Текст книги "Утонувшая память: Стихи разных лет"
Автор книги: Вадим Фадин
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
«Башмаки растеряв на гаданье…»
Башмаки растеряв на гаданье —
босиком на жестокий мороз…
Я в Крещенье застрял в Магадане,
словно к снегу ступнями прирос.
Там, боясь захворать, самолёты
собрались в неподвижный кружок,
будто ждали смиренно кого-то,
кто б огонь в лётном поле разжёг.
Так случилась беда, так случилось,
что внезапно накрыла пурга.
Все сдавались – в расчете на милость
или на пресыщенье врага.
Мы, нечаянно сбитые в лагерь,
по утрам приникали к стеклу,
чтоб увидеть, как жёсткие флаги
всё еще улетают во мглу,
и бесцветная муть небосвода
означала в такие часы
перспективу лишенья свободы
возле взлётной глухой полосы.
Было слово красивое «рейсы»
далеко, как семнадцатый год…
И везде по России у рельсов
пропадал терпеливый народ,
кто куда – хоронить, на базары,
от жены, от тоски – за моря.
И ломились вокзалы, вокзалы,
лагеря, лагеря, лагеря.
1976
«Безумие – защита от тепла…»
Существует технический термин – теплозащита.
Безумие – защита от тепла
или – любви, как если бы избыток
возможен был, как будто пережиток
при непогоде – добрые дела.
Среди зимы – защита от добра?
Быть может, есть такой предмет науки.
Но кто-то мне отогревает руки
среди обледенелого двора.
Меня заводят в незнакомый дом,
поближе к печке придвигают кресло,
готовят чай: тепло уже воскресло,
течёт беседа. Суть, однако, в том,
что мне для испытания души
навязана к зиме теплозащита —
тулуп, где все отдушины зашиты
(для опыта все средства хороши):
я защищен от блага очага,
я защищен от чьей-то тёплой речи;
защита, угнетающая плечи,
хранит от друга, как и от врага,
и безразлично, падают слова
или на ветке каркает ворона.
Мне – от тепла глухую оборону
держать – и не подбрасывать дрова.
И видно: по ту сторону стекла
кого-то греться силой тащат черти…
Безумий много – от любви до смерти.
К чему ж ещё – защита от тепла?
1977
«Удобный образ мира – три угла…»
Удобный образ мира – три угла,
как будто есть углы добра и зла
и разума – деление несложно,
и это всё была бы ложь, но
видны в теченье жизни три узла.
Любой – распутай, но не разорви,
не разруби, как сделает и школьник,
нарисовав обычный треугольник —
фигуру преткновения любви.
Фигура преткновения труда —
прямая;
с ней, однако же, беда —
ей противопоставлен сложный узел:
напряжена системой тяжких грузил,
нить в глубине растает без следа.
Все линии сойдутся впереди,
их начертить – рука вольнее ветра.
Отпразднуешь ошибки геометра,
лишь узел совести не береди.
1977
«Что за проводы? Раз – навсегда…»
Что за проводы? Раз – навсегда?
С глаз долой – и отбой, слава Богу?
Только странно раскисла дорога
и от горя горят провода.
Никогда не проститься навек,
нужных слов не вместят телеграммы,
и любая дорога упрямо
в прежний дом приведёт на ночлег.
В старом доме – уют и тепло,
и, не помня о времени года,
захочу, чтоб была непогода на дворе – чтобы долго мело.
Не смутит завыванье трубы,
чей-то бег по грохочущей жести.
Растеряв нехорошие вести,
где-то навзничь полягут столбы.
1973
«Мимо окон, оступаясь в снег…»
Мимо окон, оступаясь в снег,
проплывает пьяный человек.
Еле-еле – шапка на затылке.
В безнадёжных поисках бутылки
он забрёл в какой-то прошлый век.
Денег в доме снова ни гроша,
век проходит мимо, не спеша,
нет нужды в особом просвещенье;
дело только в лёгкости верченья —
как на острие карандаша.
Вольность мысли кажется близка
только меж застольем и постелью,
и у горла копится тоска
верным обещанием похмелья
в безнадёжных поисках куска.
1977
«Мороз давно рисует по стеклу…»
Мороз давно рисует по стеклу,
и облака никак не сходят с неба.
Иду бродить до вечера по снегу,
вконец истосковавшись по теплу,
надеясь: улыбнётся во дворе
мне девушка, закутанная в шубку,
и ласково переиначит в шутку
мои слова о чёрном ноябре.
А может быть, другая подойдёт
и скажет, слог растягивая длинно,
что был мороз и вот сладка рябина
и на исходе високосный год.
1972
ИЗ КНИГИ «ПУТИ ДЕРЕВЬЕВ»
«Я могу написать проливные стихи…»
Я могу написать проливные стихи,
те, которые пахнут полынью и мятой,
те, в которых поют по утрам петухи
и лоснится ковыль, сапогами примятый.
Я могу написать снеговые слова
и стихи сине-бело-зелёного цвета,
те, в которых у ели бела голова,
а над нею – по-прежнему синее лето,
и матёрые ели – отцы, пастухи —
гонят стало зелёных ельчат по оврагу.
Я могу написать
в четырёх измереньях стихи,
но нигде не достану такую бумагу.
1962
ФОРМА ВОДЫ
Тени имеют форму людей
и форму ступней – следы,
и мы замечаем, что наши
идеи имеют форму среды.
Воде диктует форму сосуд,
свободу её крадя,
а верную форму воды несут
лишь круглые капли дождя.
И если отпустят дождь или гром
мысли из наших голов,
мы их увидим в небе своём
в виде воздушных шаров.
1964
«Я – житель города…»
Я – житель города.
Ни разу
не видел, как растут подснежники.
Я видел, как лежат булыжники,
и знаю, где лежат бумажники,
но не узнал нехитрой нежности,
под снегом спрятанной от глаза.
А в городе растут насмешники
и, как ростки под талым снегом,
скрывают теплоту под смехом.
1964
«Деревянные игрушки…»
Деревянные игрушки
прямо с машины
свалены в угол,
одинаково беспомощные, смешные,
похожие друг на друга.
Девушка, не похожая ни на кого,
единственная для тебя,
дарит тебе ни с того ни с сего
одного из этих деревянных ребят.
Человечек, пришедший из лесов,
из страны зелёных игл,
внезапно обретает лицо,
становится твоим идолом.
Единственный твой божок,
как никто другой,
как никто любой,
от случайностей тебя бережёт —
и тебя, и твою любовь,
и ты забываешь, что где-то на складе,
грубо в корзины накиданы,
лежат не проданные за день
точно такие же идолы.
1963
«В тайге живёт смешной народец…»
В тайге живет смешной народец;
бывает, в сумраке лесном
копнёшь, и вдруг в руке – уродец,
нелепый добродушный гном.
Вот ручки-крючки, ножки-плети,
а голова – в земле, в траве,
но знайте: тайны долголетья
хранятся в этой голове.
Корявые тельца женьшеня
не рвутся в наши руки лечь
и учат нас долготерпенью,
умело избегая встреч,
а вы – найдите их, сумейте,
пусть незаметен лёгкий след —
ищите, ведь секрет бессмертья
для них давно уж не секрет.
Их можно услыхать случайно:
шуршат, шуршат из-под пенька
друг дружке —
всё про эти тайны…
А мы – не знаем языка.
1968
ЦАРЕВНА-ЛЯГУШКА
Зачем ты сожгла мою кожу?
Удобную, добрую кожу,
которую спрятал я плохо?
Вот в зеркале я – непохожий,
как будто случайный прохожий:
чужой, неуклюжий и плоский.
Теперь мне не стать уже прежним,
надолго останусь любимым —
покорным и трезвым,
и пресным,
а прежним – лишь где-то в глубинах.
И ты не осталась такой же:
другая – неуловимо.
Ночами тоскую по коже,
в какой ты меня не любила.
1965
«Дерево с рыжей девчоночьей чёлкой…»
Дерево с рыжей девчоночьей чёлкой
горячие взгляды бросает лукаво.
Горящее дерево машет руками
и пальцами громко щёлкает.
Поодаль девочка смотрит на пламя.
Ей весело очень и страшно немножко.
Она головой качает плавно
и невольно топает ножкой
в такт движениям дерева.
Но вот,
словно пчёлы из жаркого улья,
взмывают лоскутики пепла серого,
и дерево превращается в угли.
А девочка перед зеркалом, дома,
мастерит себе рыжую чёлку,
и на паркете танцует долго,
и пальцами громко щёлкает.
