Читать книгу "Люболь 3. Страсть цыгана"
Автор книги: Ульяна Соболева
Жанр: Эротические романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Моя девочка-смерть лежала на могиле нашего сына и звала его под землей.
Внутри меня что-то окончательно сдохло.
А то, что осталось, подняло голову и оскалилось.
– Найдите могилу, – приказал я. – И приведите мне человека, который закапывал ребенка.
– Живым? – спросил Савелий.
Я натянул перчатки и посмотрел в сторону огней Теменьково.
– Пока не заговорит.
Глава 3
Я украл у женщины сына и каждое утро благодарил Бога за то, что она еще не догадалась.
Потом становился на колени перед иконой, бился лбом о холодный каменный пол и просил прощения – не у Ольги, нет, до этого я пока не дорос душой, – у Господа, будто Он сидел где-то наверху с огромной книгой, записывал мои грехи аккуратными буквами и мог однажды зачеркнуть самый страшный, если я достаточно сильно раскрою себе череп о плиты.
Но Бог молчал.
Зато плакал ребенок.
Я вздрагивал от каждого его крика, потому что в одном конце коридора Лариса прижимала мальчика к груди и называла Егорушкой, а в другом Ольга Лебединская царапала дверь окровавленными ногтями и звала Вадима. Один и тот же младенец разрывал двух женщин на части двумя разными именами, а я стоял между ними, как мясник с тупым ножом, и убеждал себя, что спас жизнь.
– Тише, Егорушка, мамочка здесь, – напевала Лариса, покачиваясь на краю узкой постели. – Кушай, маленький. Кушай, мой хороший. Ты же проголодался.
Мальчик жадно захватывал губами сосок, причмокивал, сердито сопел и морщил крошечный лоб. В свете свечи его лицо казалось почти прозрачным, тонкая кожа на висках просвечивала голубыми жилками, темные волосики прилипли к голове. Такой маленький, что вся жизнь помещалась между ладоней. Такой живой, что на него было больно смотреть.
Наш Егор так не ел.
Наш настоящий сын уже не мог сосать, когда Лариса прикладывала его к груди. Он только открывал рот, поворачивал голову и тихо всхлипывал, будто заранее просил прощения за то, что умирает. Я приносил на ложке козье молоко, звал врача, растирал крошечные ступни, грел дыханием посиневшие пальчики, но болезнь уже сидела внутри и ела его быстрее, чем мы успевали молиться.
А этот мальчик ел за двоих.
За себя и за того, кого я положил вместо него в чужую колыбель.
– Посмотри, Тиша, – Лариса подняла на меня огромные черные глаза. Когда-то они пугали людей: жена видела в темных углах тени, разговаривала с умершей матерью, просыпалась среди ночи и зажигала все свечи, потому что кто-то, по ее словам, стоял возле кровати. Сейчас глаза сияли. На щеках появился румянец, светлые волосы рассыпались по плечам мягкими волнами, губы, еще вчера искусанные до крови, улыбались так счастливо, что у меня сводило кости от боли. – Он поправился. Я же говорила тебе. Я знала, что Господь не заберет нашего мальчика. Просто испытывал нас.
– И-и-испытывал, – повторил я.
Когда волновался, заикание возвращалось. Брат в детстве бил меня по губам, заставляя произносить слово заново, а мать обнимала и говорила, что язык спотыкается только у тех, чьи мысли бегут быстрее чужих. Сейчас мысли не бежали. Они ползли на четвереньках по битому стеклу.
– Ты опять начинаешь, – Лариса нахмурилась. – Не волнуйся. Все уже хорошо.
Все было настолько хорошо, что мне хотелось вскрыть себе живот и выпустить это «хорошо» наружу вместе с внутренностями.
Я подошел ближе. Ребенок оторвался от груди, недовольно запищал, и Лариса тихо рассмеялась. У нее был красивый смех – звонкий, девичий. Последние месяцы он исчез, как вода в пересохшем колодце. Я готов был продать душу, чтобы услышать его снова.
Кажется, именно это и сделал.
В ту ночь я вошел к Ларисе и сразу понял, что Егор умер. В комнате не стало тише – наоборот, тишина загрохотала так, что заложило уши. Жена спала сидя, привалившись к стене, прижимала к груди неподвижный сверток и улыбалась во сне. Наверное, ей снилось, что сын наконец перестал плакать от боли и спокойно уснул. Я подошел, коснулся пальцем его щеки и почувствовал холод, который невозможно перепутать ни со сном, ни со слабостью, ни с чудом.
Хотел разбудить Ларису. Открыл рот, но представил, как исчезает эта улыбка, как она смотрит на мертвого ребенка и понимает, что тени, которых боялась всю беременность, все-таки пришли за ним. Представил, как она раздирает ногтями лицо, выбегает на мороз босиком или бросается с колокольни. И не смог.
А потом Даниил позвал меня к себе.
На столе в соседней комнате лежал другой младенец. Красный от крика, голодный, злой, живой. Рядом метался отец Антон, рассказывал про молодую женщину с огненными волосами, которую привезли в лихорадке. Даниил даже не посмотрел на малыша. Перебирал бумаги и раздраженно морщился от плача.
«Придуши его, Тихон. Все равно не жилец. Матери скажем, что умер от болезни. Ей сейчас не до вопросов».
Я взял ребенка, чтобы исполнить приказ. Правда взял. Положил ладонь на крошечное лицо и почувствовал, как горячие губы ищут воздух между моими пальцами. Он был похож на Егора. Не лицом – младенцы часто похожи друг на друга своей беспомощностью, – а тем, как упрямо цеплялся за жизнь. Только мой мальчик уже отпустил, а этот еще держался.
Тогда мне показалось, что это не преступление, а ответ. Будто Бог отнял одной рукой и тут же протянул другой замену, проверяя, хватит ли у меня смелости ее принять. Я поменял свертки. Мертвого сына положил в колыбель чужой женщины, а чужого принес жене.
Лариса проснулась, увидела, как ребенок шевелится у меня на руках, и закричала от счастья. Упала передо мной на колени, целовала мои пальцы, рубашку, ступни, называла спасителем. Никогда прежде она не смотрела на меня так – словно я был выше икон, выше самого Бога, потому что вернул ей сына.
А за стеной через несколько часов закричала Ольга.
Я слышал каждое слово. Как она требовала принести Вадима, как называла всех лжецами, как обещала вырвать Мире сердце. Потом ей показали мертвого Егора, и человеческий голос закончился. Остался вой, от которого гасли свечи внутри меня. Лариса в это время кормила ее сына и шептала, что чудо наконец произошло.
Чудо действительно произошло. Просто для него потребовалось распять другую мать.
– Дай подержать.
Лариса мгновенно прижала младенца к себе. Взгляд стал настороженным.
– Зачем?
– Я его отец.
Слова застряли между нами. Ребенок снова нашел грудь, а я смотрел на маленький кулачок, лежащий возле соска, и понимал, насколько гнусно прозвучало «отец» из моего рта.
– Ты боишься его, – тихо сказала жена.
– Не говори глупости.
– Боишься. С того дня ни разу не взял на руки. Только издалека смотришь. Ночью просыпаюсь, а ты стоишь у колыбели и крестишься. Будто там не младенец, а нечистая сила.
Я опустил глаза. Лариса иногда казалась безумной, но видела то, мимо чего проходили разумные.
– Я боялся, что он снова перестанет дышать.
– Он не перестанет. Я не позволю.
– Ты не Бог.
– А ты не отец Даниил, чтобы говорить со мной его словами.
Я невольно усмехнулся. Вот за это и любил. Тихая, хрупкая, с тонкими запястьями и лицом святой на старой иконе, а язык могла вогнать под ребро не хуже ножа.
– Дай мне мальчика, Лара.
– Сначала скажи, что с тобой.
– Ничего.
– Тогда не дам.
Она отвернулась, прикрывая грудь волосами, и меня обожгло стыдом. Собственная жена защищала украденного ребенка от меня, не зная, что единственная опасность в этой комнате – мужчина, которого она любила.
Я опустился перед ней на колени.
– Я принес болезнь на одежде, – выдавил я. – Это я убил нашего сына.
Улыбка медленно исчезла с ее лица.
– Не смей.
– Я был у больных, вернулся, не переоделся. Взял Егора. После этого появилась сыпь.
– Не смей говорить, что он умер.
– Лара…
Она ударила меня свободной рукой. Ладонь обожгла щеку, голова дернулась. Ребенок испугался резкого движения и закричал.
– Видишь, что ты сделал! – Лариса вскочила, прижимая малыша к голой груди. – Напугал его! Опять хочешь накликать беду! Ты всегда завидовал, что он любит меня сильнее!
– Я не завидовал.
– Завидовал! Смотрел, как я кормлю, и злился. Хотел, чтобы я снова принадлежала только тебе. А теперь он выздоровел, и ты не можешь радоваться!
Каждое слово было неправдой. Каждое попадало точно в цель.
Я действительно ревновал ее к сыну. Стыдился этого, ненавидел себя, лежал ночами рядом и слушал, как она шепчет малышу нежные слова, которых больше не оставалось для меня. Иногда касался ее бедра под одеялом, а она убирала руку и просила не мешать ребенку. Я обижался, отворачивался к стене и не понимал, что однажды отдал бы все на свете, лишь бы снова услышать этот отказ.
Теперь передо мной стояла женщина, которую я вернул себе чужим младенцем.
– Прости, – прошептал я.
Лариса качала ребенка и плакала вместе с ним. Слезы стекали по ее щекам, падали на маленькое лицо. Он кричал все громче, захлебывался, и этот крик ударялся о стены кельи, вылетал в коридор, полз к запертой комнате Ольги.
Я представил, как она слышит.
Как вскакивает с постели. Как ее налитая молоком грудь болезненно отзывается на плач собственного сына. Тело узнает его раньше разума. Молоко течет сквозь ткань, пока она бежит по коридору, а потом упирается в закрытую дверь, за которой другая женщина кормит ее ребенка.
Меня вывернуло до мурашек вдоль позвоночника. Кровь отхлынула от лица, во рту стало сухо, будто я наглотался могильной земли.
– Он должен замолчать.
Лариса отшатнулась.
– Что?
– Успокой его. Пожалуйста.
– Ты сказал это так…
– Как?
– Как твой брат.
Я зажмурился. Хуже она сказать не могла.
– Я никогда не стану таким, как Даниил.
– Тогда возьми сына.
Она протянула мне мальчика. Я не успел отступить. Теплое, живое тельце оказалось в моих руках, головка легла на сгиб локтя, кулачок ткнулся в грудь. Он пах молоком, кожей и чем-то сладким, от чего внутри меня все оборвалось.
Наш Егор пах лекарством и болезнью.
Этот пах жизнью.
Я смотрел на него и ненавидел. За то, что дышит вместо моего сына. За то, что вернул улыбку Ларисе. За то, что его мать выла возле чужой могилы. За то, что через несколько минут я уже был готов перегрызть глотку любому, кто попытался бы забрать его из моих рук.
– Здравствуй, – сказал я.
Мальчик перестал кричать и открыл глаза. Темные. Пока у всех младенцев глаза кажутся темными, говорил врач, потом цвет изменится. А я увидел в них бирюзу его матери и тут же проклял себя за это.
– Егорушка узнал папу, – Лариса улыбнулась сквозь слезы.
Я коснулся пальцем крошечной щеки. Ребенок повернул голову, поймал мой палец губами и начал сосать. Сердце сжалось так страшно, что перед глазами поплыли черные пятна.
– Не надо, – прошептал я.
– Что не надо?
– Любить меня.
– Он уже любит.
Нет. Он просто был голоден. Дети любят любого, кто дает им тепло, пока не вырастают и не узнают, кто отнял у них настоящее имя.
За дверью послышались шаги. Я сразу узнал тяжелую поступь брата. Даже в детстве Даниил ходил так, будто земля должна благодарить его за каждое прикосновение сапога.
Я сунул мальчика Ларисе.
– Запри дверь.
– Почему?
– Сделай, что говорю.
Не успела. Дверь распахнулась, ударилась о стену, и в комнату вошел отец Даниил. В дорогой черной рясе, с массивным золотым крестом на груди и перстнями на пальцах. От него пахло ладаном, морозом и тем приторным маслом, которым он смазывал волосы. Он окинул взглядом Ларису, ее открытую грудь и недовольно поджал губы.
– Прикройся. Не в хлеву.
Лариса натянула рубашку, продолжая держать ребенка.
– Она кормит сына, – сказал я.
– Я вижу, чем занимается твоя жена. Половина Храма тоже слышит.
– Дети плачут.
– Этот особенно громко.
Даниил подошел ближе. Я встал между ним и постелью.
– Чего тебе?
– Уже нельзя навестить племянника?
– Раньше не хотелось.
– Раньше он умирал. Не люблю смотреть на бессмысленные мучения.
У меня дернулась рука. Я спрятал кулак в складках рясы.
– А теперь?
– Теперь произошло чудо. Мне стало интересно, как ребенок, которого врач признал безнадежным, за одну ночь избавился от сыпи, начал есть и прибавлять в весе.
Лариса вскинула подбородок.
– Мои молитвы спасли.
– Несомненно. Господь особенно внимателен к тем, кто кричит громче остальных.
– Не издевайся над ней, – предупредил я.
Даниил улыбнулся. Его улыбки я боялся с детства. Перед тем как ударить, он всегда становился ласковым.
– Покажи мне мальчика, Тихон.
– Он спит.
– Только что орал так, что и мертвые проснулись.
– Уходи.
– Это мой Храм.
– А это моя семья.
На несколько мгновений мы замерли друг напротив друга. Я – сутулый, бледный, в поношенной рясе, с лицом, которое Лариса называла добрым, а брат – слабым. Даниил – тяжелый, ухоженный, уверенный, сверкающий золотом, словно сам себя уже назначил наместником Бога. Всю жизнь я отступал первым.
Сегодня не отступил.
Он положил ладонь мне на плечо и сжал.
– Не заставляй меня думать, что ты что-то скрываешь.
– Тогда не думай. У тебя плохо получается.
Слова вылетели сами. У Ларисы расширились глаза. Даниил медленно убрал руку.
– Отдай ребенка.
– Нет.
– Это не просьба.
– А я не твой алтарник.
Он оттолкнул меня. Я врезался спиной в стол, миска упала и разбилась. Даниил шагнул к Ларисе, та закричала и отвернулась, закрывая младенца телом. Я бросился вперед, но брат ударил локтем в грудь. Воздух вышибло из легких. Я рухнул на колени, хватая ртом пустоту.
– Не трогай его! – Лариса забилась в угол. – Тихон! Не отдавай ему Егорушку!
Даниил схватил ее за запястье и вывернул руку. Она вскрикнула. Ребенок снова заплакал.
– Дай сюда. Я не причиню ему вреда.
– Ты хотел его смерти, – прохрипел я, поднимаясь. – Ты сказал придушить ребенка той женщины. Для тебя младенцы только мешают, пока не становятся полезными.
Брат замер.
– Какой женщины?
Я понял, что проговорился.
В комнате стало тихо, если не считать плача. Даниил повернул ко мне голову, и в его глазах медленно зажегся холодный интерес.
– Ты о красноволосой шлюхе?
– Она больна.
– Ее младенец умер.
– Я знаю.
– Откуда?
– Все знают.
– Все знают то, что им позволили знать.
Он внезапно разжал пальцы Ларисы и даже помог ей поправить рукав. От этой перемены стало страшнее. Даниил больше не злился. Он считал.
– Покажи ребенка, – повторил он мягко.
Лариса прижала мальчика к груди.
– Нет.
– Я благословлю племянника.
– Вы уже благословили его на смерть.
Я почти гордился ею. Почти – потому что страх жрал гордость вместе с мясом.
Даниил вздохнул, будто имел дело с капризными детьми, и протянул руки. Мальчик дернулся, ткань сползла с плеча. В свете свечи за левым ушком проступило маленькое красное пятно, похожее на полумесяц.
Брат перестал дышать.
Всего на секунду. Но я знал его слишком долго.
– Что это? – спросил он.
– Родимое пятно, – быстро ответила Лариса. – Было с рождения.
– Не было.
Слово упало на пол тяжелее разбитой миски.
Лариса посмотрела на меня.
– Было ведь, Тиша?
Я открыл рот. Язык прилип к небу.
Даниил наклонился ближе, рассматривая отметину. Потом медленно улыбнулся.
– Утром служанка Лебединской описывала такое же пятно у ее умершего мальчика. Просила написать о нем на бумаге, чтобы не забыть ни одной черточки.
Мои колени задрожали.
Брат поднял на меня глаза.
В этот момент я снова услышал Ольгу. Не за дверью – внутри собственной головы. Ее вой возле гроба, треск ногтей о мерзлую землю, тихую колыбельную над чужим телом. И одновременно чувствовал теплое дыхание ее сына на своей руке. Две правды разрывали меня пополам: если признаюсь, потеряю Ларису; если продолжу молчать, окончательно убью женщину, у которой уже отнял жизнь. На лбу выступил холодный пот. Я хотел солгать, но язык снова начал спотыкаться еще до первого слова.
– Скажи мне, Тихон, – произнес он почти ласково, – какое именно чудо ты совершил этой ночью?
Глава 4
– Вадим?.. Сынок, это мама.
Тишина за дверью не просто наступила – она рухнула на меня всем весом, придавила к холодному дереву так, что стало нечем дышать. Еще секунду назад я слышала плач. Настоящий. Тонкий, надорванный, голодный. Так плачут младенцы, когда им страшно и никто не берет их на руки. Так плакал мой сын в единственную ночь, которую ему позволили прожить рядом со мной. Я помнила этот звук лучше собственного имени, потому что он навсегда застрял под ребрами ржавым крючком и теперь дернулся, разрывая зажившую ложь.
Я забарабанила кулаками по двери.
– Откройте! Немедленно откройте!
– Там никого нет, – повторил охранник за моей спиной, но голос его дрогнул, и этого крошечного надлома хватило, чтобы во мне умер последний остаток покорности.
Я обернулась. Высокий, широкоплечий, с бритым затылком и каменным лицом, он смотрел не на меня, а куда-то поверх моего плеча. Люди, говорящие правду, не боятся глаз женщины, похоронившей ребенка. Лжецы боятся. Они знают: у такой женщины уже нечего отнять, кроме рассудка, а значит, она способна вцепиться зубами в горло самому Богу, если он встанет между ней и ее младенцем.
– Ты слышал его.
– Вам показалось.
– Тогда открой дверь и докажи.
Он стиснул челюсти. На поясе у него висела связка ключей, и я бросилась к ней раньше, чем успела подумать. Металл звякнул под пальцами, охранник выругался, схватил меня поперек талии и оторвал от пола. Боль прострелила живот, еще не оправившийся после родов, между ног вспыхнуло тупое, постыдное жжение, но я не закричала – зарычала, выворачиваясь в его руках, царапая кожу, ударяя затылком в подбородок.
– Пусти меня, скотина! Там мой ребенок!
– Успокойтесь!
– Я успокоилась на кладбище! – меня трясло так, что слова бились друг о друга, как осколки стекла. – Я была очень спокойной, когда мне показали маленький гроб. Очень послушной, когда запретили открыть крышку. А теперь открой эту проклятую дверь!
За нею что-то тихо стукнуло. Не плач – движение, шаг, торопливый шорох ткани. Я замерла в руках охранника и услышала собственное сердце: оно колотилось о кости, требуя выбраться наружу и добраться до сына раньше меня.
– Там кто-то есть, – прошептала я. – Я слышу.
– Разумеется, слышишь.
Голос Даниила прошел по коридору мягко, почти ласково, и от этой ласки меня обдало холодом. Он стоял у арки, заслоняя собой свет, будто не вошел, а вытек из темноты. Черная ряса делала его грузным, золотой крест лежал на груди вызывающе ярко, а толстые пальцы с кольцами медленно перебирали четки. Только лицо было не таким, как раньше. Под привычной елейностью проступило напряжение; возле виска блестела капля пота, хотя в Храме было холодно.
– Отпусти ее, – приказал он охраннику. – Нельзя обращаться с больным человеком грубо.
Больным.
Это слово ударило сильнее рук. Охранник разжал объятия, и я едва не упала, но удержалась, прижав ладонь к стене. Перед Даниилом я не позволила бы себе согнуться, даже если бы позвоночник переломили пополам.
– Открой дверь.
– Ольга, за этой дверью хозяйственные комнаты.
– Тогда тебе нечего скрывать.
– Мне – нечего. А тебе стоит бояться того, что происходит в твоей голове.
Он подошел ближе. От него пахло ладаном, дорогим табаком и потом. Когда-то этот запах заставлял меня замирать от подросткового ужаса, потому что Даниил всегда появлялся бесшумно, всегда смотрел слишком долго, всегда умел превратить любое прикосновение в грязь, которую не смоешь водой. Теперь я смотрела на его ухоженное лицо и видела не служителя Бога – крысу, научившуюся носить крест, чтобы никто не заметил клыков.
