Электронная библиотека » Валентин Катаев » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Зимний ветер"


  • Текст добавлен: 2 июля 2019, 19:45


Автор книги: Валентин Катаев


Жанр: Советская литература, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

9
ПИР ВО ВРЕМЯ ЧУМЫ

В конце концов приемные дни в лазарете превратились в маленькие праздники. В них стали принимать участие также и другие раненые офицеры, Петины соседи по палате – все люди иногородние, не имевшие в Одессе ни родственников, ни знакомых.

Их было трое: два пехотинца-подпоручика и гусарский корнет – красавец и тонняга с великолепной, словно нарочно придуманной фамилией Гурский.

Один из пехотных подпоручиков был человек уже немолодой, из запаса, не раненый, а просто желудочный больной, проходивший при лазарете какие-то длительные клинические испытания, по фамилии Хвощ.

Другой – совсем молоденький, почти мальчик, которого все называли просто Костя, – тяжело раненный в грудь, с осколком, застрявшим где-то возле позвоночника и причинявшим ему нечеловеческие страдания, которые он изо всех сил скрывал, не желая быть в тягость окружающим.

Тайно от врачей Костя где-то доставал морфий и впрыскивал его себе сам, выбирая глубокий ночной час, когда все в палате спали.

Однажды среди ночи Петя проснулся и при слабом свете дежурной лампочки в коридоре увидел Костю, который сидел на своей вечно смятой постели, свесив по-детски худые голые ноги, и, задрав серую лазаретную рубаху, с выражением мучительного блаженства вводил шприц в тощее бедро, подняв вверх совсем прозрачное лицо, окруженное давно не стриженными льняными кудрями, с еще белее, чем обычно, прозрачными глазами, светящимися в полутьме палаты, как фосфор.

Через несколько минут он уже сладко спал, разметавшись на кровати, жарко, со свистом дыша полуоткрытым, ангельским ртом.

Эти офицеры скоро перезнакомились со всеми Петиными барышнями. Завязались ухаживания – небольшие, невинные романчики, то, что на языке того времени называлось "легкий флирт".

Даже пожилой подпоручик Хвощ, у которого в Черниговской губернии были жена и дети, не избег общей участи и первый пал жертвой легкого флирта, который называл на черниговский лад "хлирт".

Он врезался в ту самую Раису, которой велел кланяться Колесничук, расставаясь с Петей на поле боя.

Раиса одна из первых прилетела к Пете в лазарет. Черноволосая, курчавая, черноглазая, со страстно раздутыми ноздрями, с красным бантом на высокой груди, всегда без шляпки и перчаток, она была воплощенным типом одесской революционной курсистки из числа тех, что до хрипоты кричали на всех сходках и митингах, выносили резолюции и протесты, составляли петиции, подвергали общественному порицанию и даже презрению, клеймили позором, иногда носили на рукаве повязку городской общественной милиции, разоблачали скрывающихся провокаторов, вылавливали переодетых городовых, пели революционные песни, охраняли общественный порядок, обедали за двадцать копеек в студенческой столовой "Идеалка" и требовали войны до победного конца – одним словом, изо всех сил "служили восставшему народу".

Однажды она даже приехала в лазарет на грузовике с матросами крейсера "Память Меркурия", и все видели с балкона, как она, подобрав узкую юбку, перелезла через высокий борт.

Это не помешало ей принести Пете зеленую баклажанную икру, или, как она называлась в Одессе, икру из синеньких, собственного приготовления, в глубокой тарелке, завязанной в салфетку.

– Вы фея революции, – сказал подпоручик Хвощ, произнеся слово "фея" как "хвэя". – Вы хвзя революции, вы пронзили мое сердце.

На что Раечка ответила своим сильным, красивым низким контральто, весело блестя бедовыми глазами:

– Вообще я имею успех у товарищей украинцев.

– Она намекает на своего мужа. У нее муж – украинец, мой товарищ прапорщик Колесничук, – сказал Петя, и сердце Хвоща дало сильную трещину.

– А по-моему, вы не фея революции, а, скорее, так сказать, нечто вроде амазонки душки Керенского, – со своим особым кавалерийским шиком проблеял корнет Гурский и, сделав сладострастные глаза, прибавил с небрежной грацией: – У вас, моя кошечка, божественная фигурка, античные ножки – одним словом, как говорится в высшем обществе: "Она вошла в будуар упругой походкой, подрагивая правым галифе".

И затем он пропел не без приятности из Игоря Северянина:

Так процветает Амазония, Сплошь состоящая из дам.

– Вы пошляк, – с обольстительно-жаркой улыбкой сказала Раечка, и на щеках ее появились маки. – Ненавижу казарменные комплименты.

– От ненависти до любви один шаг, – меланхолически отпарировал корнет.

– Хвощ, вызовите его на дуэль.

– Запрещено.

– Но раз я так хочу.

– Слушаюсь, мое серденько. Когда прикажете?

Между тем корнет Гурский почти с бальной ловкостью прыгал и поворачивался во все стороны на своих новеньких костылях, вытянув вперед забинтованную ногу, в то время как другая его нога, здоровая, была обута в щегольской хромовый сапог с серебряной шпорой на высоком каблучке, а из-под немного распахнувшегося халата выглядывали алые, сверхмодные гусарские чикчиры со стеганым атласным корсетом.

Петя всей душой презирал миндалевидные глаза корнета Гурского, его крошечные, очень коротко подстриженные усики и злой рот с яркокрасными губками, что не мешало ему страшно завидовать этому офицеру, который почему-то безумно нравился почти всем Петиным барышням.

Его веселая наглость не только обезоруживала. Она просто оглушала. И Петины барышни в присутствии корнета неестественно вспыхивали, глупо хохотали и замирали перед корнетом Гурским, как маленькие колибри перед удавом.

Даже Мотя, входившая в палату со стеклянной уткой или шваброй, как кошечка, ежилась под его взглядом, а корнет делал глазки и страстно мурлыкал вполголоса:

Пупсик, мой милый пупсик, Ду бист майн аугенштерн, Тебя люблю, тебя хочу…

– Штоб вы сказились! – краснея, бормотала Мотя, убегая из палаты.

Одним словом, корнет Гурский имел у всех женщин громадный успех, чего Петя не мог пережить равнодушно.

Костя тоже имел успех, но только в другом роде.

Бледный, кудрявый, с детским лицом и прозрачными глазами мученика, придерживая на горле исхудавшими пальцами свою серую лазаретную рубаху с жалкими тесемочками и как-то боком подвернув ноги, он казался совсем ребенком и в то же время как бы не имел возраста, так истерзало его вечное страдание, на которое он был обречен.

В этой легкомысленной компании он был постоянным напоминанием того, что в мире существует ужас, время от времени терзающий землю и людей и от которого нет спасения.

В глазах девушек он был милым братом, нежным отрокомвозлюбленным, женихом, но не настоящим, а каким-то приснившимся.

Скрывая свою вечную боль, Костя принимал участие в болтовне, в легком флирте, с грустной улыбкой говорил армейские двусмысленности, а когда Раиса и Хвощ заводили вполголоса украинские песни, он подпевал довольно приличным баском.

Петя уже успел несколько раз молниеносно влюбиться, разлюбить и снова влюбиться. Он по очереди терял голову от каждой барышни.

В один прекрасный день он даже почувствовал, что влюбился в Раису, и уже не на шутку собирался закрутить романчик, но вовремя спохватился, что это жена его школьного друга, боевого товарища.

Тогда, желая загладить свою невольную вину перед добряком Жорой, он стал с жаром и со страшными преувеличениями рассказывать о своем решении и о благородном поступке Колесничука, который "буквально на руках вынес его из адского огня, а сам, спасши друга, снова бросился в атаку среди свиста пуль и разрывов бризантных снарядов".

Впрочем, трудно было рассчитывать на легкий тыловой романчик с Раисой. Она была непоколебимо верна своему Жоржу. Если же она принимала ухаживания Хвоща и "спивала" с ним "Солнце нызенько", то исключительно ради украинского патриотизма, которым заразил ее все тот же Жора Колесничук, такой же верный сын "ридной Украины", как и подпоручик Хвощ.

Впоследствии Пете трудно было понять и объяснить свое тогдашнее легкомыслие, бездумное скольжение по самой поверхности бытия, полное нежелание, а может быть, и неумение понять, что происходит вокруг, какое-то грубое опьянение жизнью, самым фактом, что он живет, существует…

Можно было подумать, что Петя – вместе со всеми окружающими – полностью утратил ощущение времени и перенесся в какую-то странную нравственную среду, имеющую свои особые законы и понятия о смысле человеческой жизни, о человеческом долге.

А ведь не следует забывать, что приближалось, быть может, и самое трагическое и самое великое время всей русской истории, да не только русской, а истории всего человечества.

Но ничего этого Петя тогда не ощущал.

Он только упивался жизнью и очень торопился, как бы желая наверстать все, что он упустил за время пребывания в действующей армии, и с избытком вознаградить себя за ту смерть, которая не раз щадила его, но все же сотни раз пролетала так низко, что, казалось, задевала его стальную каску своим черным, дымным плащом.

Словом, это был пир во время чумы.

10
НОВАЯ ТЕТЯ

Навестить раненого племянника зашла также и тетя.

Петя с тревогой, с враждебным любопытством ждал этой встречи. Ему было трудно представить себе тетю в новом положении замужней дамы, жены на кого-то чужого господина.

Это казалось невероятным.

Какая она теперь?

Незаметно для самого себя Петя мысленно нарисовал портрет новой тети, гораздо более молодой, наряд ной, красивой, чем в действительности.

В Петином воображении прежняя тетя превратилась в даму с холодноватой, недоброжелательной улыбкой, с незнакомыми кольцами на руках и даже, может быть, с маленьким черепаховым лорнетом и золотым католическим крестиком на шее – одним словом, со всем тем, что подобало польской даме.

Он живо представлял себе, как они встретятся: он – с напряженной улыбкой, а она – вежливая, любезная, торжествующая, но внутренне совершенно равнодушная, лишь бы исполнить долг приличия и навестить раненого племянника.

Возможно, она даже принесет полдесятка пирожных от Печеского, но лишь для того, чтобы показать что, сделавшись женой чужого господина, она стала более состоятельной. А может быть, она даже раскошелится и в знак прежних родственных отношений по дарит ему рублей пять, чего Петя желал всей душой, так как денег у него совсем не было.

Впрочем, он тут же решил от пяти рублей вежливо, но непреклонно отказаться.

Еще не хватало, чтобы она привела в лазарет своего поляка! С нее хватит! А в общем, пусть бы лучше она совсем не приходила.

Каково же было облегчение Пети, его радость, когда в один прекрасный день в палату своей быстрой походкой вошла – почти вбежала – ничуть не изменившаяся, прежняя, милая, добрая тетя с родным испуганным лицом и напудренным носом, покрасневшим от слез, которые она, видимо, изо всех сил сдерживала!

Она, наверное, бог знает что себе вообразила насчет Петиной раны!

Петя в халате сидел на балконе, положив ноги на стул.

Увидев племянника, в особенности его костыль, на который он живописно опирался, тетя сейчас же заплакала и стала промокать щеки и нос своим кружевным платочком, свернутым в комок, как это она всегда делала во время плача, и этот жест, столь знакомый Пете с детства, лучше всяких слов сказал, что тетя нисколько не изменилась и осталась той же самой, прежней тетей.

Петя почувствовал такую радость и в то же время такую горечь, что неожиданно для себя самого сказал нежным голосом:

– Тетечка!

И тоже заплакал. А заплакав, обозлился на самого себя и на тетю и быстро, смущенно посмотрел по сторонам, желая убедиться, не видел ли кто-нибудь его слез.

По в это время на балконе никого не было, и Пети – на честь была спасена.

– Петенька, рыбка моя дорогая! – сразу же закудахтала тетя, явно перепутав от волнения племянников и адресуя старшему те нежные прилагательные, вроде "рыбка" или "курочка", которые обыкновенно применялись к младшему – ее любимому Павлику.

– Ну, вы уже начали свое! – смущенно пробормотал Петя.

– Ах, понимаю! Ты отвык на войне от сентиментов. Ты стал грубый солдат с ледяной душой, закаленный в сражениях, – сказала тетя, быстро переходя на свой обычный иронический тон. – Ну, так дай же мне по крайней мере посмотреть на тебя.

– Смотрите.

– Какой ты громадный! Боже мой, ты, кажется, уже бреешься?

– Тетя! – с упреком сказал Петя.

– Ах, простите, пожалуйста! Я не хотела тебя обидеть. Римские воины тоже брились. Но, однако, я вижу, что ты здесь себя отлично чувствуешь. По-видимому, твоя рана не такая уж тяжелая?

– В верхнюю треть бедра. Навылет, – ответил Петя несколько обиженно.

– Кость задета?

– Не задета. Успокойтесь.

– Судьба Онегина хранила, – сказала тетя. "Нет, она положительно не изменилась, – подумал Петя, – такая же бестактная, и все та же удивительная способность под видом правды говорить людям добродушные неприятности".

– Надеюсь, моя курочка, ты здесь долго не залежишься? Мне даже кажется, что мог бы уже и сейчас взять свой декоративный костыль и пройтись по Дерибасовской. Это было бы страшно шикарно. Да, подожди. Я совсем забыла. Ты, конечно, уже куришь? Так вот, на тебе сотню папирос. – Она протянула Пете сверток. – Сама набивала. Превосходный сухумский табак. Сигизмунд Цезаревич предпочитает курить папиросы исключительно домашней набивки и гильзы непременно фабрики Копельского. Хотя ему врачи категорически запретили, но что поделаешь, что поделаешь! – Тетя беспомощно развела руками. – Ужасно трудно воевать с мужчинами, в особенности такими нравными, как Сигизмунд Цезаревич.

"Кто это Сигизмунд Цезаревич?" – хотел спросить Петя, но в ту же минуту понял, что, по всей вероятности, это именно и есть тетин муж, поляк.

И Петя вдруг почувствовал к тете сильную жалость.

Вскользь, но весьма просто, без тени смущения или жеманства тетя рассказала о бедственном положении, в котором находится семья ее мужа, Янушкевича.

– Теперь моя фамилия Янушкевич, – заметила она как бы в скобках.

Петя узнал о парализованной старухе, матери тетиного мужа, пани Янушкевич, о его неудачных детях – девочке Вандочке, больной костным туберкулезом, и об избалованном мальчике Стасике, о невозможности Сигизмунду Цезаревичу получить приличное место, о каких-то интригах в канцелярии попечителя, о сырой квартире и, наконец, о проекте тети открыть нечто вроде частной библиотеки с маленьким читальным залом, где каждый интеллигентный человек за небольшую плату имел бы возможность в тихой семейной обстановке прочесть свежий столичный журнал, газету, новую книгу.

Петя неосторожно улыбнулся.

Тетя перехватила эту улыбку и немедленно перешла в наступление.

– Ага! Понимаю! Ты, наверное, думаешь, что это очередная фантазия, вроде домашних обедов или хуторка в степи.

– Да нет, тетечка, я ничего не думаю.

– Ну, не ты, так Василий Петрович. Он вообще всегда считал меня фантазеркой. Что ж, может быть. Может быть, и эта библиотекачитальня тоже не больше чем фантазия. Но, друг мой…

Она понизила голос и, округлив глаза, сказала самым рассудительным тоном:

– Надо же нам как-нибудь жить, выкручиваться, особенно в такое время, при такой ужасной дороговизне! – Она помолчала. – Вообще я не представляю себе, чем все это кончится. То есть я даже очень хорошо представляю, – вдруг сказала она, понизив голос, и глаза ее мрачно сверкнули. – Кончится тем, чем и должно было рано или поздно кончиться: настоящей революцией. Не этой пародией на революцию, которую устроили в России твой душка Керенский…

– Он такой же мой, как и ваш.

– Нет, он именно твой. Все прапорщики его обожают. Главковерх! Главноуговаривающий! До победного конца! Во имя чего, я тебя спрашиваю?

Тетя грозно посмотрела на Петю.

– Во имя того, чтобы богатые оставались богатыми? Во имя того, чтобы Польша по-прежнему находилась под русским сапогом? Во имя того, чтобы процветала мадам Стороженко, таки купившая у полоумной, разорившейся дворянки Васютинской ее прелестный хутор? Во имя чумазых охотнорядцев, купчиков, черносотенцев?

Она несколько раз промокнула свернутым платочком свои воспламененные щеки.

– Во имя чего они тебя продырявили? Отвечай!

– Отстаньте от меня, бога ради! – воскликнул Петя, захохотав, как от щекотки.

Нет, положительно, он не ожидал от тети такой прыти.

А она уже разошлась вовсю.

– Ты, конечно, убежденный оборонец, не отрицай!

Петя молчал, любуясь разошедшейся тетей.

– Говори, ты оборонец? Или, может быть, ты пораженец?

Петя поморщился: дался им всем, этим несчастным тыловикам, вопрос: оборонец или пораженец? Все равно, как задета кость или не задета! Осточертело!

– Нет, ты не прячься за улыбочкой! Отвечай! – не унималась тетя.

– Да что вы, на самом деле, ко мне пристали! – не на шутку рассердился Петя. – Если хотите знать, я не оборонец, не пораженец, и кость у меня не задета. Вас это устраивает?

Глаза тети округлились еще больше.

– Чего же ты в таком случае хочешь?

– Жить, тетечка, жить.

– Дорогой мой, все хотят жить. Но как? Как ты хочешь жить? От того, как ты намерен дальше жить, быть может, зависит судьба России! – строго сказала тетя. – Или для тебя это тоже все равно?

Петя с возрастающим удивлением смотрел на тетю. Это, конечно, была прежняя тетя, но только все то политическое, радикальное, что раньше появлялось в ней изредка, вскользь, теперь вдруг стало как бы главным и постоянным содержанием ее личности.

Что мог отвечать ей Петя?

Сказать правду, он совсем не думал о будущем. Для него существовало только настоящее. А что касается судьбы России… то что же? Разумеется, ему всегда хотелось, чтобы Россия была самой могущественной и самой счастливой державой в мире. Он любил ее всей душой, но… Но разве от него могло что-нибудь зависеть?

Он отдал своей родине все, что мог. Он пролил свою кровь; он мог бы и умереть. Понятие России было слишком несоизмеримо с ним самим, с его личностью.

Он был каплей, песчинкой, она – океаном.

Петя не сомневался, что в конце концов все как-нибудь обойдется. И все останется, наверное, по-прежнему.

11
БЕССОННИЦА

– Ты вообще на что, собственно, рассчитываешь? – спросила тетя. – Какие у тебя планы?

– Ах, боже мой, какие планы! Обыкновенные. Поступлю в университет.

Петя говорил с явной неохотой, вяло. Будущее он представлял смутно. Оно было для него абстракцией. Но абстракцией более или менее опасной, быть может, даже смертельной.

– Допустим, – сказала тетя. – А на какой факультет?

– Не знаю. Не все ли равно? Ну, на юридический.

– Я так и думала, что на юридический. Когда не с чего, так с пик.

Тетя иронически улыбнулась. Было известно, что на юридический факультет обычно идут бездельники.

– Что же вы от меня хотите? – спросил Петя.

– Хочу, чтобы ты понял, что Россия летит в пропасть. И мы вместе с ней. И все это по милости бездарного Николая, а потом по милости не менее бездарного Временного правительства и в первую голову вашего хваленого Керенского.

Петя испуганно оглянулся и даже посмотрел через перила балкона вниз, где по солнечному асфальту тротуара ползло несколько золотисто-подрумяненных, свернутых листьев каштана, красивых, как тропические раковины.

– Да, ты прав, – сказала тетя, понизив голос. – Теперь такое время, когда надо быть крайне осторожным. Еще хуже, чем при царизме. Столыпин вешал сотнями. Корнилов расстреливает тысячами. Видишь, до чего мы дожили? Но, может быть, ты корниловец?

– Меня самого корниловцы чуть не расстреляли в Яссах.

– Я так и думала, что ты не корниловец. Нет, друг мой, как хочешь, а я вполне согласна с Павловской, которая считает, что Россию может спасти только превращение империалистической войны в гражданскую. Что ты на меня так смотришь? Тебя удивляет, что я говорю такие вещи?

– Дорогая тетечка, мы на солдатских митингах и не то слышали, да не удивлялись. А насчет Корнилова вы совершенно правы. Это такая сволочь, что дальше некуда.

Петя помрачнел, вспомнив страшную ночь в Яссах, оплывшую свечу, темную комнату, часового в дверях, мрачные глаза и квадратный подбородок дежурного по городу…

Но тотчас же его мысли отвлеклись в сторону, к чему-то грустному и в то же время приятному.

Что-то нежное, позабытое было заключено в тетиных словах, вернее, в каком-то одном слове, мелькнувшем и пропавшем, как падучая звезда.

– Ты что на меня так странно смотришь? – спросила тетя.

Петя не ответил. Он напряженно искал и вдруг нашел это слово: Павловская. Целый мир возник перед ним.

Метель в горах.

Улица Мари-Роз в Париже. Лонжюмо.

Степная ночь. Свеча в окне. Луч маяка.

Девочка в пальтишке, так картинно встряхнувшая каштановыми кудрями: "Чем ночь темней, тем ярче звезды".

Как страшно давно это было!

Да было ли?

– А где сейчас Павловская? – спросил он.

– В Петрограде, конечно. Ты, наверное, уже слышал: Павловскаямать играет какую-то роль у большевиков в особняке Кшесинской, чуть ли не секретарь у Ленина. Там же и Родион Иванович. Я на днях от Павловской получила открытку, но ужасно туманную. Наверное, они все опять на нелегальном положении.

Петя раздул ноздри.

– Что за проклятая страна, где вечно преследуют порядочных людей!

Петя, конечно, знал, что знаменитый особняк балерины Кшесинской в Петрограде, на Каменноостровском, являлся штабом большевиков, что с его балкона выступал перед рабочими и солдатами вернувшийся из-за границы Ульянов-Ленин, тот самый, к которому Петя вез письмо, спрятав его в свою матросскую шапку. Теперь имя этого человека, вождя большевиков, гремело на всю Россию.

Не было ничего странного в том, что к Ульянову-Ленину имеет отношение политическая эмигрантка Павловская, знакомая с ним еще по Парижу, Женеве и Цюриху.

Но Петю удивила осведомленность тети, а главное, то, что она, оказывается, переписывается с Павловской.

– А Марина? – спросил Петя.

– Вместе с матерью.

Тетя сразу заметила, как оживилось Петино лицо. Знакомая добродушно-лукавая улыбка наморщила тетины губы.

– Что, или вспомнил старую любовь? Так можешь успокоиться. У тебя нет ни малейших шансов.

– Почему?

– Счастливый соперник, – вздохнула тетя.

– Кто?

– Неужели ты не догадываешься?

– Нет.

– Твой старый друг Черноиваненко.

– Гаврик? – воскликнул Петя.

– Друг мой, он уже не Гаврик, а товарищ Черноиваненко, – строго произнесла тетя, но губы ее смеялись. – Неужели ты о нем ничего не знаешь?

Петя действительно ничего не знал о Гаврике, кроме того немногого, что ему сообщила Мотя. Но Татьяна Ивановна коснулась самых заветных струн Петиной души. При имени Гаврика он сразу оживился.

– О, – сказала тетя, – твой Гаврик теперь фигура! Ты с ним не шути. Солдат. Георгиевский кавалер. Большевик. Член армейского комитета. Делегат Румчерода. Гроза мировой буржуазии. Его уже трижды арестовывали и трижды, как говорится, под давлением революционных масс освобождали. В данный момент он делегирован в Петроград. Во всяком случае, Павловская пишет, что очень часто с ним видится, и подожди-ка, я нарочно захватила с собой открытку, тебе будет интересно.

Татьяна Ивановна достала из ридикюля помятую открытку с видом Зимнего дворца и надела пенсне, которого раньше никогда не носила.

– Мартышка к старости слаба глазами стала, – сказала она и, отыскав нужное место, прочитала: – "Марина с ним не расстается, оба все время находятся в экзальтированно-романтическом настроении, по-видимому, старая любовь вспыхнула с новой силой, но, по-моему, все это совсем не ко времени, так как…" Ну, и далее многозначительное многоточие, понимай, мол, как знаешь. Конспирация!

Петя был неприятно удивлен.

– Это какая же старая любовь? На хуторке, что ли? Что-то я не замечал между ними никакой любви. Это скорее у меня с Мариной намечался романчик.

– Фу, какой ты стал пошляк! И что это за армейский жаргон – романчик? – недовольно заметила тетя. – Друг мой, заруби себе на носу раз и навсегда, что влюбленные никогда ничего не замечают. Ты, на пример, до сих пор уверен, что тогда Марина была неравнодушна к тебе. А на самом деле все, кроме тебя, знали, что она как кошка влюблена в Гаврика.

– Для меня это новость, – сказал Петя с таким серьезным, даже несколько драматическим выражением лица, что у Татьяны Ивановны от смеха выступили на глазах слезы, и она стала их промокать своим платочком.

Впрочем, Петя тут же спохватился, сообразив, что с его стороны довольно глупо предаваться любовным переживаниям пятилетней давности, и яркая искорка блеснувшая перед ним при воспоминании о Марине" тут же погасла.

Его очень взбудоражило свидание с тетей.

Впервые за месяц пребывания в лазарете Петя так дурно провел ночь.

Его извела бессонница, всегда особенно невыносимая в молодые годы.

Первый раз за последнее время, а быть может, и за всю жизнь, Петя Бачей со всей серьезностью взглянул на себя со стороны и задумался о своей судьбе.

Он понял, что плывет куда-то "без руля и без ветрил", погруженный в полусонный мир придуманного счастья и воображаемой независимости.

А ведь были же порывы, высокие мечты!

Куда же все это девалось?

Петя ясно представил себе Гаврика таким, каким описала его Татьяна Ивановна: солдат, георгиевский кавалер, большевик.

Петя хорошо знал этот тип фронтовика.

Расстегнутая шинель.

Обмотки.

Сплющенная и сбитая на затылок папаха из бумажной мерлушки.

Резкие движения.

Прищуренные, ненавидящие и недоверчивые глаза.

Именно таким должен быть теперь его друг Гаврик: весь порыв, весь движение вперед, в любой миг готовый драться, неуступчивый, несговорчивый, непреклонный.

Вся жизнь его была подготовкой для этого решительного времени. Он знает, для чего живет и чего добивается. Человек прямой, ясной мысли и такого же прямого действия, родной брат Терентия Черноиваненко, потомственный пролетарий.

Ничего нет удивительного, что он находится в самом центре революционных событий, в Петрограде, в штабе большевиков вместе с Родионом Жуковым, Павловской, Мариной.

Они все там, рядом с Ульяновым-Лениным. У них одно общее дело.

Это понятно. Так и быть должно.

Но вот что удивительно: Павлик! Мальчишка, у которого молоко на губах не обсохло. Он тоже делает революцию.

А что в это время делает он, Петя?

Чем он живет?

Флирт. Романчики. В голове ни одной дельной, устоявшейся мысли. Один ветер. И полное самодовольство.

Он устал?

Да, устал.

Но ведь не он один. Все устали, измучены.

Да, но он проливал кровь.

У него рана.

Ах, какая там рана!.. Пустяковая дырка, которая, говоря откровенно, почти совсем зажила и, если еще немного гноится, то потому, что он ковыряет ее по ночам ногтем.

Трус.

Дезертир.

Петя сильно преувеличивал и сам понимал, что преувеличивает, но в эту бессонную ночь у него разыгрались нервы, и он с болезненным наслаждением унижал себя, мыча в подушку и чуть не плача от презрения к себе.

Он видел, как при слабом свете дежурной лампочки с выражением отчаяния на прозрачном лице несколько раз вскакивал и садился на скомканной постели подпоручик Костя, как он трясущимися руками доставал из-под матраца шприц и, задрав рубашку, впрыскивал морфий.

Петя прислушивался к ночным звукам лазарета, к почти неслышным шагам дежурной сиделки, бульканью воды из графина.

Его измучило сонное бормотание раненых, долетавшее в ночной тишине из самых отдаленных палат, тягостный, отрывистый бред, вскрикивания, стоны.

Под окнами иногда раздавались по-осеннему звонкие шаги поздних прохожих.

Щелкали по мостовой пролетки, и хрустальное отражение их фонарей с утомительным однообразием проплывало по потолку в обратную сторону, и так же, казалось, проплывали в обратную сторону женский смех и мужские уверения.

Это провожали своих дам тыловые офицеры.

Иногда на улице раздавался грубый окрик комендантского патруля или таинственный, зловещий гул грузовика, который, судя по стуку прикладов, вез куда-то вооруженных людей, – может быть, красногвардейцев или матросов, а может быть, и юнкеровкорниловцев.

Ночь тянулась мучительно долго.

Перед рассветом, гремя костылями, явился из гостей подвыпивший корнет Гурский, и Петя слышал, как он срывающимся шепотом бранился с дежурной сестрой, а потом нараспев декламировал:

Я гений Игорь Северянин, Своей победой упоен. Я повсеградно обэкранен. Я повсеместно утвержден!..

Потом он скрипел своей кроватью, чертыхался, проклиная какогото капитана Завалишина, и, наконец, захрапел.

Потом в монастыре ударили к заутрене, и Пете снова показалось, что колокол тяжело и звонко поет не снаружи, а внутри комнаты, совсем рядом, громадный, многопудовый, с раскачивающимся языком, а за оконной шторой уже золотился крест на монастырской колокольне, освещенной вверху первыми лучами зябкого солнца.

"Нет, конечно, – думал Петя, ворочаясь на постели. – Теперь я знаю, что мне делать".

У него уже созрел секретный план действий.

Сегодня же он потребует, чтобы медицинская комиссия выписала его из лазарета.

Затем он как можно скорее вернется в действующую армию для того, чтобы в эти роковые дни находиться вместе с народом и разделить судьбу армии при всех обстоятельствах: будет ли это гибель от немцев или полная победа народа над всеми силами реакции – керенщины, корниловщины, – новая революция.

Возможно, что если бы этот план мог осуществиться тотчас же, немедленно, сию секунду, все бы именно так и произошло, как хотел Петя.

Но он так устал после бессонной ночи, что утром заснул крепким, блаженным сном, а когда проснулся, то было уже после обеда и возле его кровати стоял таинственно улыбающийся Чабан, протягивая своему офицеру длинный надушенный конверт из толстой серой английской бумаги с вытисненной маленькой монограммой, запечатанной сургучом сиреневого цвета.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации