Текст книги "Три вора"
Автор книги: Умберто Нотари
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Ваш муж готов из кожи вылезть для своих рабочих… Школы для детей… Страхование от несчастных случаев… Пансионы для престарелых… Убежища для рожениц… Больницы для больных… Приюты для сирот… Приданое для девиц… Капеллы для верующих… Ранцы для школьников… Инструменты для оркестра… Знамена для гимнастических обществ… Театры для праздничных развлечений… Питьевая вода… Электрическое освещение… Домики с огородиками… Потребительские магазины… Бесплатные врачи… Бесплатная медицинская помощь… Все! Он позаботился обо всем! Все предвидел и все осуществил!
Но, увы! Какой фарс – вся жизнь колосса промышленности, подобного вашему мужу!
Рассмотрим ее спокойно и внимательно, синьора… Ваш муж избрал специальностью химико-фармацевтическое производство, не правда ли? Но безразлично, занимался ли бы он сталелитейным делом, хлопчатобумажным производством, производством вин и ликеров, или чем другим.
Все великие отрасли промышленности бегут по тем же рельсам, подлежащим той же браковке, и все великие спекуляторы действуют, движимые одним и тем же рычагом.
Ваш муж производит пилюли, порошки, декокты и сиропы, исцеляющие все болезни… Анемия? Пилюли Орнано! Подагра? Облатки Орнано! Хлороз? Железо Орнано! Золотуха, туберкулез, рахит, малярия, неврастения, рак, варикозные язвы, глисты?
Орнано! Орнано! Орнано!
Здания и заборы пестрят его именем, вагоны трамвая дают звонки не для того, чтобы предупредить об опасности прохожих, а для того, чтобы заставить их поднять глаза на картоны и объявления, занимающие их снизу доверху; ночью электричество кричит с крыш снопами света о чудесах, производимых его продуктами… Литература и живопись железнодорожных станций возвещают путешественникам его мировые заслуги… Поезда, прорезая деревенскую глушь, несутся сквозь строй вывесок, словно поля расцвели новой флорой железа и картона, распыляющей его неувядающую славу…
Поэты слагают оды в честь действия его специфических средств; художники потрясают кистями и расточают все краски, чтобы изобразить наглядно значение его изобретений, а газеты и журналы переполняются самыми трогательными описаниями случаев выздоровления, самыми красноречивыми излияниями благодарности, самыми внушительными удостоверениями действительности, спасительности, чудесной целебности, исходящими от людей всех званий и положений, начиная от простых смертных и кончая представителями и авторитетами науки, религии, родовой знати и государственной власти.
И вот толпа, безбрежная и безличная толпа, ошалелая, доверчивая, такая огромная и в то же время такая маленькая, толпа человеческая, которая боится страдать и боится умереть, бежит, покупает, глотает, мучится и умирает.
И муж ваш, спекулирующий на этом страхе, не заслуживает разве клички мошенника?
Но этого мало!
Все эти его пилюли, все эти его мази ничего ровно не стоят.
Достоинства? Вымышлены. Выздоровления? Воображаемые. Удостоверения? Куплены. Газеты? Наняты. Врачи? На откупе.
Все ложь, подделка, сплошной обман.
И ваш муж знает это, имейте это в виду, знает отлично, а следовательно, знает раньше еще, чем показывают опыты его лабораторий, где изобретаются его мистификации при хорошо оплачиваемом сообщничестве алчных преступных врачей и раскрывают со всей злой иронией, путем истребления кроликов, собак и баранов, «гуманность» его изобретений.
Он знает это раньше, чем печальные свидетельства, одобряющие действие его товаров, проверенное на несчастных телах, занумерованных и нагроможденных в госпиталях, знаменитыми клиницистами, которые последними заведуют и тайно получают от вашего мужа щедрые подачки, провозглашая с возмутительным цинизмом основную формулу всего его производства.
Формула эта, искусно скрытая под многообещающими эпитетами, наклеенными на банки, флаконы и коробки, гласит:
«Даже если бы не принесло пользы, вреда не сделает».