1966
«Это вовсе не кровь на снегу…»
П. Антокольскому
Это вовсе не кровь на снегу,
это птицы клевали калину.
Это солнце щупальцем длинным
завершает дневную дугу.
На снегу разлетается блик,
он сейчас шаловлив и столик,
искры сыплются в радостном ритме,
и со мной о новаторской рифме
говорит самый добрый старик.
Я попал в расколдованный круг;
понимаю – поэма не вышла,
и потом неожиданно слышу:
«Вам бы нужно влюбиться, мой друг».
Мне бы нужно дождаться мечты,
потому что без нежности женщин
с каждым годом становится меньше
очень нужной стихам теплоты.
Мне бы жить в незнакомых краях,
задыхаться от свежего ветра
и побольше бы слушаться мэтра,
изучая значки на полях,
и в ночи, приковавшись к столу,
мять стихов непослушную глину,
вспоминая, как светит калина
алой искрой на снежном полу.
1963
«Я круг расколдовал…»
Я круг расколдовал.
Зачем я сделал это? —
свершилось вмиг, а миг – неповторим.
И помощи не ждал, и не просил совета —
один сидел и мучился над ним.
Из колеи привычной жизни выбит,
я ворожил не покладая рук,
и впереди неясно брезжил выход —
преодолеть проклятый этот круг.
И вот распались колдовские цепи,
где мнился выход – ярко грянул свет,
и вот уже ни выхода, ни цели,
ни круга заколдованного нет.
Брожу без дела: кажется, навеки
утрачен смысл завтрашнего дня.
Одна надежда – встретить человека,
кто смог бы вновь заколдовать меня.
1965
«Есть музеи различных культур…»
Есть музеи различных культур
и великих людей,
галереи картин,
галереи скульптур
и хранилища редких идей.
Есть музей янтаря.
Там застыли в густой желтизне,
вместе с камнем под лампой горя,
насекомые,
словно во сне.
Там на камне – узоры веков,
это – древние, мудрые мысли.
Не прочесть их, не перечислить —
если б вырвать их из оков!
Вот музей янтаря.
А музей января?
А седые морозные окна?
Неужели нигде на земле
не хранится узор на стекле,
нанесённый дыханием женщин?
И бесценный январский жемчуг
бесполезно растает, размокнет?
Как хранится дыхание между людьми?
Почему нет музея любви?
1963
СНЕЖНАЯ СКОРОСТЬ
Ныряйте в синие купели!
Ныряйте в белые купели,
где вдох свежей, чем снега горсть!
Ведь нам ни крылья, ни пропеллер
не сообщат такую скорость.
Как снежный ком, как гром – крещендо,
в провал, как в долгожданный сон,
лететь – и так принять крещенье,
пройдя свой первый в жизни склон,
паденье ускорять без меры —
безумье, как полёт в грозу.
Но нас всегда спасает вера
во что-то новое внизу.
1970
АЛЬПИНИСТ
Не кара и не испытанье мне —
я волен был и сам же сделал выбор,
и к небу лез, как муха, по стене
то в ярости, то в тёмном полусне,
и кто-то рядом
вниз ушёл – он выбыл,
сорвавшись, из рискованной игры,
легко тем самым вычеркнут из ряда
достойных высшей милости горы —
увидеть небывалые миры.
Я всё прошёл, прожив подъём как бой,
до пика, где – ни зверя и ни птицы,
и ждал, что трубы
славу и отбой
споют,
но близко под собой
увидел крыши выросшей столицы.
1971
«Посадочные знаки на земле…»
Посадочные знаки на земле —
как в окнах свет, как угольки в золе,
там три костра, как встарь – для самолёта,
там люди ждут: у них одна забота —
ввести в дома и усадить в тепле
тех, кто сейчас вернётся от Луны.
Да, да, бывают и такие сны,
в каких, со спящим на борту, округлость
планеты тихо облетает «дуглас»,
нехитрый наш корабль времён войны.
Теперь смешно подумать, что горит
для тех, кто возвращается с орбит,
костёр в лесу для верной их посадки;
когда б и приземлялись в беспорядке,
три огонька никто не разглядит.
Но, пролетая к дому напролом,
так важно знать, что и в лесу ночном
горят огни и стол накрыт в землянке
(там – сало, чай, тушёнка в жёлтой банке),
и топят баньку – где-то под крылом.
1979
«Речушка на краю земли…»
Речушка на краю земли
звалась Сия, смешно и гордо,
а мы её всего по горло,
брод угадавши, перешли.
Был путь чудесно осиян,
и хор звучал, как в храме старом.
Знать, окрестили так недаром:
не Та, не Эта, а – Сия.
Смирён был наш мужицкий дух
таким торжественным настроем.
О том, как мы ночлег устроим,
не говорили больше вслух,
а лишь о том, что имена
давались прежде не случайно,
и в том искусство, а не тайна, —
оно утрачено сполна.
Нам остаётся только слог
имён оберегать, лелеять…
Сия – она впадает в Лебедь:
тишайший должен быть поток.
1981
«Облетала листва от сигнальной пальбы…»
Облетала листва от сигнальной пальбы,
этот день был отмечен везеньем кому-то:
с самолёта бросали подарки судьбы,
от дождя укрывая зонтом парашюта.
Мы, наивные, вслед за почтовым мешком
ожидали гостей, каждый думал: «Ко мне бы…»
Если к нам и за год не добраться пешком,
почему б не свалиться на голову с неба?
От прощальной пальбы облетала листва,
раздирали контейнер дрожащие руки,
и не в силах была сохранить голова
содержанья всех писем за время разлуки.
Чей-то старый запас был мгновенно распит,
и начальник просил в поздравительной речи,
начиная с утра, не расходовать спирт
и патроны беречь для нечаянной встречи.
1976
«Едва произошла посадка…»
Едва произошла посадка
на свете этом, а не том,
пилот послал в сердцах Камчатку
и осенил себя крестом.
Потом – людей сдувало с трапа,
слепило и глушило крик,
и запоздало чувство страха
сковало ноги и язык.
Я клял свою с пилотом дружбу:
могли бы вместе – ни за грош…
И кто-то из наземной службы
твердил: «Ну, командир, даёшь!»
В чужой земле обезоружен,
я ждал смятения мужчин,
а экипаж спешил на ужин
и веселился без причин.
1976
«У полёта странная душа…»
У полёта странная душа,
и порывы требуют разгадки;
глянешь вниз – и мысли в беспорядке
разлетятся по небу, спеша.
Над землёй впервые воспарив,
для себя откроешь твёрдость суши.
Отдалит неродственные души
ветра неожиданный порыв.
В раз второй посмотришь – свысока,
мир внизу покажется с овчину —
лишь восторги женщин различимы,
только их по лётчику тоска.
А в какой-то тридевятый раз
упадут нечаянные шоры,
до небес достанут разговоры —
о душе непонятой рассказ.
1983
«Кто не летал, не знает, что за благо…»
Кто не летал, не знает, что за благо —
устать и духом пасть, и тут во мгле
увидеть свет. Не вытерпит бумага
такое передать всем на земле.
Прекрасно ощущение: «Теперь я
найду ночлег и, может быть, тепло!» —
и, на посадку расправляя перья,
нацелиться в оконное стекло.
Обманчивы прозрачные преграды,
и так устроены все фонари:
их лампы не защищены от взгляда —
стучащийся невидим изнутри.
А та, внутри, чужим глазам открыта,
её защите веры что-то нет.
И всё ж – стекло. За ним – приметы быта,
а перед ним – в траве натоптан след.
1982
«Пусть комики смеются над собой…»
Пусть комики смеются над собой,
пусть в зеркалах себя же дразнят сами
и как бы посторонними глазами
увидят каждый жест нелепый свой,
пусть корчат рожи, глядя на экран,
где тени повторяют их движенья.
Естественно, увидев в отраженье
свои черты, подозревать обман
и не поверить в возвращённый вдруг
магнитофоном или просто эхом
свой голос – и неловкость скрыть за смехом,
узнав впервые всем знакомый звук.
Со стороны своя яснее суть.
Узнать себя из отдаленья зала
и времени – и то уже немало;
судить себя – и скор неправый суд.
…Нередко вот – нелепая молва,
её отвергнешь, словно небылицу,
но надо не хулить, а удивиться:
она – твои же прежние слова.
1968
ЗАПОЛЯРЬЕ. НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ
1. «Попав впервые за Полярный круг…»2. «Попадаю в тёплое теченье…»
Попав впервые за Полярный круг,
я ждал, конечно, стужи и метели
(в Москве и то леса уже пустели),
но в позднем лете очутился вдруг
на шестьдесят девятой параллели.
Ещё сирени брезжили цветы
и листопад запаздывал со стартом,
как будто нашим устаревшим картам
немного не хватало широты,
ещё приходы северной зари
не предвещали летаргии ночи…
Я тщетно ждал сполохов. Между прочим,
хотелось изменять календари,
чтоб был любой послушен, а не точен.
Календари, и карты, и ключи
в чужих краях внушают опасенье:
по ним в неделе – только воскресенья,
а длительность счастливой полосы
зависит лишь от вашей точки зренья,
и потому окрестные леса
манили вглубь грибами и брусникой;
сентябрь был славен добротой великой,
и, в отдаленье, рыжая лиса
знаменовала цвет картины дикой.
Попадаю в тёплое теченье.
Ветер зреет до ожесточенья.
Накрывает палубу волна;
теплоты особой в ней не вижу,
и к тому же так до неба ближе,
чем по карте – до морского дна.
«Всё ж – не лёд», —
звучит в чужом рассказе;
напролом прибьёт теченьем к базе,
а по связи – шлют из дому весть.
Улетаю с почтой голубиной…
Все на свете тёмные глубины
в лоции единой не учесть.
Тёплые течения на свете
держатся как будто не в секрете,
только все на картах – не найти;
меж людьми одной тяжёлой доли,
подчиняясь чьей-то тайной воле,
видно, пролегают их пути.
Что-то мы оставили на суше —
там течёт, спасая наши души,
тёплая протяжная река.
Не забуду, что видал вначале:
женщина стояла на причале,
будто провожала рыбака.
1979
«Лишь я сказал, что не хочу…»
Мике
Лишь я сказал, что не хочу ни суеты,
ни клятв поспешных,
мне дали подержать свечу,
покуда чистили подсвечник.
Она плыла в моей руке,
минуты отмеряя точно,
напомнив мне о ручейке,
что движется в часах песочных,
и время тихое текло,
твердея тёплым льдом в ладони,
одновременно с ним тепло
текло, распространяясь в доме,
и мне казалось по плечу
знать сроки, истину пророчить
и до утра, держать свечу,
следя, как тает тело ночи.
1971
«В изгибах рельсов, как в волне реки…»
В изгибах рельсов, как в волне реки,
нечаянными бликами играя,
когда-то жили фонари трамваев —
наивные цветные огоньки.
По цвету можно было без труда
угадывать грядущую дорогу,
куда через вечернюю тревогу
неспешные манили поезда.
Фонарики сулили всем уют,
как лампы в абажурах старомодных
в таких домах, куда с дворов холодных
гостей на чай с баранками зовут.
Трамваи, сонным миром проходя,
сигналили огнями: всё в порядке.
Я, пассажир последний, на площадке
ловил рукою капельки дождя.
Я быстро вырос. Поезда ушли,
но, и не видя их, я понимаю,
что живы, бродят старые трамваи
в далёких, странных уголках земли.
1971
«В вагонах проводницы греют чай…»
В вагонах проводницы греют чай —
какой уютный на перронах запах!
Но пропадают люди на вокзалах,
как ни ищи и как ни выручай;
не в никуда, но всё же навсегда
на жёстких полках уезжают люди,
и утром их нечаянно разбудит
мне вовсе не знакомая звезда —
своя у каждого, ведь звёзд – не перечесть,
и кажется: ну что мне за забота
жалеть о встречах и, ища кого-то,
вдруг на ненужный поезд пересесть.
Вот – девочка. Она мелькнёт в окне,
чтоб навсегда пропасть через минуту,
приветливо махнёт рукой кому-то,
я буду думать, что, конечно – мне.
1971
«Едут машины и время мотают на оси…»
Едут машины и время мотают на оси,
сводки известий мотают себе на антенны,
ленту шоссе мотают себе постепенно
и так незаметно въезжают в осень.
Как удивлённо смотрят вокруг пассажиры!
Кто-то воркует: «Ах, может быть, в осень – не надо?»
Плакаты твердят: «Берегись красоты листопада!» —
и чью-то машину уже занесло, закружило,
и чью-то машину опавшие листья заносят,
и в светофорах пропали зелёные краски.
Матери возят по жёлтым бульварам коляски,
осеннее время тихонько мотают на оси.
1971
«Город прилёг отдохнуть, подремать после бега…»
Город прилёг отдохнуть, подремать после бега,
дневные капели застыли на краешке крыши,
затихли дороги, обложены ватою снега,
и лишь за углом на заборе кричала афиша.
Афиша гласила, рвалась от случайного ветра,
рвалась с надоевшего и неудобного места,
в пустом переулке, у белого, стылого сквера
слова её в полночь казались совсем неуместны,
не мог же я стрелки часов передвинуть руками,
вернуться на площадь, на свет и на вечер, к началу,
да так и ходить до рассвета, до шума кругами —
и всё потому лишь, что ночью афиша кричала.
1971
«Случилось так, что на колхозном рынке…»
В конце двадцатых годов одним известным советским физиком была написана работа «Невозможность консервирования снежинок».
Случилось так, что на колхозном рынке
в июле баба снег носила в кринке —
рассыпчатый, сухой, как в январе.
Была мне в новость, по такой поре,
возможность консервировать снежинки.
Я взял одну, дивясь её строенью,
и понял, что подделка, повторенье
потребуют чудес, но не труда:
в храненье снег сродни стихотворенью —
всё будет либо лёд, либо вода.
Такой пустяк, как сохраненье формы,
определяет жизненные нормы
и, в будущем, превратности судьбы.
Вернуться к прежней форме? Если бы!
И дело тут не в недостатке корма.
В теченье лет случайна остановка,
и в жизни раз бывает, что торговка
вам предлагает прошлогодний снег.
А вы – подозреваете уловку,
и предложенье вызывает смех.
И, проклиная вольную торговлю,
я нос кривлю и бабе прекословлю
и говорю: ценою – не смеши.
А сам зимой от снега чищу кровлю
и для стихов чиню карандаши.
1978
ПОСЛЕДНИЕ ЛОШАДИ
Мите
Каждым утром на проспекте
раздавался мерный цокот,
каждым утром две подводы
возникали меж машин.
Подойдя ко мне, ребёнок
осторожно брал за локоть;
я читал недоуменье —
был вопрос неразрешим.
В «Детском мире» расхватали
деревянные лошадки;
покупать живых лошадок,
говорят, не суждено.
Дарим детям в утешенье
леденцы и шоколадки,
в выходные в утешенье
тянем горькое вино.
Мне приснилось, что ребёнок
утром странное наденет:
словно кучер, подпояшет
прапрадедовский армяк.
Кто-то лошадь купит сыну —
ах, хватило б только денег…
Мне приснилось, что в кармане —
завалявшийся пятак.
А потом печалью было
обнаружить недостачу:
одинокая телега
прокатилась под окном!
Шел пешком второй возница,
потерпевший неудачу.
Белый свет сошёлся клином,
острым клином – на одном.
По проспекту ходит лошадь,
город жив тележным скрипом,
сын кричит в восторге: «Папа!
Лошадь отдаёт поклон!»
Попрощавшись, лошадь канет,
убегут мальчишки с криком;
через час вернутся тихо,
каждый – горем опалён.
Понедельник – день тяжёлый.
Поищи халтуру, кучер.
Лошадиная работа
незаметна, не нужна.
Где-то лошадь затерялась,
город стал дождлив и скучен.
До рассвета беспокоит чья-то тяжкая вина.
1977
«Быть зрителем картины, в общем, грустной…»
Быть зрителем картины, в общем, грустной
другой бы отказался наотрез.
Тут время русское капелью грузной
неудержимо падает с небес.
Довольно набралось, и с каплей каждой
расходятся прозрачные круги.
В течение одно и то же дважды
не приведут усталые шаги.
Расходятся навеянные мысли
от мерного падения минут.
Вот девушка несёт на коромысле
пустые ведра (ливень тут как тут) —
я б с ней поговорил при всём народе,
да ей пока совсем не до меня,
узнавшего, куда круги уходят,
о чей причал ударятся, звеня.
Ей не понять, чем дорог день вчерашний,
а мне он так доподлинно знаком,
как будто я всегда на главной башне
служил поэтом и часовщиком.
1981
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.