– В моей голове плачет сын, которого вы похоронили без меня? – спросила я, и собственный голос показался чужим, иссушенным. – Удобное безумие, правда? Оно отвечает на все вопросы.
– Горе часто принимает знакомые голоса.
– А ложь часто носит рясу.
Его глаза потемнели. Всего на миг. Потом губы снова сложились в снисходительную улыбку.
– Ты всегда была неблагодарной.
– А ты всегда был трусом. Даже когда обжег пальцы о свечу, подглядывая за мной, соврал, что пострадал во время молитвы.
Он резко перехватил мои запястья. Кольца впились в кожу, ногти надавили на пульс. Охранник отвернулся, будто вдруг заинтересовался побелкой на стене. Вот так здесь и совершались преступления: один причинял боль, второй не видел, третий потом клялся перед иконой, что ничего не произошло.
– Следи за языком, – прошипел Даниил, приблизив лицо к моему. – Ты больше не в том положении, чтобы оскорблять людей, способных тебя защитить.
– От кого? От вас?
– От цыгана, который однажды тебя украл и присвоил, как вещь. Ты забыла, кем была рядом с ним?
Имя Ману он не произнес, но оно все равно вспыхнуло между нами, обожгло горло и заставило молоко болезненно налить грудь под черным платьем. Ненавистное предательство тела. Даже сейчас, после могилы, после крови, после мертвого сына, одного намека на мужчину, который сказал «моя» и не спросил, хочу ли я принадлежать ему, хватило, чтобы память ожила: черные глаза, тяжелая ладонь на затылке, голос, от которого дрожали колени, – не от слабости, а от ярости, слишком похожей на страсть.
– Я ничего не забыла, – выдохнула я. – Особенно то, как мужчины любят называть нас вещами, когда боятся услышать наш ответ.
– Твой ответ привел тебя к могиле.
Я ударила его. Ладонь обожгло, голова Даниила дернулась в сторону, золотой крест качнулся на груди. В коридоре стало так тихо, что я услышала, как он провел языком по внутренней стороне рассеченной губы.
– Открой дверь, – повторила я. – Или я подниму такой крик, что сюда сбежится весь Храм.
– Кричи. Люди увидят обезумевшую роженицу, которая ищет мертвого младенца в кладовой. Думаешь, это поможет тебе сохранить дочь?
Мир качнулся.
– Не смей говорить о Мире.
– Почему? Она твоя единственная живая связь с реальностью. Стоит врачам решить, что ты опасна для себя и для нее… – он сделал паузу, наслаждаясь тем, как меняется мое лицо, – девочку отдадут тем, кто способен о ней позаботиться.
Я хотела снова ударить его, но пальцы не слушались. Он нашел единственный нож, способный вскрыть меня без крови. Не сын. Мира. Моя маленькая темноволосая девочка, которая ночью прижималась щекой к моему плечу и спрашивала, почему папа не пришел нас спасать. Если они отнимут ее, во мне не останется ничего человеческого.
– Где она?
– В своей комнате.
– Я хочу ее видеть.
– Увидишь, когда успокоишься.
– Сейчас.
– Сначала поговоришь с доктором.
Словно ждал за углом, из арки вышел худой мужчина в сером костюме. У него были бесцветные глаза и маленький кожаный саквояж. Он представился Александром Сергеевичем, но я сразу поняла: настоящего врача здесь было не больше, чем настоящего священника в Данииле. Он не спросил, где болит. Не осмотрел швы, не измерил температуру, не поинтересовался кровотечением. Он смотрел на меня так, как торговец смотрит на лошадь перед покупкой, оценивая, насколько сильно она будет брыкаться.
– Ольга Андреевна, вы пережили тяжелейшую потерю, – произнес он заученно. – Слуховые иллюзии после родов встречаются часто.
– Ребенок заплакал за дверью.
– Вы ожидали его услышать.
– Я не ожидала. Я шла по коридору.
– Именно так работает травма. Мозг подменяет действительность тем, чего вы отчаянно желаете.
Я посмотрела на дверь. Молчаливая, тяжелая, с темной полосой у порога. Может ли мозг создать плач настолько настоящий, что грудь отзывается болью? Может ли материнское тело сойти с ума раньше разума? Молоко просочилось сквозь ткань, оставляя влажные пятна, и унижение накрыло меня горячей волной. Даниил заметил. Его взгляд опустился, задержался, сделался липким. Я скрестила руки на груди, ненавидя себя за слабость, его – за удовольствие, с которым он ее рассматривал, и весь мир – за то, что женское горе всегда проступает наружу кровью, молоком, дрожью, тогда как мужчинам достаточно надеть чистую рубашку, чтобы казаться невиновными.
– Вы слышите его сейчас? – спросил доктор.
Я прислушалась до боли в висках.
Ничего.
– Нет.
– Вот видите.
– Я видела и маленький гроб. Это тоже была иллюзия?
Доктор бросил быстрый взгляд на Даниила. Такой быстрый, что его можно было не заметить, если бы меня не научили выживать среди мужчин, которые договариваются глазами.
– Вам нужно поспать.
– Мне нужно увидеть Миру и позвонить отцу.
– Телефон пока останется у нас, – мягко сказал Даниил. – Ты слишком возбуждена.
– Вы украли мои документы.
– Сберегли. В твоем состоянии легко потерять важные вещи.
– А дочь вы тоже сберегаете от меня?
Он улыбнулся, и эта улыбка была хуже пощечины.
– Пока ты ведешь себя разумно, тебе нечего бояться.
– Тогда ответь разумно хотя бы на один вопрос. Кто осматривал моего сына после смерти?
Улыбка не исчезла, но застыла, словно ее прибили к лицу.
– Ты находилась в горячке.
– Я спросила не о себе. Кто констатировал смерть?
– Повитуха.
– Как ее зовут?
– Не помню.
– Ты распоряжался похоронами ребенка, но не помнишь имени женщины, объявившей его мертвым? – Я говорила медленно, цепляясь за каждое слово, потому что впервые сквозь туман горя проступала не надежда даже, а страшная, режущая ясность. – Почему мне не позволили увидеть его? Почему гроб был закрыт? Кто его нес? Где запись о смерти?
Доктор кашлянул и принялся протирать очки, хотя стекла были чистыми. Охранник у двери переступил с ноги на ногу. Только Даниил не отвел взгляда.
– Убитая горем мать пытается найти виноватых, – сказал он. – Это естественный этап принятия.
– Какая удобная у меня болезнь. Задаю вопрос – это отрицание. Требую доказательства – истерика. Слышу ребенка – безумие. А если найду его за этой дверью, вы скажете, что он мне привиделся на руках?
– Ты не найдешь там сына.
– Потому что он умер?
– Потому что мертвые не возвращаются.
Он ответил слишком быстро и все же не произнес главного: «Да, твой сын умер». Слова ходили вокруг правды, как волки вокруг огня, не решаясь приблизиться. Я посмотрела на его пальцы. Правой рукой он перебирал четки, а большой палец левой снова и снова тер кольцо. Так он делал, когда лгал отцу о пожертвованиях; я видела это много лет назад за праздничным столом и тогда не придала значения. Тело помнит грех лучше души.
– Открой гроб, – сказала я.
Даниил побледнел.
– Что?
– Завтра. При свидетелях. Я хочу увидеть ребенка, которого похоронила.
– Это кощунство.
– Нет. Кощунство – прятать ложь за именем Бога.
Он отпустил четки. Они ударились о крест, коротко звякнув, и в этом звуке я услышала ответ яснее любого признания. Даниил боялся не моего безумия. Он боялся моей памяти, вопросов и могилы, которую можно раскопать.
Доктор приблизился, стараясь говорить успокаивающе:
– Подобная фиксация опасна. Вам кажется, будто сомнения облегчат боль, но они лишь усугубляют состояние. Позвольте организму восстановиться.
– Моему организму? – я расцепила руки, и влажные пятна на груди стали видны всем. Пусть смотрят. Пусть подавятся моим унижением. – Он не знает, что ребенок умер. Он продолжает кормить сына, которого вы у меня забрали. Объясните ему своим ученым голосом, что это всего лишь этап принятия.
Мужчина покраснел и отвел глаза. Даниил – нет. Он смотрел жадно, и от этого взгляда кожа покрылась мурашками, будто по мне ползли насекомые.
– Прикройся, – бросил он.
– Почему? Разве болезнь умеет стыдиться? Или тебе неприятно видеть последствия ваших решений?
– Мне неприятно видеть, во что ты превратилась.
– А мне – во что ты никогда не превращался, потому что человеком не был.
Я поняла: дверь они не откроют. Не потому, что за ней обязательно находился мой сын. Возможно, доктор прав и плач родился в моей голове, истерзанной пустой колыбелью. Но даже если там были только ведра и тряпки, Даниил уже получил то, чего хотел: увидел мой страх за Миру и сделал из него поводок.
– Хорошо, – сказала я, опуская глаза.
Он поверил. Самодовольство расслабило его плечи.
– Умница.
– Я пойду к дочери.
– После лекарства.
Доктор достал из саквояжа ампулу и шприц. Стекло тихо щелкнуло. От этого звука внутри меня все сжалось. Я отступила.
– Таблетку.
– Инъекция подействует быстрее.
– Я сказала – таблетку.
– А я сказал, что тебе помогут, – вмешался Даниил.
Охранник шагнул вперед. Еще один появился у арки. Я оказалась между тремя мужчинами, и каждый называл насилие заботой. Это было самое страшное: не сила их рук, не игла, блеснувшая в пальцах врача, а спокойная уверенность, что после они смогут рассказать миру правильную версию. Ольга кричала. Ольга потеряла ребенка. Ольге мерещилось. Ольга нуждалась в лечении. А то, что она билась, царапалась и умоляла не трогать ее, станет доказательством болезни.
Я рванулась к лестнице.
Меня поймали почти сразу. Охранник заломил руку за спину, второй прижал к стене. Щекой я ударилась о холодную штукатурку, во рту появился вкус крови. Платье задралось выше колен, волосы рассыпались по лицу, закрывая их, как последняя жалкая защита. Я услышала смешок Даниила и дернулась так яростно, что плечо обожгло болью.
– Не смотри на меня! – закричала я. – Не смей, ублюдок!
– Держите крепче. Она опасна.
– Я мать! Я хочу к своему ребенку!
– К какому именно, Ольга? – спросил он почти нежно. – К живому или к тому, которого ты придумала за дверью?
Игла вошла в бедро сквозь ткань. Я вскрикнула и пнула назад, попав кому-то по ноге. Ругательство, тяжелое дыхание, пальцы на шее – все смешалось. Лекарство разлилось по телу ледяной тяжестью. Стены начали дышать, лики святых поплыли в золоте, а лицо Даниила осталось четким, будто ад предусмотрительно сохранял очертания своего хозяина.
– Мира… – язык стал огромным, неповоротливым. – Приведи ее.
– Конечно.
– Поклянись.
– Перед Богом.
Я рассмеялась. Смех вышел сломанным, мокрым от слез.
– Ты и Бога… запер бы… если бы он заплакал не вовремя.
Ноги подломились. Меня подхватили, понесли по коридору. Запертая дверь проплыла мимо, и в тот миг, когда сознание уже проваливалось в черноту, оттуда донесся звук. Не плач. Тихое, убаюкивающее женское пение.
Я не сошла с ума.
Эта мысль стала последней спичкой в темноте.
Очнулась я от холода. Комната была черной, только лунный свет лежал на полу узкой полосой, похожей на лезвие. Голова раскалывалась, язык прилип к небу, руки и ноги казались чужими. Я лежала поверх покрывала в том же платье, задранном и испачканном у колена. На запястьях темнели синяки, на внутренней стороне бедра горело место укола. Несколько секунд я не могла вспомнить, где нахожусь, а потом память вернулась вся сразу – плач, дверь, Даниил, игла.
– Мира.
Я села слишком резко, и комнату повело. Рядом пустовала маленькая кровать дочери. Одеяло было аккуратно расправлено, подушка холодная. Ее красный свитер исчез со спинки стула. Исчезли ботинки. На тумбочке не было ни моей сумки, ни документов, ни телефона. Я открыла шкаф: пусто с той стороны, где висели вещи Миры.
– Мира!
Я бросилась к двери. Заперто.
– Откройте! Где моя дочь?!
Никто не ответил. Я ударила кулаком, потом плечом, снова кулаком, пока костяшки не лопнули. Кровь размазалась по дереву. За окном ветер гнул черные ветви, внизу темнел двор Храма, у ворот двигались мужские фигуры. Я прижалась лбом к стеклу, пытаясь различить среди них маленькую девочку.