Сарказм великолепен, не правда ли?
Закон ловко обойден, критика парализована, чувство успокоено и человечество одурачено.
Недоставало только, чтобы завтра возникла громадная булочная, которая на основании того же принципа принялась бы печь хлеб, вкусный и якобы сытный, но лишенный малейшей примеси питательных веществ для того, чтобы человечество, это животное, страшное своей тупостью и кротостью, могло в конце концов умереть с убеждением, что оно поело и хорошо поело.
И этот принцип, посягающий на карман ближнего, им руководит. Его знают отлично и вы, и газеты, и ученые, и опекающая власть, и все те, кто теснится вокруг вашего мужа, благосклонно предоставляя ему свободу действий или горячо помогая ему заманчиво разукрашивать его жирные спекуляции в расчете попользоваться крохами, падающими со стола пиршества, образуя в общей массе чудовищную разбойничью ассоциацию, которой ваш супруг – сознательный и уважаемый глава…
На этом пункте голос Каскариллья, чуть охрипший от напряжения, оборвался.
Вероятно, он ждал вмешательства, протеста, возмущения со стороны Норис, которая слушала его с лицом, наполовину погруженным в мягкие подушки кресла, с глазами, иронически прищуренными, и губами, чуть тронутыми снисходительной усмешкой.
– И ваше заключение? – протянула Норис после минутного молчания.
Певуче-насмешливый тон вопроса, видимо, глубоко задел Каскариллью.
Огонек презрения сверкнул в его глазах, на мгновение освободившихся из-под длительного надзора его властных нервов.
– Еще несколько минут… и вы будете его иметь… – ответил он, овладев собой, с прежней строгостью движений и голоса. – Я изобразил вам только что вашего мужа во весь его рост… Теперь я позволю себе в качестве его противоположности представить вам одного индивидуума, – курьезный тип, который я когда-то знавал, человека, может быть, единственного человека, которого я встречал за всю мою жизнь. Другие, которых наблюдаете вы, я, все мы, это не люди, это утробы…
Это своеобразное существо росло в дни своего детства так, как растет трава между камнями мостовой на глухой улице города: его трепали и топтали прохожие, ею поил дождь, его питали подачки нищих и отбросы помойных ям.
Он не знал ни отца, ни матери, не имел ни братьев ни друзей.
Кажется, он был случайным сыном монарха и проститутки.
Помесь великолепная, чтобы создать или генерал-адъютанта, в том случае, если родительская струнка звучит достаточно громко в отцовском сердце, или динамитчика, в том более частом случае, когда высокому родителю плевать на естественные последствия любовных похождений юности. Как бы то ни было, странный представитель рода человеческого рос. С первым трепетом наступающей юности он почувствовал, что судьба наградила его проклятым роковым даром.
Умом!
Он заметил это по тому страданию, жестокому страданию, какое он испытал в один вечер, в тот вечер, когда, покинув в первый раз предместье, где он до сих пор жил, он увидел свою худую, оборванную жалкую фигуру отраженной в зеркале роскошного магазина на одной из центральных улиц, когда он двигался в нарядной густой толпе, подстегиваемый тысячами лучей яркого света, толкаемый, увлекаемый, крутясь словно мусор в мутном, пенистом человеческом потоке, медленно разливающемся по каналам улиц.
В первый раз измерив всю глубину своей нищеты, он прочел в предательском зеркале свой приговор, ужасный приговор своей жизни.
Он был осужден быть никем. Он был живой мертвец.
Скопление карет и автомобилей и собрание людей перед громадным зданием привлекли его внимание…
Это был театр перед концом спектакля.
В волнах ослепительного электрического света, льющихся из фонарей, окон и дверей, он почувствовал себя привидением, выходцем с того света, почувствовал, как кожа его судорожно свертывается и трескается, точно кусок бересты, брошенной в пламя костра.
