, так его и не вскроешь? Три дня. Раза. Мистер и миссис Джейсон Ричмонд Компсон. Примчался с запада младой Лохинвар немножечко рано, не так ли?

Я с юга. С тобой прямо обхохочешься.

О да, это же где-то в глуши.

С тобой прямо обхохочешься. Тебе бы в цирк поступить.

Я поступил. Там я и испортил зрение, купая слоновьих блох. Три раза. Эти деревенские девочки. По ним ничего не скажешь. Ведь так. Ну, во всяком случае, Байрон так своего и не добился, слава Богу. Но не бей того, кто в очках. Ты что, так его и не вскроешь? Оно лежало на столе свечи светили на каждом углу на конверте перевязанные запачканной розовой подвязкой два искусственных цветка. Не бей того кто в очках.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации