Электронная библиотека » Валентин Катаев » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Зимний ветер"


  • Текст добавлен: 2 июля 2019, 19:45


Автор книги: Валентин Катаев


Жанр: Советская литература, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

7
ОТЕЦ И БРАТ

– Петруша!

Петя повернул голову и увидел в дверях отца. Но, боже мой, как он изменился!

На нем было порыжевшее летнее пальто поверх холщовой блузы с воротом, вышитым крестиками.

Петя сразу узнал эту блузу. Ее, по семейному преданию, покойная мама вышила папе в то легендарное, трудно вообразимое время, когда они еще были женихом и невестой.

Эту блузу папа обычно надевал один раз в год, летом, на праздник Петра и Павла, в день именин сыновей и покойного своего отца, Петиного дедушки.

В глазах семьи Бачей эта блуза являлась не столько одеждой, сколько предметом искусства, и всегда хранилась чисто вымытой и выглаженной в комоде, вместе с такой же холщовой наволокой с большим букетом цветов, вышитым на ней крестиками.

Отправляясь в дорогу, в наволочку прятали подушку или иногда насыпали яблоки, купленные оптом.

Теперь же Петя увидел, что вышивка на блузе полиняла, повидимому, из праздничной она уже превратилась в ежедневную.

И это больно укололо Петю.

Летнюю соломенную шляпу с выгоревшей репсовой лентой отец держал в руке вместе с веревочной кошелкой, в которой виднелось несколько бумажных кульков.

Отец заметно поседел, теперь его волосы почти сплошь были серые. Они по-семинарски, с двух сторон падали на малиновый от загара лоб.

На буром пористом носу сидело стальное пенсне с пробковыми защипками и черным шнурком с шариком, такими знакомыми с детства.

Бесхарактерный рот отца был полуоткрыт, и вокруг него беспорядочно росла давно не стриженная борода. Серые брови были горестно подняты, в глазах блестели слезы, над переносицей резко чернели две вертикальные морщины.

– Петруша! – с усилием выговорил он, вдруг припал к сыну, жадно целуя его лицо и ощупывая руками все его тело, как бы желая убедиться, что Петя не только жив, но и цел.

Только сейчас Петя ясно понял, какие душевные муки пережил отец, пока сын воевал. И он почувствовал жгучий стыд за то, что так редко писал отцу с позиций, за свои коротенькие бесшабашнохвастливые открытки и в особенности за развязные обращения вроде "любезный родитель" или "уважаемый папахен".

А в это время "уважаемый папахен" вздрагивал от каждого звонка почтальона, по ночам тяжело дышал в подушку, не в силах заснуть от ужасных предчувствий, и, стоя на коленях, молился перед образом спасителя и клал поклон за поклоном на старом, потертом коврике.

Слезы подступили к Петиному горлу. Сердце рванулось. Он обхватил руками темную от загара, морщинистую шею отца и все же, вместо того чтобы заплакать и сказать "папочка", смущенно пробормотал:

– Здорово, батя!

А Василий Петрович, уронивший с носа пенсне, все время норовил заглянуть сыну в лицо своими обезоруженными глазами, для того чтобы еще раз убедиться, что сын его жив.

– Куда же это тебя, Петруша, а? – говорил он со слабой улыбкой, которая против воли дрожала на его измученном и вместе с тем счастливом лице. – В ногу, что ли?

– В верхнюю треть бедра, – не без щегольства ответил Петя.

– Навылет? – беззвучно, одними губами проговорил отец.

– Да. Навылет. Осколком гранаты. Вообрази себе, снаряд разорвался буквально под ногами.

Видя, что при этих словах отец побледнел, как полотно, Петя поспешил добавить:

– Но пусть это тебя не волнует. Сейчас все уже в полном порядке.

– А кость? – с трудом шевеля губами, спросил отец. – Кость-то как? Надеюсь, не задета?

"Далась им эта кость", – с неудовольствием подумал Петя.

– Кость не задета, успокойся, – сказал он и уже собирался прибавить: "Пустяки, царапина", – как вдруг почувствовал стыд. – Понимаешь ли, хотя кость, так сказать, не задета, но нагноение порядочное. Так что придется некоторое время полежать.

– А там, гляди, и война кончится, – быстро, с оживлением подхватил Василий Петрович.

– Ну, на это не приходится рассчитывать, – строго поморщившись, сказал Петя и, конечно, сильно покривил душой, так как больше всего рассчитывал именно на то, что авось война какимнибудь образом кончится в то время, пока он будет лежать в лазарете.

– Ну, как же ты? Что? – спрашивал Василий Петрович, вглядываясь в лицо своего сына, своего мальчика, Пети, Петруши, Петушка, который так возмужал, вырос и уже был почти совсем сформировавшимся мужчиной.

Василий Петрович провел рукой по Петиным щекам и подбородку, с веселым удивлением чувствуя легкое покалывание в ладонь: неужели его Петруша уже бреется? Он даже чуть было не воскликнул: "А ты, оказывается, уже бреешься?", – но тактично промолчал.

Петя поймал его взгляд.

– Тебя, кажется, удивляет, что я бреюсь? – сказал он. – Уже давно!

И приврал.

Петя брился всего несколько месяцев и то не регулярно, а от случая к случаю. Он даже не имел еще собственной бритвы. Точнее, его брил раза четыре Чабан, для этого случая "позычив" бритву у одного своего землячка в обозе второго разряда.

– Черт возьми! – сказал Петя, проводя пальцем под носом. – Ужасно оброс за эти дни.

Скрывая счастливую улыбку, отец снова прижал к себе Петину голову и поершил шевелюру.

– Ну, а как поживает наша дорогая тетечка? – спросил Петя развязно.

Он был в том легком состоянии духа, когда все на свете кажется необыкновенно простым.

– Татьяна Ивановна, слава богу, жива, здорова, – рассеянно ответил отец. – Впрочем, ты, наверное, уже слышал: она вышла замуж.

– Да, мне сказали.

– Вот видишь… – Василий Петрович развел руками. – Вот видишь, какое происшествие.

При этом он даже несколько юмористически улыбнулся, как будто был тоже отчасти виноват в столь странном поступке тети.

– Впрочем, – сказал он, – вполне естественно, что Татьяна Ивановна в конце концов решила как-то устроить свою личную жизнь.

Затем Петя узнал, что тетя вышла замуж за преподавателя латыни, поляка-беженца из Привислинского края, немолодого, больного вдовца с двумя детьми и старухой матерью.

Теперь тетя жила вместе с ними в двух комнатах в полуподвале на Нежинской улице.

Это было совсем не похоже на ту романическую историю, которую Петя уже успел себе вообразить.

Петя был не столько неприятно поражен всеми этими скучными, прозаическими подробностями тетиного романа, сколько разочарован.

Ему стало ужасно жаль Татьяну Ивановну, их "милую тетечку", которая так неожиданно и странно устроила свою судьбу.

Было очень трудно представить себе, что она уже перестала быть членом их семьи и сделалась чужой, посторонней.

Как же все-таки это произошло?

Петя вопросительно посмотрел на отца.

– Ты же знаешь нашу Татьяну Ивановну, – сказал отец. – Она всегда была ужасная фантазерка. Все эти домашние обеды, меблированные комнаты и прочие крайности. Наконец, война… Революция… Независимость Польши… Мицкевич… Благородный патриотизм… Угнетенная национальность… И вот результат. Впрочем, я ее понимаю. Это святая женщина. Она перед образом спасителя дала нашей покойной мамочке слово, что воспитает вас – тебя и Павлика. И она это слово сдержала, пренебрегая, быть может, собственным счастьем. Ведь надо тебе сказать, в девушках она была очень хороша собой и имела женихов. Даже очень порядочных. К ней сватался князь Жевахов, фон Гельмерсен… и еще разные… Но она отказала. Она все отдала вам – тебе и Павлику.

"А тебе?" – чуть было не спросил Петя, но вовремя остановился: он понял, что именно об этом-то спрашивать и нельзя.

Ему показалось, что перед ним на миг приоткрылась семейная тайна, тайна тетиной неразделенной любви и папиной верности памяти покойной мамы.