Вдруг он услышал шум, словно шум водопада, вырвавшегося через открытые шлюзы, и из распахнувшихся дверей на него хлынул людской поток. Он смотрел, и в душе его поднималось страстное желание броситься вперед, разбиться самому и разбить вдребезги эту изящную толпу и кусать, кусать направо и налево в исступлении отчаяния и ненависти это голое тело, украшенное брильянтами, такое нежное и благоуханное, которое двигалось мимо в бесстыдно роскошных туалетах, и которое так сладко было бы истязать, так сладко измучить до смерти.
Сильный толчок кулаком в бок отбросил его в сторону. Это усердствовали блюстители порядка, расчищавшие путь для карет и автомобилей плутократии.
С головой, словно налитой свинцом, вернулся он на свой сеновал. Это была его первая стычка с судьбой в широком житейском поле, и он вышел из нее с душой униженной и раздавленной, нанесенными ему оскорблениями, но с тайной необузданной жаждой мятежа и отмщения…
Нищета и сознание: вот химическая комбинация, результатов которой наверное не знает ваш муж.
Это угольный газ, синьора, ужасный угольный газ в соприкосновении с пламенем.
Взрыв неминуем, а с ним и крушение кого-нибудь или чего-нибудь.
Ах! Если бы несметная орда пресмыкающихся в грязи и нищете обладала сознанием. В какой танец, страшный похоронный танец пустилось бы человечество!
Но будьте покойны, синьора: на ваше счастье большинство, подавляющее большинство бедняков – это тупой вьючный скот… И духовенство прилагает достаточно энергичные усилия, чтобы сохранить его в этом состоянии безнадежного идиотизма, именуемого смирением…
Мой странный знакомец, питаемый крепкими возбуждающими соками, которые бродят лишь в кубке страданий, насытил молодую кровь свою всеми ферментами мятежа, собрал в клеточках своих всю силу стремлений к широкой и полной жизни и очертя голову ринулся в свалку. Столкновение было ужасно для него.
Бродяга, проситель, приказчик, служащий, умирающий от физического и духовного голода, с душой, терзаемой всеми унижениями и издевательствами, низкими, подлыми, какие только позволяет себе человек, имеющий что платить по отношению к тому, кто нуждается в плате, он не раз чувствовал себя разбитым, выбившимся из сил.
В один прекрасный день он отказался повиноваться.
А знаете ли вы, синьора, что значит не повиноваться?
Это значит – иметь собственную волю. И он, мой тип, не имевший ни имени, ни семьи, ни сольдо в кармане, вдруг дерзнул иметь свою волю… Помилуйте! Допустимо ли это?
Он был, конечно, уволен.
Он бродил наугад по дорогам как бесприютная собака. Буря бушевала в его груди. Он поднимал время от времени голову и устремлял глаза свои, полные отчаяния и горделивого презрения в лица встречных.
И глаза его видели насквозь их души, как глаза ясновидящего, и пронизывали стены дворцов, мимо которых он проходил и за которыми скрывался этот мир сильных, – избранный, чиновный, укрепленный традициями, холодный, жестокий, недосягаемый, – ради благосостояния которого бесформенная, оскотинившаяся масса гнула свои хребты, заключенная, словно в острогах, на фабриках, цинично грандиозных, загнанная в смрадные предместья, ютящаяся рядом с больницами, кладбищами, под солнцем, без тени, без зелени.
О, Люди! Как глубоко понимал вас теперь мой герой!
Он видел их, проходящих мимо него, и читал на лицах их давление их инстинктов, как читают на манометре давление пара в котле.
И во всех глазах, усталых, ввалившихся, наглых, алчных, лживых, бегающих как мыши, во всех, во всех был все тот же нечистый блеск, напрасно сдерживаемый, угашаемый, прикрываемый, предательский, ядовитый, пожирающий, как лихорадка, блеск денег!
И во всех ртах была та же черство-деловитая алчная складка, отвратительно пошлая, завернутая в тысячу улыбок, припрятанная под тысячью гримас: денег!
И на лбах та же печаль, и в ноздрях содрогание, и на плечах та же тяжесть, и в сердцах та же забота, гнетущая забота: денег, денег, денег!
Ни одного ясного взора, на котором мог бы отдохнуть глаз, ни одного лица с выражением идеальной чистоты, благородства, свежести, силы, великодушия, отваги… Куда возложить надежды, где искать утешения, откуда ждать помощи?…
Все эти люди были бесчувственны, глухи и безгласны, закованы в тройную броню посредственности, корыстолюбия, лицемерия.
И проходили все они: фарисеи, казнокрады, шулера, фальсификаторы, палачи, ростовщики, шарлатаны, разбойники пера, шпионы, инквизиторы под своими этикетками: священнослужителей, чиновников, биржевиков, промышленников, администраторов, финансистов, врачей, писателей, учителей, судей – проходили довольные, чванные, упитанные.
И проходили все они: развратницы, ханжи, проститутки, сплетницы, сводницы, лицемерки в своих одеждах: монахинь, придворных фрейлин, благотворительниц, великосветских дам, проходили под изящными
покровами святости, целомудрия, приличия, любви к ближнему.
И эти-то люди обрекали его на страдание, это они отгоняли его от себя, они осуждали его на пытку одиночества, на смерть в глубоком безмолвии, под гробовой плитой их безразличия. И не иметь возможности защититься, не быть в силах отвечать ударом на удар, не мочь унизить их, показав им их место, бросив их на колени в грязь, в их собственную грязь.
Социализм! Восстание! Динамит! Но что все это? Громкие слова, красивые теории, мелодраматический романтизм.
Денег хотят они, денег, денег и денег, и деньги единственное оружие, способное их уязвить.
Бросить им пригоршни золота в разгаре их мирной деловой суеты, и они поползут на четвереньках, будут ругаться, драться, кусаться, рвать друг друга на клочья, они сами, между собой, друг с другом, обезумев от своей страсти и падая сами жертвой этой страсти.
Пригоршни золота в салоны, театры, церкви, улицы, собрания, чтобы посмотреть, как треснут, наконец, гнойные корки лицемерия и продажности, которые называются искусством, религией, честью, моралью, политикой, цивилизацией…
И мой чудак чувствовал, что грудь его разрывается.
Он пересек город и оставил его за собой. Вот он среди полей под тенью деревьев. Он остановился. Ему казалось, что он слышит нежную гармонию кипучей мировой работы, таинственной, сладкой, неустанной, струившейся с неба в лучах солнца, поднимавшейся из земли в растущей траве, в распускающихся цветах, в пении птиц… И казалось, лес, воды, животные, вся природа, зачарованные этой гармонией, прислушиваются к ней вместе с ним…
Он бросился на землю и распростерся на ней в порыве самозабвения.
«Ты одна добра… ты одна чиста… земля, земля моя!…»
Он уткнул лицо в траву, орошаемую его слезами, и судорожным сокращением рук ногти его глубоко впились в сырую почву, точно он хотел одним безумным объятием охватить эту землю, поднять ее и прижать, трепещущую жизнью, к своей груди в порыве неизъяснимого восторга.
«Прими меня… прими мою душу, которую они хотят стереть, обезличить, со всей таящейся в ней нежностью и любовью, которые меня душат, мучат, которые никому не нужны, которых никто не хочет и не может понять… Прими меня, прими с моей мыслью… Ибо не могу я жить без мысли… не могу… не могу… не могу…»
И с закрытыми глазами, с лицом, смоченным слезами, слезами скорби и любви, мук и страсти, он целовал и снова целовал влажную землю, принося на алтарь ее в жертву все существо свое, всю свою молодость…
«Родная моя… мать… мать всех… мать моя… земля моя…»
Мало помалу он успокоился; его рыдания растворились в сладком бесконечном покое, охватившем его душу.
К утру камень, давивший его грудь, был сброшен, раны души его исцелены.
Он поднялся. Он чувствовал себя спокойным, чувствовал себя ясным как кристалл алмаза, той твердой, почти жестокой ясностью, какой еще никогда не испытывал.
Он размышлял долго, рассматривая свою душу, свою жизнь с беспристрастием хирурга, выбирающего безопасное место, куда погрузить скальпель, глазом охотника, составляющего план засады для поимки дичи.
Он читал книги, много книг… А книги, синьора, учат многому, и особенно отрицанию действительности, то есть преступлению… Было время, излюбленной темой романистов были любовные похождения; ныне мода изменилась: стали уделять больше внимания краже… И он перечитал на эту тему всю литературу, поразительно разнообразную и глубоко поучительную…
Он презирал жалкие поползновения мелких жуликов, нищих, паразитов, готовых обобрать и уволенную горничную, и голодающего крестьянина, хватающих случайные куски как голодные собаки…
Он пустился в дальний путь.
Первый удар дал ему восемьдесят тысяч лир.
В роскошном экспрессе старуха с почтенными сединами и глазами святоши сторожила сумку с деньгами и бриллиантами своей дочери, которую она вывозила для выгодной проституции в Монте-Карло и которую провожала теперь назад в родной город, где она должна была изображать «синьору».
С помощью десяти граммов хлороформа он взял сумку и заставил обеих женщин вернуться к их гнусному ремеслу.
Солидный базис был заложен. Оперируя на нем, он стал брать миллионы… Он располагал теперь несметным богатством, которое он выставил в витрине мира, перед глазами всех, вызывая зависть, алчность, раболепство и низость представителей того общества, которое он грабил со всей глубиной своего презрения и со всей неутомимостью своего гения. И это общество распростерлось ниц у его ног.
И если бы ему пришлось даже быть накрытым на месте преступления в одном из его неподражаемых предприятий, никто не поверил бы своим глазам, никто не осмелился бы обвинить его, никто не дерзнул бы осудить, потому что он все купил бы, ибо все было продажно: общественное мнение, честь, энтузиазм, юстиция…
Что же делал он с баснословными суммами, которые брал?
То, что мог делать человек не только ума, но и сердца. Ломал и строил, разрушал и созидал.
Слишком внушителен был его житейский опыт, слишком глубоко впечатление мук, вынесенных в детстве и юности, и слишком велика ненависть, накопленная в его сердце, чтобы этот человек не умел управлять определенно и решительно той мощной силой, оплодотворяющей и разрушающей в одно и то же время, какую представляют деньги.
Однажды, в Северной Америке, где на деньги, отобранные у оскотинившихся крезов этой страны, он приобретал громадные площади земли, наделяя ею всех обделенных судьбой, которых он считал заслуживающими помощи, однажды, говорю я, он был приглашен на охоту одним из тамошних миллионеров, удостаивавшим его своей дружбой, несмотря на ходившие о нем сенсационные слухи, будто он «делает деньги».
По окончании охоты, когда разгоряченные гости собрались освежиться и подкрепить силы в павильоне, хозяин, собственник громадных стеклянных заводов, страдавший, как и все его коллеги, манией оригинальничанья, обратился к присутствующим со странной речью:
– Хочу угостить вас, господа, – заявил он с загадочной улыбкой, – водой, но водой особенной, какой вы никогда не пили, водой из новых, открытых мной источников…
И он пустил в круговую бокалы, наполненные великолепной, чистой, свежей водой, которую каждый отведал.
– Ну, что? – спросил миллионер с улыбкой, предвкушающей триумф.
– Вода превосходная…
– А знаете, что это за вода?
– Скажите…
– Это вода… гуманизированная… Никто не понял. Миллионер расплылся в широкой улыбке, улыбке
чудовища.
– Это пот, – пояснил он, – самый подлинный пот, пот моих четырех тысяч рабочих.
Это была правда.
Под предлогом гигиенических соображений, он распорядился обтирать пот своих рабочих тряпками и губками, которые выжимались затем в поставленный на дворе завода чан, пот четырех тысяч человеческих существ, который бил ключей из их нагих тел, нагружающих в адски раскаленной атмосфере стеклоплавильные печи и выдувающих огненно-жидкое стекло.
Из чана пот пропускался через множество фильтров, дистилляторов, змеевиков, обложенных льдом, пока наконец после продолжительной тщательной перегонки, он не поступал по трубам в виллу хозяина в виде воды, свежей, кристально прозрачной, как вода девственных горных источников.
Несколько дней спустя громадные несгораемые шкафы стеклоделательной фирмы, хранившие большую половину акций предприятия, оказались пустыми. Выброшенная одновременно на рынок по ничтожной цене громадная масса акций вызвала немедленное разорение миллионера, покончившего с собой выстрелом из револьвера.
Как ни возмутителен может показаться вам этот акт, синьора, я упомянул о нем потому, что он символизирует циклопическую работу, предпринятую этим человеком и выполняемую им одним.
Ни одной из передовых партий, как бы сильна и революционна она ни была, не удавалось никогда
с такой легкостью разбить в куски одну из стольких гнилых кариатид, поддерживающих на себе современное общество. И ни одному философу, ни одному агитатору, ни одному поэту, как бы глубоки, человечны и бессмертны ни были их труды, не удавалось никогда своими личными усилиями достигать с такой быстротой перераспределения в человечестве жизненных благ, а, стало быть, и изменения его нравственной физиономии.
Партии, люди, идеи, в своем движении через века, слагались и разлагались по различным формулам, под различными этикетками, но сущность их стремлений оставалась неизменно та же: утопическая справедливость; неизменным оставался и их результат – бесплодие.
Все эти работники возрождения человечества, начиная от безвестных мучеников и кончая вождями толпы, черными, красными, белыми, голубыми, – все они были или праздные шуты, или искренние, но бессильные фантазеры.
Для обновления человечества нужно кровопускание или подлинное, или денежное.
Для того и другого есть различные пути, ибо неисчислимы способы убийства и грабежа.
Реформатор, гений – тот, кто убивает и грабит больше всех.
Наполеон был провозглашен императором. Равошоль был гильотинирован как обыкновенный убийца.
И тот и другой убивали ради торжества их идеала: первый уложил в своих бойнях сотни тысяч людей, второй прикончил семь или восемь бездельников.
Некий, укравший пару кур, посажен в тюрьму; Рокфеллер, ворующий миллиарды, – властитель мира. Истина, ставшая банальной: так она проста и ясна.
Мой герой, как человек, испытавший на своей шкуре прелести современного общественного устройства, открыл и усвоил ее моментально: повторяю, он был умен и добр.
Но никто знать не хотел о его уме и доброте, пока он был беден. От бедняка требуют лишь одного: подчинения. Тогда он возмутился и все силы ума своего направил на осуществление того, что подсказывала ему открытая истина.
Он не был охотником пролития крови не из чувства уважения или отвращения к этой жидкости, а потому, что был убежден, что эта человеческая кровь, так возвеличиваемая, так обожаемая, охраняемая и защищаемая, как драгоценнейшее сокровище, представляет, наоборот, исторический навоз крайне сомнительного достоинства. Несмотря на реки крови, которые орошали землю во все века ради увеличения благосостояния, счастья и братства людей, человечество остается сейчас на том же месте, на каком находилось двадцать веков назад, в дни Менения Агриппы на Авентинском холме: немногие монополисты с одной стороны, и с другой – несметное стадо, то брыкающееся, то покорное, ручное, смиренное, но всегда и вечно подвергаемое энергичной стрижке.
Поэтому в заботах своих о восстановлении то тут, то там нарушенного равновесия, мой странный тип, вместо того, чтобы убивать, предпочел…
– Красть… – Норис подсказала это заключение утомленным голосом.
Каскариллья понял.
– Вот именно, – отрезал он.
– И этот человек вы!
Каскариллья, проводя слегка платком по вспотевшему лбу, поклонился.
– Вы сказали!
– Мне не нужно было для этого много воображения… – добавила Норис с насильственной иронией.
– Если так, то, надеюсь, вы догадались уже о предприятии, для которого я сюда явился и для которого несколько минут назад просил вашего благосклонного содействия. Более того, надеюсь, что вы не задумаетесь совершить этот возвышенный акт, который гордая душа ваша и ваш тонко развитый ум должны подсказать вам после всего мною сказанного…
– То есть?
Каскариллья принял свой сдержанный, спокойный, решительный тон.
– В этом доме, в несгораемом шкафу, помещающемся в неизвестной мне точно комнате, находятся три миллиона, представляющие плод самого гнусного мошенничества, какое можно лишь себе представить: мошенничества на нужде, нищете, невежестве и горе. Виновником мошенничества, как я уже доказал вам, является ваш муж.
Я, приехавший в Италию случайно, отчасти для отдыха, отчасти из той тоски по родине, которую испытывают все, давно эмигрировавшие, я узнал из вашего потерявшегося письма о существовании этих денег и о мошенничестве, которое служило их источником.
Банальная ошибка, сделанная вами при справке в железнодорожном расписании, помешала мне совершить конфискацию этой суммы, предпринимаемую на основании безукоризненно нравственных принципов и имеющую целью назначение, которое после всего сказанного считаю излишним называть.
Вы, синьора, жена вора, вора, пошлого и презренного.
Вы содействовали и содействуете обеими руками, вашей красотой и вашей родовой гордостью успеху мошенничества вашего мужа.
Итак, вы его сообщница.
И вот, я надеюсь, что хоть раз в жизни вы захотите восстать против этого грязного ненавистного сообщничества, искупив благородным порывом чуткой души молчаливые унизительные сделки с совестью, которые вы заключаете ежеминутно, живя бок о бок с существом, подобным вашему мужу.
И если вам приходится выбирать между вором и вором, то ваше утонченное эстетическое чувство и сама аристократичность вашего темперамента, толкающие вас к более возвышенной человечности, должны подсказать вам без колебания, кто из двух более человечен, более «элегантен», если хотите, – словом, более достоин располагать той скромной суммой, которая находится в ваших руках и которую вы сами, надеюсь, пожелаете вручить мне…
Норис вскочила как под ударом кнута, ошеломленная, растерянная.
Неумолимая, сатанинская логика Каскарилльи с высоты надменной насмешливости, с какой она следила за его опутывающей диалектикой, бросила ее неожиданно на край зияющей пропасти.
– Я?… – пролепетала она машинально. – Вы хотите, чтобы я…
Каскариллья спокойно улыбался.
– Неужели вы стали бы колебаться? – спросил он с холодной вежливостью.
Норис вспыхнула.
– Слушайте, – заговорила она гневно, резким тоном, с дрожащими руками. – В порыве эксцентричности… или учтивости… может быть, по слабости… может быть, также из страха… я терпела до сих пор ваше присутствие… ваши слова… ваши оскорбления… Теперь довольно, понимаете, довольно!…
Каскариллья сделал рукой движение, словно успокаивая ее.
– Вы видите отлично, – заговорил он сухо, – что я имел основание несколько минут назад высказать предположение, что женщины принадлежат к животным низшего порядка…
Послушав вас сначала, затем увидев вас, я думал, что вы дадите наглядное опровержение моему убеждению.
Я обращался к вашему уму, пытался затронуть струны вашего сердца, измерить вашу душевную впечатлительность… Я надеялся… Я ошибся… С женщинами возможен лишь один путь общения… Но я не сатир… не кавалерийский поручик… Я только вор, как вы изволили выразиться, синьора… Но могу вас уверить, что ваше упорство напрасно: с вами или без вас, а я возьму сумму…
Норис хотела закричать. Но у нее не хватило мужества.
– Уходите!… говорю вам… уходите, – твердила она вне себя. – Смотрите! Берегитесь! Я позову мужа…
– И чего вы так волнуетесь? – спросил невозмутимо Каскариллья. – Вы не хотите выдать мне деньги? Но мне этого и не нужно: я возьму их сам… Будьте лишь любезны, во избежание возможных осложнений, лишнего шума, наконец, для избавления меня от долгих поисков и возни, будьте любезны указать мне точно, где находится касса…
– Но вы сходите с ума… Вы с ума сходите… Боже! Умоляю вас… Уходите отсюда… Вы сумасшедший… право сумасшедший… Ах! Боже мой! Что ж мне делать? Что сказать вам, чтобы вы ушли?…
В глазах Каскарилльи сверкнул властный огонек.
– Синьора, не будем терять времени… Уже поздно… а нелепое положение не в моем вкусе… Будьте добры сказать мне, где касса?
– Нет!… Никогда!…
Каскариллья с ленивой беззаботностью развалился в кресле.
– Что ж! Будь по-вашему! – решил он. – Подождем…
В этот момент в передней послышались грузные шаги, и у дверей в комнаты Норис жирный, тягучий голос коммерции советника Орнано окликнул:
– Норис!… А, Норис!…
Синьора Орнано побелела как полотно.
– Боже! Мой муж! – сдавленным голосом воскликнула она, судорожно ломая руки. – Это мой муж…
Каскариллья сохранял свою невозмутимость.
– Не беспокойтесь… Дверь заперта…
– Но он захочет войти… – взволнованно шептала Норис, теряя голову. – Он захочет войти… Если я не отопру, у него явятся подозрения… А если он найдет здесь вас… Боже!… Что делать? Как быть?
Голос советника после выжидательной паузы послышался снова:
– Спишь, Норис?… Норис!… Стук в дверь костями пальцев, сначала осторожный, раздался громче и настойчивее.
– Отвори, Норис, – продолжал муж, – это я! Норис, совершенно разбитая и обессиленная, упала
на кресло.
– Вот полюбуйтесь на этих женщин! – проворчал Каскариллья. – Вы только что грозили мне вмешательством вашего мужа. И вот добрый человек, словно угадав ваше желание, внезапно является сам, а вы с ума сходите от запоздалого страха перед скандалом, который сами же хотели вызвать… Попробуйте, отоприте ему… Что за важность… Увидит меня… Потребует объяснений… Вы скажете, что я вор… А я представлю ваше письмо… без конверта с адресом, конечно… Зачем ему адрес? Не все ли равно вашему мужу… кто любовник его жены, – я или другой кто…
Молния гнева мелькнула в глазах Норис, и с лицом, искаженным презрением, она прошипела:
– Не-го-дяй!
Судорога передернула Каскариллью. Щеки его побледнели. Но он моментально овладел собой.
– Может быть! – отрезал он. – Вопрос оценки… Во всяком случае, это вы вынуждаете меня прибегнуть к оружию, к которому я лично, кстати сказать, не питаю никакой симпатии… Удовлетворите мою просьбу, и я спасу вас…
– Но как? Как? – молила Норис, протягивая в отчаянии руки.
Каскариллья наклонился к ней и настойчиво, словно делал внушение, прошептал:
– Скажите мне, где касса? Скажите! В кабинете? Да?
Удары все более энергичные и нетерпеливые сыпались в дверь.
– Норис, отопри! Неужели не слышишь? Это я… Синьора поняла, что нужно подать признак жизни.
– А? Кто там?… Что такое?… Это ты? – бормотала она полусонным голосом, точно человек внезапно разбуженный. – Он слышал! Он, наверное, слышал наши голоса! Боже мой! Я пропала! Что делать?
Каскариллья бесшумно поднялся с места.
– Успокойтесь, – сказал он, беря руку Норис.
– Да, да… это я! – повторял между тем советник, вертя ручкой двери. – Отопри! Ты спала, Норис? Прости меня… Знаешь… Я хочу сказать тебе…
– Ну, видите, – прошептал Каскариллья, – он ничего не слышал… Это все, очевидно, последствия поезда… Слушайте же меня… Вы пойдете отпереть… Дверь открывается сюда, вовнутрь… Я помещусь между ней и стеной… Он войдет… Со свойственной вам ловкостью вы примете меры, чтобы он не оборачивался закрывать дверь, и в то время, как вы увлечете его в свою комнату, я скроюсь… не бойтесь… Итак, скажите; в кабинете она?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.