Текст книги "Томас Карлейль. Его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: Валентин Яковенко
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Глава VII. Пора творчества (продолжение)
Работа и отдых. – «Прошлое и настоящее». – «Жизнь и переписка Оливера Кромвеля». – Смутное время конца сороковых годов. – «Памфлеты последних дней». – Плачущий Иеремия. – Проклятые петухи. – Своеобразный кабинет. – Смерть матери. – «История Фридриха Великого»
Работа истощала Карлейля, он действительно писал «кровью своего сердца и соком своих нервов». Его ум походил не на лабораторию, в которой все расставлено по своим местам, все делается спокойно, рассчитано, а на громадный очаг: он нагромождал в него поразительно много всевозможного топлива, и очаг пылал; все негодное обращалось в дым и гарь и уносилось прочь; все же ценное переплавлялось и выливалось в огненных образах. Как истый немец, он изучал каждую мелочь, всякое ничтожнейшее обстоятельство, касающееся интересующего его предмета; в этом отношении действительно можно сказать: копните, где угодно, в его тридцати с лишком томах, и вы нигде не найдете воды. Но он приступал к писанию лишь тогда, когда вполне овладевал материалом, когда собранная отовсюду руда расплавлялась и била ключом из его сердца. Такая напряженная работа требует отдыха.
Карлейль ежегодно навещал свою мать. Сделавшись знаменитым, он не изменил своего обыкновения; для него по-прежнему представляло величайшее удовольствие усесться рядом с матерью и, покуривая, вести бесконечные беседы. Вместе с тем его стали приглашать разные знакомые из высшего круга к себе в деревню. Карлейль не отказывался. Но в конце концов у него снова возникает мысль возвратиться в Крэгенпутток: только там он может работать по-настоящему. «Как часто, – пишет он Стерлингу, – я, несчастное создание, громко взываю здесь, среди этого бессмысленного вихря жизни, грозящего растереть меня в порошок, об уединении в дикой пустыне, чтобы вокруг меня были поля, а вверху – небо…» Но Джейн не соглашалась. Вскоре умерла его мать. Карлейль поехал устроить дела. Еще раз пытается он заговорить в письмах о переселении в пустыню и сам чувствует, что Джейн теперь тем более не согласится.
И вот он снова в Лондоне и снова среди фолиантов; но, увы, чем больше он читает, тем больше, как сам выражается, растет его глупость. «Кромвель» невозможен; от него осталась теперь только тень; ее невозможно облечь плотью и кровью… В это время ему попадается под руку одна старинная английская хроника двенадцатого века. Двенадцатое столетие – и девятнадцатое: вся современная жизнь с ее надвигающимися грозами (то было как раз смутное время, предшествовавшее отмене Хлебных законов) сразу получает в голове Карлейля удивительно своеобразную перспективу. Он никогда не забывал о злобах дня; но в последнее время, когда благодаря поездкам ему приходилось лично наблюдать бедственное положение земледельцев и рабочего класса, эти «злобы» особенно приковали его внимание. Он оставляет на время своего «Кромвеля» и принимается за «Прошлое и настоящее». Книга была написана в семь недель и вышла сразу отдельным изданием. Она вызвала у одних горячее удивление, у других не менее горячее негодование.
Редактор консервативного органа Локгарт писал, что только Карлейль мог задумать и воплотить такое произведение, что оно пролило для него совершенно новый свет на жизнь, но что он не может согласиться ни с одним выводом автора, исключая только того, что мы все ошибаемся и, так сказать, осуждены на вечную муку…
Точно какое-то тяжелое бремя спало с плеч Карлейля, когда он написал свое «Прошлое и настоящее». Злоба дня долго стояла между ним и великим протектором; теперь она была удовлетворена, и он с жаром принялся за оставленную работу и погрузился с ушами и головой в своего «Кромвеля», как писала его жена. Четыре года работал он над этим сочинением – «четыре года беспросветного труда, неясных размышлений, пустой борьбы и несчастий». Прошло целых двести лет, прежде чем сбылась надежда умиравшего Кромвеля; но она сбылась. Явился человек, который сумел понять и оценить его. Карлейль действительно снял с виселицы труп протектора, повешенного в цепях предшествующими историками. «Эта книга, – говорит Фроуд, – далеко превосходит все, что писалось в нынешнем столетии по истории Англии». Карлейль долго колебался, какую форму придать своему труду; он несколько раз принимался писать и уничтожал написанное. Наконец ограничился тем, что собрал письма и речи Кромвеля и снабдил их, где требовалось, своими комментариями, описаниями и дополнениями. Получилась история, подобная которой едва ли существует, хотя наших патентованных историков она поражает отсутствием «законов», «формул», «общих принципов» и т. д., и т. д… Карлейль писал не из-за денег, и не писательский зуд его разбирал. Он писал, потому что не мог молчать, потому что считал своим долгом проповедовать правду и истину, ибо «такой талант ему дан был от Бога». И он заставил слушать себя даже противников; для юных же сердец его речи звучали точно «десять тысяч труб». Но дело сделано, долг исполнен. Мысль облеклась в плоть и кровь. Она отделилась от своего творца и начала самостоятельное существование. Карлейлю мало было дела до того, как мир отнесется к его произведению, к его проповеди. После всякой большой работы он чувствовал себя как бы опустошенным; наступала реакция, – и он снова возвращался к жизни, чтобы набраться впечатлений и вложить свой перст в современные болячки.
Это был уже конец сороковых годов. В самой Англии – полный разгар чартистского движения, завершившегося подачей известной петиции. В Ирландии – голод, массовые выселения, волнения. На континенте – ряд революционных вспышек: кровавые парижские дни точно электрическим током пронизали Европу и отозвались в Пруссии, Австрии и так далее. Все пришло в брожение. И этот всколыхнувшийся социальный хаос надеялись умиротворить конституционными реформами, парламентскими словопрениями и т. п. Правда, во Франции была провозглашена и якобы признана необходимость «организации труда», но, к сожалению, этот вопрос недолго занимал французских политических деятелей.
Карлейль же, как мы знаем, не только не признавал катехизиса правоверной либеральной партии, но выступил самым жестоким ее противником. Понятно, что он не мог относиться безучастно к происходившим на его глазах событиям. Он дважды путешествовал по Ирландии, видел собственными глазами все бедствия народа, перезнакомился с ирландскими руководителями; но он не разделял их взглядов и планов. «Я должен написать об Ирландии – во всем мире нет другой такой злополучной страны», – говорил он себе; но мысли, которые Карлейль предполагал высказать, по-видимому, не принимали для него ясных очертаний; полученные впечатления не распалялись внутренним огнем, а без этого он, собственно, не мог писать. Или, может быть, вернее будет сказать так: он видел, что бедствия злополучной Ирландии грозят разразиться и над Англией, и считал своей обязанностью предотвратить надвигавшуюся грозу. Как бы там ни было, но специально об Ирландии он ничего не написал, если не считать коротенького описания самого путешествия, не предназначавшегося даже к печати.
Отношение Карлейля к событиям, происходившим во Франции, видно, между прочим, из письма его к другу Эрскину. «Бесспорно, – пишет он, – никогда в наше время не было подобного зрелища. Я считаю его и весьма отрадным – и вместе с тем невыразимо печальным. Отрадным, насколько оно показывает нам, что все люди неизменно стремятся к правде и справедливости; что никакой шарлатан, как бы он всесилен ни был, никакая самохитрейшая лиса, в данном случае в образе Луи-Филиппа, не может построить прочного дома на лжи, не может воздвигнуть „трона неправды“… Но, с другой стороны, как прискорбно, что мир, протестуя против лжеправительства, не находит иного выхода, кроме анархии, отрицания всякого вообще правительства… Едва ли со времен нашествия диких тевтонов и гибели древней Римской империи Европа принимала когда-либо такой странный вид и все так переворачивалось кувырком… Все в Лондоне громко восстают против Франции… И я тщетно пытаюсь доказать, что „организация труда“ и есть именно самый важный вопрос из всех вопросов для всякого правительства…»
Однако «отрадное» Карлейля скоро рассеялось, и сохранилось одно только прискорбное. Через два года Франция посадила на императорский трон Наполеона; Англия преспокойно оставалась при своем laisser faire[6]6
laisser faire (фр.) —попустительство, пассивная позиция, самоустранение от участия
[Закрыть] и надеялась разрешить все вопросы при помощи политической экономии и парламентаризма; Ирландия была превращена, посредством огня и лома, в груду развалин, и два миллиона несчастных ирландцев покинули свое отечество с проклятиями на устах… И все это совершилось под прикрытием рассуждений о свободе и братстве, о прогрессе, приносящем освобождение даже неграм в Америке, и так далее. Карлейль не мог сдержать своего негодования, и оно вырвалось бурным и диким потоком в ряде его «Памфлетов последних дней», написанных, как он выражается, вразрез с мнениями всего мира. Действительно, если в каком сочинении он и подымает свою руку против всех людей, так это именно в «Памфлетах», и, естественно, руки всех людей поднялись против него. Памфлетов вышло всего 12; ни один журнал не решился приютить их и взять на себя ответственность; поэтому они вышли также отдельным изданием. Я упомяну здесь о некоторых из них.
«По поводу освобождения негров». Либералы заботятся об эмансипации чернокожих; но позвольте спросить, в каком положении находится свободный белый рабочий? Не такую ли свободу сулят и чернокожим? Рабство, по крайней мере, обеспечивает человека от голодной смерти; негры не нуждаются в эмансипации; им нужно разумное руководительство и управление, и так далее.
«Настоящее время». Демократия все надежды возлагает на подачу голосов и баллотировочный ящик; но при такой системе св. Павел и Иуда располагали бы одинаковыми шансами попасть в правители. Нельзя стаду баранов предоставить выбор своего вожака; управлять людьми должен самый способный; баллотировочный же ящик может передать власть в руки не по-настоящему способного, а фальшиво способного человека, и потому на самом деле вовсе не способного.
«Образцовые тюрьмы». Общество, сознающее в глубине души, что оно держится на несправедливости, старается заглушить свою совесть разными филантропическими учреждениями, в том числе устройством образцовых тюрем, в которых негодяй и убийца пользуется лучшей жизнью, чем честный труженик на свободе; чувствовать сострадание к человеку, попавшему в беду, похвально, но не следует при этом забывать и нарушать справедливость. Если бы он сам, говорит Карлейль о себе, был подвергнут подобному заключению, то, свободный от всяких забот и тревог, с чернилами и бумагой под рукой, он написал бы такую книгу, какой читатель никогда не дождется от него теперь…
Затем следует ряд памфлетов, трактующих о демократии, парламентаризме и пауперизме, причем в одном из них, посвященном вопросу об ораторском красноречии, проводится мысль, что современные политические ораторы являются паразитами демократии, перед которой они заискивают и которой льстят и таким образом преуспевают.
Особенной силой отличается последний памфлет – «Иезуитство». Иезуит не только тот, кто принадлежит к известному «обществу Иисуса», но всякий, кто умышленно закрывает глаза на истину, кто хотя и сознает свою неискренность, но благодаря долгой практике теряет чутье и считает себя в конце концов даже искренним человеком. Так, в Англии исповедуют одновременно христианство и политическую экономию, тогда как эти два учения совершенно несовместимы: христианство утверждает, что мы не должны заботиться о земном, а политическая экономия только об этом последнем и толкует; христианство говорит, что страсть к деньгам – корень всех пороков, а политическая экономия – как раз наоборот, что чем человек больше старается нажить, тем лучше для общества, и так далее. «Иезуитство» и состоит в том, что англичане убедили себя в истинности и совместимости обоих этих учений. Одно они исповедуют по воскресным дням, а другое – в будни. В результате же получается «свинская философия», которую Карлейль с необычайно злой иронией и излагает по пунктам.
Нетрудно себе представить, как все фешенебельное английское общество восстало против неслыханной дерзости новоявленного пророка. Многие из его поклонников резко отвернулись от него; даже друзья – и те были поражены: Милль, который, впрочем, к этому времени уже значительно охладел к Карлейлю, написал негодующую статью против памфлета об эмансипации негров, и между ними прекратились всякие отношения. Среди читающей публики распространился слух, что Карлейль пьет, а быть может, даже сошел с ума. Карлейль пьет! Какой только нелепости не поверит так называемая публика, когда ее мозговой желудок, уже издавна приученный к разным искусственным специям, отказывается переварить новую мысль… Сколь бы странными ни казались эти памфлеты Карлейля, но в них немало правды, что признает всякий, кто отрешится от «иезуитства».
Карлейля нисколько не смущали подобные выходки против него: он должен был высказаться в той или иной форме, и он высказался; и теперь ему мало было дела до того, как люди отнесутся к его словам.
В этих памфлетах сказалась раздражительность желчного человека, наложившая на всю жизнь Карлейля крайне своеобразный отпечаток. Его дневник наполнен почти сплошными воплями. Это своего рода плач Иеремии, но плач не об отечестве и не о человечестве, а о самом себе, о человеке, «о бедной, тщетно борющейся душе» среди беспроглядного хаоса, окутывающего ее со всех сторон. Ни сравнительная материальная обеспеченность, ни слава, ни знакомства и дружба с лучшими людьми своего времени – ничто, по-видимому, не могло утишить внутреннюю скорбь этого человека; его стенания заканчиваются обыкновенно коротенькими призывами к самому себе, вроде: бодрись, смертный; исполняй свой долг; делай свое дело; молчание!.. Но не подумайте, что перед вами угрюмый, мрачный, смотрящий на все исподлобья отщепенец. Этот проповедник молчания умел так говорить, что приводил в восторг светское общество Лондона; этот плачущий Иеремия умел смеяться самым непринужденным, заразительным смехом «во всю глотку». Истинная веселость всегда покоится на глубокой серьезности, и Карлейль действительно обладал тем «фондом веселости», о котором говорит Мирабо.
Дело, однако, шло уже к старости: Карлейлю было под шестьдесят. Несколько лет он уже мучился над своим «Фрицем» (Фридрихом), много читал, изучал разные материалы, или, как он выражается, «прижимал к своей груди нечистых тварей, прусских тупиц, в надежде подслушать тайны их сердца», и по обыкновению отчаивался. «Все еще, – пишет он в дневнике, – копаюсь – вожусь с Фридрихом… Нет слов выразить, как скверно чувствую я себя: совершенно одинокий, удрученный, онемелый, словно заколдованный! И целые дни, месяцы, даже годы пребываю я в таком недостойном, опустошенном, мучительно-презрительном состоянии, с открытыми глазами, но связанными руками. О милосердное небо! Разве я никогда уже не оживу более, разве мне так и суждено оставаться погребенным под тиной до конца дней моих?.. Проснись! Воспрянь!.. Здесь, на земле, для меня нет иной радости, нет иной жизни, кроме труда!»
От трагического до смешного один шаг. История с петухами показывает, до чего раздражителен был Карлейль в это время. Он искал безусловной тишины; малейший шум мешал ему работать; кроме того, он страдал бессонницей. Как назло, в том же доме, где он жил, кто-то развел кур. Пение петухов приводило его в бешенство; он клялся, что перестрелял бы их, если бы у него было ружье, проектировал закупить их всех и извести, снять весь дом и так далее. «Петухи должны, – пишет он жене, – или быть выселены вон, или погибнуть. Это дело решенное. И я сам сделаю все это, если мне никто не хочет помочь…» Наконец было решено устроить наверху, под самой крышей, отдельную комнату с двойными стенами и со стеклянным потолком; таким образом он мог вполне изолироваться; впрочем, Дженни все-таки скупила петухов и зарезала. В этой своеобразной комнате Карлейль и писал своего «Фридриха». Целый ряд горестных событий: непонятная размолвка с Дженни, болезнь, смерть леди Ашбертон, которую он высоко ценил и с которой был в самых дружеских отношениях, и в особенности смерть матери – все это легло тяжелым камнем на измученную душу Карлейля.
Мы знаем, как он любил свою мать; с детства до последних дней ее жизни он делился с ней своими мыслями; он считал ее первой женщиной в мире. И ее не стало. Карлейль почувствовал, что в нем как бы все застыло, все замерзло. «Наступила, – говорит он, – последняя пора моей жизни, пора старости».
В таких условиях создавалась «История Фридриха Великого». Прочтите удивительное описание последних дней отца Фридриха. Потрясающая сцена, хотя без всяких внешних эффектов! Что чувствовал сам Карлейль, когда писал эту сцену?! Он схоронил отца и мать, и для него смерть не была только чем-то неведомо-ужасным и страшным…
Чтобы ознакомиться с местом битв, возведших маленькую Пруссию в ранг первоклассного государства, Карлейль два раза ездил в Германию, осмотрел все исторические места, ознакомился с материалами, которых не мог достать в Лондоне. Ему пришлось изучить военное дело, и он так хорошо понимал его, что лучшие военные авторитеты признают образцовым его описание битв. Биограф Карлейля Фроуд, сам известный историк, находит, что лучшей работы о Фридрихе Великом не было и нет до сих пор во всей вообще литературе. А Фридрих – не только Фридрих; он до известной степени олицетворяет собою весь XVIII век. Фридрих Великий и Вольтер – вот две грандиозные фигуры, вокруг которых как вокруг своего центра вращается весь XVIII век. Потому-то Карлейль и остановил свой выбор на великом пруссаке, хотя в его понимании тот далеко не вполне мог считаться героем, что и доставляло ему при работе немало мук.
«История» выходила томами. Сначала появились только два первые. Издание разошлось немедленно; так же быстро была распродана и вторая тысяча. Книга вышла осенью, а в декабре потребовалось уже третье издание. Карлейль заперся в своем чердачном кабинете и принялся за дальнейшие тома. Снова потянулись годы напряженной уединенной работы. В общей сложности «Фридрих» отнял у Карлейля 12 лет. Весь труд был окончен в 1865 году. Англичане любят свое, и чужая история не имеет для них захватывающего интереса; кроме того, Карлейлев «Фридрих» сам по себе был вовсе не по вкусу английскому патриотизму; однако из всех произведений Карлейля именно «Фридрих» при первом же появлении вызвал самые лучшие отзывы. Массивный труд (пять больших томов) придал солидность и прочность блестящей славе автора. Американцы забыли все выходки желчного гения по поводу освобождения негров и встретили «Фридриха» с восторгом. Эмерсон в статье, обошедшей всю Америку, предлагал, чтобы весь английский народ поднялся и дружным возгласом поблагодарил автора книги, увенчал его дубовыми листьями и тем выразил свою радость, что среди них существует такая голова. «Фридрих» немедленно был переведен на немецкий язык и повсюду в Германии, где, конечно, лучше чем в Англии знали, с какими материалами Карлейлю приходилось иметь дело, встретил самые благоприятные отзывы. Сам же Карлейль был рад, что он избавился от этого «страшного дела», которое едва не убило его совсем, от всех мучений и борьбы, длившихся в течение двенадцати лет и не заслуживающих ничьей симпатии, да и не нуждающихся в ней.
Глава VIII. Закат жизни и общая оценка
Избрание ректором Эдинбургского университета. – Смерть жены. – «Шумящая Ниагара». – Письмо по поводу франко-прусской войны. – «Первые норвежские короли». – Аудиенция у королевы Виктории. – Германский орден. – Ни баронетства, ни ордена Подвязки. – Смерть. – Общая оценка.
«История Фридриха Великого» – последняя капитальная работа Карлейля. Слава его достигла теперь своего апогея. Даже родина (Шотландия) и та, наконец, нашла нужным почтить чем-нибудь своего сына. Эдинбургские студенты еще раньше приглашали Карлейля читать лекции, но он тогда отказался. Теперь ему предложили занять место ректора того университета, в котором он сам некогда учился: застенчивый, никому не известный и не из выдающихся студент, теперь, через пятьдесят с лишком лет, ставший знаменитостью, признанной всем культурным миром, он мог составить истинное украшение своей aima mater. После некоторого колебания Карлейль принял предложение и отправился в сопровождении Гексли в Эдинбург, где должна была произойти церемония вступления его в ректорство. Жена не решилась ехать с ним; больная, она боялась, что не перенесет волнения, и, поручив мужа друзьям, осталась в Лондоне.
Карлейль не любил торжественных церемоний, речей и т. п. Во всем этом, ему казалось, всегда было что-то актерское, деланное. Он знал, что может заставить слушать себя; но со времени своих лекций ему никогда не приходилось выступать перед публикой в качестве оратора; заранее же написать речь и затем прочесть ее он не хотел. Всю дорогу ему было не по себе; какое-то тяжелое чувство, что речь окажется невозможной, что он неизбежно «провалится», давило его… «Пусть так, – думал он. – Я должен приготовиться встретить свой провал с полным спокойствием и равнодушием», – и ко дню церемонии значительно приободрился. Его нарядили в торжественные одежды – «пурпур и горностаи» – и в сопровождении разных официальных лиц повели по громадной зале, наполненной народом, к кафедре, с которой он должен был говорить.
Всю жизнь свою Карлейль оставался тем, чем он был на самом деле: он не терпел прикрас и искусственности. По всей вероятности, говорит его биограф, он снял с себя пышное, но тяжелое академическое облачение и обратился к своим молодым слушателям просто как человек. Он сказал, в сущности, то же, что писал во всех своих сочинениях. Два поколения прошло уже с тех пор, как он сам учился в стенах этого университета. Третье поколение, избрав его ректором, признало, что он недаром прожил свою жизнь, что он не был недостойным работником в винограднике. Затем он обратился к студентам, говорил им о необходимости честно трудиться и готовиться к будущей жизни; советовал читать больше по истории Греции, Рима, Англии, обращать особенное внимание на религиозное чувство, воодушевлявшее эти народы; религия – самое важное, теология не имеет такого существенного значения. Карлейль не искал популярности, поэтому он не побоялся коснуться политических вопросов и вполне откровенно высказать свое мнение. Демократия, сказал он, по самому существу своему не может быть долговечной, а в тех условиях, в каких находится человечество сейчас, особенно важно, чтобы благороднейший и мудрейший управлял, а все остальные повиновались. В настоящее время всеобщей анархии и разъединения большие надежды возлагаются на «распространение знаний»; но истинное знание так же редко, как истинная мудрость, истинное превосходство; затем он осуждал всеобщую веру в ораторов и ораторское искусство и убеждал своих слушателей не отступаться от истины и правды, идти своим путем, не обращая ни на что внимания. «Не думайте, – закончил он свою речь, – что люди настроены непременно недружелюбно к вам или желают вам зла. Действительно, часто вам придется наталкиваться на помехи, как бы нарочно устроенные, и часто будет казаться, что все против вас; но если вы обдумаете хорошенько свое положение, то убедитесь, что люди идут своей дорогой, иной, чем вы, и, двигаясь стремительно по своему пути, неосторожно задевают вас. Так бывает в большинстве случаев; специально же к вам они не питают никакой злобы. Но вы должны во всяком случае идти своим путем; вы не должны рассчитывать, что ваша дорога будет усеяна розами; каждый же, кто действительно того заслуживает, встретит в своей жизни друзей и узнает, что такое успех».
Эта простая речь (в ней, быть может, было немало общих мест на взгляд разных «практиков») произвела на слушателей громадное впечатление, и зала наполнилась громом восторженных рукоплесканий. Весь секрет в том, что «общие места» говорил на этот раз человек, для которого они имели действительное жизненное значение. Карлейль не ожидал такого эффекта; но он еще более удивился, когда узнал, что его злополучный «Sartor» был тотчас же расхватан в количестве 20 тысяч экземпляров и потребовались дешевые издания других сочинений.
Увенчанный общественным признанием «пророк новейших времен» собирался уже покинуть Эдинбург, не зная, какой роковой удар готовился поразить его. Бедная Джейн давно страдала нервным расстройством. Здоровье ее значительно ухудшилось после одного несчастного случая, когда она попала на улице под колесо экипажа и повредила себе ногу. Она долго не могла ходить, но мало-помалу оправилась. Получив радостные вести из Эдинбурга, Джейн поехала сообщить их своим друзьям. С нею была маленькая собачка, которую она выпустила из коляски побегать. Собачка попала под колесо встречного экипажа. Джейн выскочила на жалобный вой, схватила собачонку и бросилась в свою карету. Кучер поехал дальше… Не получая приказаний от своей госпожи, он попросил прохожего заглянуть в карету. «Вези к доктору!»– сказал тот. Джейн оказалась мертвой…
Карлейлю в эту пору было 70 лет; он прожил еще 15 лет. Интерес к людям и жизни, ясность мысли, даже способность к усидчивой работе – все это он сохранил до конца. Но удар был слишком жесток и чувствителен: Карлейль не мог уже более собраться с силами для большой работы. Дневник Джейн раскрыл ему, что она немало страдала, что он не дал ей счастья. Он обвинил во всем себя и мучился. Его «Воспоминания о Джейн Уэлш-Карлейль», а также примечания и комментарии к ее письмам переполнены самообвинениями и горестными восклицаниями. Несмотря, однако, на все горе, он не переставал отзываться на злобы дня. Так, в 1867 году им был написан памфлет «Шумящая Ниагара» (по поводу парламентской реформы), в котором он доводит до самых крайних выводов свои взгляды на демократию и парламентаризм. Затем, в 1871 году, он написал письмо по поводу франко-прусской воины; он стоял на стороне Пруссии и на бедствия Франции смотрел как на расплату за ее легкомыслие, наполеоновский режим и так далее. Карлейль отозвался несколькими строками и на нашу последнюю войну с Турцией и советовал англичанам не вмешиваться в это дело. Наконец, как бы отдавая должное своим любимцам – древнескандинавским героям, он написал в 1879 году книгу о первых норвежских королях. Таким образом, несмотря на горе и старость, мысль его продолжала работать и он продолжал «поучать», хотя весь мир (по крайней мере англосаксонский), признав его великим человеком, все-таки по-прежнему не разделял его взглядов и шел и идет своим путем.
Великий человек остался твердым и несокрушимым, как алмазная скала, в своих верованиях, и мир пришел к нему и предложил разные свои знаки отличия. Королева Виктория выразила Карлейлю глубокое соболезнование по поводу неожиданной смерти жены, а года через два пожелала и лично познакомиться с ним. Германский император пожаловал ему орден, дававшийся только за действительные заслуги, ввиду чего Карлейль не отказался принять его. Дизраэли, бывший тогда первым министром, со своей стороны хотел во что бы то ни стало наградить чем-нибудь великого человека и предложил ему на выбор баронетство или орден Подвязки. Но суровый пуританин уважал только два звания: звание чернорабочего и звание мыслителя, мудреца, которых никто не может «подарить»; к тому же он был бездетен. Он отказался и от баронетства, и от ордена Подвязки и до конца дней сохранил свой простой, скромный образ жизни. Несмотря на всю свою суровость, на филиппики, которыми он разражался против общественной филантропии, это был в высшей степени чуткий и отзывчивый человек, никогда не отказывающий тем, кто обращался к нему за помощью. В последние годы его особенно осаждали просители, и он кому помогал деньгами, кому рекомендациями; больше же всего к нему обращались люди молодые или потертые жизнью с вечным вопросом «что делать?» Он никому не отказывал в советах и всегда отвечал на письма.
Карлейль умер в 1881 году в возрасте 85 лет. Его похоронили, согласно желанию, на деревенском кладбище в родном Эклфекане, подле отца и матери. Кружок друзей и почитателей, знавших лично великого человека, провожал до могилы его останки, где они были преданы земле без всяких религиозных церемоний. Сын каменщика, возводивший труд в религиозный догмат, пожелал и после смерти остаться среди каменщиков и земледельцев и отказался от всяких пышных церемоний, ибо для него не было ничего ненавистнее деланности и лжи.
У нас, в России, Карлейль не только не пользуется популярностью, но почти неизвестен. Мы имеем в переводе почти все сочинения Дж. Ст. Милля, а о Карлейле знаем лишь понаслышке. И дело вовсе не в том, что он слишком своеобразен и оригинален. Чем оригинальнее человек, тем большую ценность для всего человечества он представляет, так как истинная оригинальность – это прежде всего искренность. Мы, русские, не интересуемся Карлейлем по убожеству своей умственной жизни; для нас, по нашей малокультурности, недоступны еще глубины его чувства и высоты его мыслей; в лучшем случае мы вместе с Миллем сможем сказать, что не в состоянии вполне обнять его. Однако даже в Англии не настало еще время для правильной оценки этого удивительного пуританина, философа, поэта, историка, сатирика. Действительно, кто он? «Дикий бык», заблудившийся в лесах Германии, «белый медведь», прибитый волной океана из полярных стран к берегам мутной Темзы, или пророк, призывающий людей сбросить старые одежды и возвещающий грядущее? Или иначе: кто он, редкостный ли экземпляр давно отжившей породы людей, которого можно изучать с таким же любопытством, с каким мы изучаем ихтиозавра, или же прообраз новых людей, глашатай новой, грядущей жизни? Что современная буржуазия, с ее культурой, верованиями, с ее общественными неправдами, не последнее слово человечества, – в этом нет никаких сомнений; но каковы будут «новое божество и новые небеса», оправдаются ли пророчества Карлейля, может показать только будущее.
Учение Карлейля в своем целом – это не какая-нибудь безжизненная метафизическая система, это философия самой жизни, «истекающая из сердца и говорящая сердцу». В основу всего он кладет религию или, может быть вернее сказать, религиозное отношение к миру и жизни. Его бог есть тайна, которую можно назвать, говорит Тэн, одним только именем – идеал. Там, где эта тайна становится непостижимой, остается одно – молчание. Отсюда беспрестанные восхваления великого царства молчания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.