Впрочем, может быть, это была всего лишь догадка.

– Такие-то дела, – со вздохом сказал Василий Петрович.

Вдруг лицо его изменилось, стало испуганным.

– Петруша, – сказал он, понизив голос, – только прошу тебя со всей серьезностью… И всю правду… Как на фронте? Армия еще существует?

Петя хотел улыбнуться снисходительной улыбкой старого фронтовика, которому задают наивный вопрос, но вдруг почувствовал, что улыбки не получается: вопрос отца грубо вернул его в тот страшный мир ужаса, кровопролития, смерти, откуда он только что так счастливо, почти чудом вырвался.

– Ах, какое это имеет значение! – почти со стоном произнес Петя.

– Как! – по-учительски строго спросил отец. – Ты… пораженец?

Но, увидев глаза сына, в которых отразилась тоска, он понял, что напоминанием о войне невольно причинил ему страдание.

– Ну, да об этом можно и потом, – поспешно сказал он. – А вот сейчас поешь-ка лучше груш. Ты ведь большой любитель, я знаю.

Он достал из кошелки лимонно-золотистую грушку и, как-то покрестьянски обтерев ее рукавом, взял двумя пальцами за хвостик и преподнес сыну.

Петя почувствовал давно не испытанное наслаждение, когда холодный, немножко едкий, душистый сок побежал по его подбородку.

Он даже всхлипнул от удовольствия и в тот же миг увидел высокого мальчика-гимназиста, почти юношу, который незаметно появился из-за спины отца и смотрел на Петю радостно-испуганными, шоколадными глазами, полными любви и живого любопытства.

Это был Павлик.

– А, синьор, очень приятно вас видеть! – воскликнул Петя, сразу впадая в привычный иронический тон старшего брата. – Что это у вас, сэр, под глазом?

– Где? – живо спросил Павлик и коснулся пальцем довольно большой разноцветной ссадины. – Это? Ничего особенного. Обыкновенная блямба. Мы вчера дрались с бойскаутами.

– Кто это "мы"?

– Я и Женька Черноиваненко.

– Это который? Мотин братец?

– Он самый.

– А по какому случаю драка с бойскаутами? Чего вы не поделили?

– Да, понимаешь, они все богатенькие сыночки и стоят за Временное правительство и демократическую республику. А мы с Женькой за социалистическую революцию.

– Вы с Женькой?

– Ну да, мы с Женькой… И еще другие мальчики. Преимущественно дети железнодорожников.

– Ты, Павлуша, потише, – сказал Василий Петрович, показывая глазами на спящих офицеров.

– А чего! Если хочешь знать, этих маменькиных сынков надо давить, как клопов, – понизив голос, сказал Павлик, энергично сверкнув глазами. – Может быть, скажешь – нет?

– Видал Робеспьера? – засмеялся Петя, подмигивая отцу, дрыгнул ногой и вдруг почувствовал острую боль. – Ох!

Он прикусил губу и застонал.

– Рана? – спросил Павлик, морщась от жалости к брату.

– Она, проклятая.

– Сильно болит?

– Терпимо.

– Навылет?

– Угу. – Куда?

– В верхнюю треть бедра.

– А кость?

Петя ждал этого вопроса.

– Можешь не волноваться. Не задета, – буркнул он.

Он взглянул на Павлика, на его "блямбу" под глазом, на полинявший красный бант на потертой гимназической курточке и снова не мог удержаться от смеха.

– Ты чего? – глядя исподлобья, спросил Павлик.

– Нет, честное слово, это феноменально: они с Женькой за социалистическую революцию! Видели вы что-нибудь подобное?

Но Павлик, по-видимому, не находил в этом ничего смешного.

– А чего?

Он сердито сузил глаза, и его милое, еще почти совсем детское лицо сразу стало жестким, как-то по-солдатски скуластым.

– С этими бойскаутами цацкаться не приходится. Да и вообще… наша гимназия…

Он не договорил и, сумрачно усмехнувшись, махнул рукой.

– Совсем от дома отбился, – заметил Василий Петрович. – Живет на Ближних Мельницах, у Черноиваненко. Стал настоящий пролетарий.

Однако Пете показалось, что в тоне отца больше одобрения, чем порицания.

Василий Петрович поймал Павлика за выгоревший чуб, притянул к себе и поцеловал в висок, где золотисто курчавились примятые волосы.

– Только без этого, – смущенно сказал Павлик, выскальзывая из отцовских рук, и залился темным, юношеским румянцем.

– Ух ты, какой сердитый! – воскликнул Петя.

– Не сердитый, а просто пора понять, что я не девчонка… и вообще…

Он не договорил, но было понятно, что имеется в виду нечто гораздо более значительное, чем бойскауты, гимназия и нежности отца…

За окном послышался свист.

Павлик крадучись подошел к окну и посмотрел на улицу.

Свист повторился. Павлик сделал таинственный, повелительный знак рукой, довольно странно растопырив пальцы.

– Когда спящий проснется! – крикнул грубый детский голос с улицы.

– Это Женька, – сказал Павлик.

Он высунулся в окно и вкрадчиво провыл:

– Улы-улы-улы-улы!..

– Это они начитались Уэллса, – посмеиваясь, объяснил Василий Петрович. – Что с ними поделаешь?

И тут впервые Петя не только понял, но ощутил всей душой те изменения, которые произошли вокруг за последние годы.

Эти изменения медленно и неощутимо накапливались, почти не останавливая на себе внимания, пока в один прекрасный миг не превратились во что-то совсем новое, ничуть не похожее на то, что было вокруг Пети раньше.

Изменились люди, характеры, судьбы.

Изменилась вся жизнь, и теперь Петя с изумлением – как бы очнувшись после очень глубокого сна – вдруг попал в совершенно новый мир, где его окружили хорошо ему знакомые и все же до неузнаваемости изменившиеся люди: постаревший отец, который с такой тревогой произнес совсем не свойственное ему слово "пораженец"; тетя, вышедшая замуж за какого-то поляка, мечтающего о независимости Польши; девочка Мотя, превратившаяся в жену солдата; Гаврик, таинственно функционирующий где-то на фронте и в тылу; маленький Павлик, оказавшийся теперь длинноруким, рослым гимназистом, начитавшимся Уэллса и ведущим революционную борьбу с контрреволюционными бойскаутами.

Может быть, только яркое небо за окном, быстро летящие сияющие облака и праздничный колокольный звон оставались прежними. Да и то они были теперь слишком волшебными, как выходцы из другого мира, из блаженной страны воспоминаний.

А сам Петя? Был ли он прежним?

Вот он лежит в палате офицерского лазарета с пробитым бедром, молодой прапорщик, только что вырвавшийся чудом из самого пекла войны.

Вокруг революция, народные бури, солдатские митинги. Корниловцы. Меньшевики. Большевики. Будущее неясно.

У него в кармане бриджей книжечка "Боги жаждут", которую он читал перед атакой. Великие тени: Робеспьер, Дантон. Гильотина. Сумасшедший Париж. Он жил несколько дней в этом мире. Он дышал воздухом революции. Но кто он? Эварист Гамлен, член секции нового моста? А кто она, Элоди? О, как мрачно и как странно он ее любит! Но кого?

У него в голове был сумбур.

Что его ожидает? Как он будет жить дальше?

Даже еще проще: не как, а где? Где он будет жить? Ведь, в сущности, ему негде жить.

Все распалось, видоизменилось до неузнаваемости. Он простонапросто бездомный молодой человек с костылем.

Таких вокруг тысячи. Они все хотят жить, а их непременно хотят убить. Они бунтуют на солдатских митингах. Но среди рабочих и крестьян, одетых в солдатские шинели, они чужие. Их только терпят. Корниловцы их ненавидят, всех этих вольноопределяющихся и прапорщиков из гимназистов и студентов.

Они их готовы расстреливать при всяком удобном случае, как это Петя испытал на себе в Яссах.

Тогда его спасли солдаты. Спас тот самый Гаврила с хуторка – один из революционных солдат-большевиков, которые готовят новую революцию и требуют земли и мира.

Все же Петя не испытывал от всех этих беспорядочных мыслей никакой душевной тяжести.

Скорее наоборот.

Распались старые связи. Теперь он был свободен от всяких обязательств. По крайней мере, ему так казалось. Он был готов на все, только бы снова не попасть на позиции и не быть убитым в первом же бою.

Но пока он был в безопасности. Он был опьянен ощущением хотя бы временной свободы, независимости. На минуту с него сняли военную лямку.

Для него все начиналось заново в этом мире, потрясенном войной и революцией, расшатанном, но все еще не рухнувшем, который окружал Петю, – скорее призрачный, чем реальный, и вместе с тем такой привлекательный, полный скрытых наслаждений.

Словом, для Пети это было второе рождение.

8
МОЛОДЫЕ ДЕВУШКИ

Он провел в лазарете два месяца.

Лазаретное время имело странное свойство совсем не двигаться или, во всяком случае, двигаться маленькими, черепашьими шажками, надолго останавливаясь среди мелких госпитальных событий.

В то же время за стенами лазарета, в городе, в России, проносилось другое, громадное время второй половины семнадцатого года, время революции и пальбы, которые на глазах не только меняли жизнь со всем разнообразием ее вековых форм, но, казалось, каждый день изменяли самый воздух, его химический состав.

Воздух дышал хлором, холодел.

Воздух уже ощутимо дышал солдатскими бунтами, смертью приближающегося фронта, народным гневом.

Петя это чувствовал, но не испытывал страха. Напротив, он все время находился в состоянии какого-то легкого, бездумного опьянения. Мысли скользили по самой поверхности явлений.

Все Петины душевные силы были бессознательно направлены на то, чтобы не позволить им опуститься в глубину, где его день и ночь подстерегал скрытый ужас, которого он во что бы то ни стало хотел избегнуть, как бы "не заметить".

Петя испытывал свойственное всем людям, раненным на войне, особое чувство искупления: они уже пострадали, они уже пролили свою кровь; теперь уже родина ничего не должна от них требовать – они квиты, они честно могут смотреть людям в глаза и пользоваться всеми радостями жизни в тылу, не испытывая угрызения совести.

Чем тяжелее и опаснее рана, тем чище, полнее это почти священное чувство искупления.

У Пети, в общем, была слишком легкая рана. У него даже не была задета кость. Но все же это была рана навылет, и был вставлен дренаж, и были нагноение и временами жар, правда, небольшой, но все же выше тридцати семи, а по вечерам, случалось, и лихорадочное состояние.

Его по утрам возили на перевязку. С таким же успехом он мог бы и сам ходить на перевязку. Но Петя не требовал этого. Его просто возили на перевязку, и он молчаливо этому подчинялся.

Он был здоровый малый, и рана заживала с пугающей быстротой.

Через две недели из раны вынули дренаж. Нагноение почти прекратилось. Пете трудно было признаться, но входное отверстие перестало уже быть кораллово-красным, а стало нежно-розовым, как облатка, естественного телесного цвета.

Издавна было известно, что на Пете все заживает, как на собаке.

Это свойство, которым он раньше так гордился, теперь приводило его в уныние.

Но все же его еще продолжали возить на перевязку, и рана немного побаливала.

– Молодец, прапорщик! – говорил Пете дежурный врач, обходя палату. – Если так дело пойдет дальше, скоро мы вас отправим на комиссию, а там и выпишем из лазарета на фронт.

Петя жадно, хотя и с видимым равнодушием, прислушивался ко всем разговорам о близком конце войны и о мире. Он чувствовал, что в глубине души делается "пораженцем".

Первые дни пребывания в лазарете, когда еще рана была свежей и, казалось, никогда не заживет, а война для Пети навсегда конченной, – эти первые дни для Пети были самым приятным временем в его жизни.

Петя легко вошел в роль скромного героя, раненного хотя и не слишком опасно, но достаточно тяжело.

Это напоминало легкую инфлюэнцу, когда можно было, не посещая гимназии, пользоваться всеми привилегиями болезни, не испытывая при этом никакого беспокойства, потому что даже легкий жар – тридцать семь и два – был так же приятен, как малиновый чай, крошки от сдобных сухарей на простыне, чтение Майн Рида и заботы родственников.

С первых же дней Петю стали навещать знакомые, и эти визиты являлись главной прелестью Петиной жизни.

Чаще всего навещали Петю девушки, или, как они тогда назывались, барышни, – знакомые институтки и гимназистки, из которых иные уже были курсистки, то есть вполне взрослые, самостоятельные девицы, некоторые даже модно одетые, слегка подмазанные и в шляпах, как у настоящих дам.

Это все были его так называемые подруги детства.

Но, боже мой, как все они выросли, как похорошели!

Даже те из них, которые раньше считались дурнушками, теперь если не производили впечатления красавиц, то, во всяком случае, казались заманчиво хорошенькими и волновали Петю тем откровенно любовным, призывным блеском глаз, от которого у Пети замирало сердце и холодели руки.

Обычно в приемные дни, еще задолго до условного часа, Петю "вывозили" на балкон, где, удобно подпертый подушками, он полулежал на камышовом канапе, совсем невысоко над солнечной Маразлиевской улицей, на уровне молочно-белого дугового фонаря в проволочной сетке, который напоминал Пете детство в пору его увлечения электричеством.

Отсюда был также виден Александровский парк в своем сентябрьском уборе, весь в мелких, виноградно-золотистых листочках австралийской акации, за черными стволами которой виднелась знаменитая Александровская колонна и густо, дико синело море с несколькими сонными парусами, заштилевшими на горизонте.

Прохожие шли туда и назад под Петей, и он лениво наблюдал, как у приближающегося человека постепенно скрадываются ноги, сокращается туловище, пока не остаются одни лишь плечи и шляпа, и человек проходит под балконом в пятнистой тени осенних платанов.

По асфальту Маразлиевской, блестя лаком, резиново подскакивая, плавно проносились пролетки, даже иногда кареты, пыхтели автомобили, оставляя за собой облако бензинового дыма и незаконченную музыкальную фразу медного сигнального рожка.

Петя, облокотясь на руку, как бы висел над этой нарядной улицей.

Но вот наступало время приема.

Сверху Петя наблюдал, как посетители входили в роскошную дубовую дверь особняка.

Отдаленные шаги на мраморной лестнице. Оживленные голоса.

– Где он?

– На балконе.

– Ах, на балконе! Как мило!

И вот у его канапе уже стоит девушка или даже две девушки. Как нежно и свежо пахнет от них цветочным мылом, недорогими русскими духами, легкой девичьей пудрой!

– Ну, как вы себя чувствуете?

– О, прекрасно!

Розовая, загорелая щека, и на ней воздушная тень локона, выбившегося из-под соломенной шляпки; на кремовой шейке кораллы или какие-нибудь другие невинные бусы. Короткий рукав прозрачной блузки.

И непременно где-нибудь родинка: возле губы, на щеке, на шейке за ухом или на внутренней стороне руки, возле локтевого сгиба, в том прохладном и никогда не загорающем местечке, слегка влажном от пота, где она спрятана большую часть времени и вдруг бросается в глаза, как маленькая коринка в сдобном тесте, в тот миг, когда рука протягивается для пожатия и раскрываются пальчики с хорошо отполированными, чистенькими ноготками.

Она может быть Люся, или Шура, или Тася, она может быть более изысканная Жермена или совсем простушка, какая-нибудь купеческая Капочка.

Но кто бы она ни была, она теперь самая желанная, самая милая. Она почти невеста со всей своей непорочной свежестью и темнотой не таких уж непорочных, внимательных зрачков, то и дело суживающихся, от попадающего в глаза солнечного луча.

– Вот, я вам принесла…

Она с застенчивой развязностью протягивает сверток, кулек, корзиночку.

Что это? Может быть, шоколадка с передвижной картинкой – шуточное, милое напоминание о детской дружбе, или четверть фунта леденцов, или засахаренные орехи.

И – конечно! – в большом количестве маленькие лимоннозолотистые груши, пора которых уже наступила, и они желтеют по всему городу, сложенные пирамидами на фанерных лотках уличных торговок.

А может быть, это синяя треугольная кисть "малаги" или "дамские пальчики" – сорт винограда продолговатого и прозрачного, "как персты девы молодой".

Затем, конечно, рахат-лукум, или шоколадная халва фабрики Дуварджоглу, в круглой лубяной коробочке.

Но больше всего радости доставляли Пете цветы – несколько чайных роз с коралловыми шипами и чугунно-багровыми листьями, астры, георгины – уже не летние, а осенние, дочерна красные, мясистые, с особым острым запахом тления, напоминающим холодную лунную ночь в облетевшем саду.

Он клал подаренные цветы на одеяло, покрывавшее его ноги.

Потом приходила Мотя и ставила их в воду, бросив на Петю и его посетительницу молниеносный, любопытно-ревнивый взгляд, смягченный добродушной полуулыбкой румяных губ, таких глянцевитых, будто они были напомажены.

Девушки приходили по очерет и стулья возле Петиного ложа всегда были заняты.

Ходить в лазарет навещать раненых был некий обязательный обряд того времени, патриотический долг, и девушки выполняли его свято.

Они мило щебетали, забрасывая Петю вопросами о ранении.

Некоторые чуть-чуть шепелявили, другие еще более мило картавили, стараясь как бы невзначай показать на щечке с ямочкой специально наклеенную крошечную мушку, вырезанную из черного пластыря маникюрными ножницами, последнюю моду этого последнего сезона.

Они и впрямь чувствовали себя в своих широких шелковых юбках маркизами или пастушками в стиле рисунков популярной художницы Мисс из "Нового Сатирикона".

Петя понимал, что все это довольно пошловато, но ничего не мог поделать с собой, упиваясь столь обольстительной невинной пошлостью.

В то время как барышни щебетали, Петя старался помалкивать и чувствовал себя весьма натянуто. Дело в том, что ему было страшно раскрыть рот, чтобы с его языка нечаянно не сорвалось какое-нибудь солдатское выражение, к которым он так привык на фронте, что перестал отличать их от цензурных.

Это было общее фронтовое поветрие, привычка к грубому мужскому обществу. Кроме того, ведь Петя не сразу стал офицером. Он выслужился из вольноопределяющихся. Около двух лет он провел в солдатской землянке, и его язык приобрел опасную свободу обращения со словом. Через каждые две фразы он совершенно непроизвольно, даже как бы вскользь и незаметно для самого себя, привык, как говорится, пускать ругательство и теперь весьма старательно процеживал каждое слово, чтобы нечаянно не ляпнуть что-нибудь совсем не подходящее для розовых девичьих ушек.

Уже раза два он вовремя успевал закрыть рот в тот самый миг, как из него готово было вырваться ужасное придаточное предложение.

Он даже в последнее время стал краснеть и слегка заикаться, что было истолковано как истинная скромность, даже застенчивость, свойственные настоящему герою.

Некоторые барышни относили это за счет своей красоты.

Кое-кто из них уже был замужем, а одна даже успела потерять на войне мужа, была вдова, и Пете было странно видеть ее хорошенькое, цветущее личико, окруженное черным траурным крепом.

Молодые женщины и девушки, приходившие его навещать, как бы являлись наградой за перенесенные им страдания. Окружая его, они как бы отстраняли от него малейшее напоминание о войне и о тех грозных событиях, приближение которых все явственнее чувствовалось в напряженном воздухе.

Однако они не могли уберечь его от прикосновения с жизнью.

Иногда среди веселого разговора из Александровского парка доносились звуки военной команды, офицерские свистки, топот солдатских ног.

Это производилось полевое учение одного из местных запасных полков: новобранцы делали перебежку, окапывались, применялись к местности.

А бывало, что по фешенебельной Маразлиевской вдруг с грохотом проезжал тяжелый армейский грузовик с вооруженными рабочими.

Часто из города доносился гул митингов, звуки духовых оркестров, пение.

Но Петя большей частью находился в том невменяемо-счастливом состоянии, которое не могли надолго омрачить все эти звуки, врывавшиеся в госпитальный мир с его искусственной атмосферой отрешенности от всех житейских тревог.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации