Текст книги "Дуэль четырех. Грибоедов"
Автор книги: Валерий Есенков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Ага, Шереметев был даже очень неглуп, остроумен подчас, хотя, правду сказать, образовал себя мало, так, кое-что почитал, впрочем, значительных авторов, по совету его, да всё недосуг, образованья не добивался в поте лица, да в поте лица образованье-то истинно не даётся, как не даётся и тяжкой школьной повинностью в заведениях наших, казённых, без радости знанья, без света любви к добыванию истины, дело известное, обыкновенный трюизм, да всё это вздор, всё это чушь, безделки ума, а вот главнейшее то, что влюблённый безумен, даже если и слишком умён и образован стократ, науки все до одной превзошёл, как Платон[15]15
Платон (428 или 427 – 348 или 347 до н. э.) – древнегреческий философ.
[Закрыть], философ и что там ещё, этого тоже нельзя забывать, на себе чересчур испытал, как в омут вниз головой, к тому же страшно смешон, если только не пуля в живот, тогда не смешно, не смешно, и он вдруг озяб и вспылил:
– Ведь Якубович по этому делу не имел решительно к Завадовскому или ко мне никаких отношений.
Жандр подтвердил, успокаиваясь, усаживаясь поудобней на стуле, чем-то громко, противно скрипя:
– Не имел никаких.
И опять выходила не Якубовича, а его же прямая вина, и настывшие ноги ломило в тепле, вечная слабость его, давно застудил, и ему наконец приоткрылось:
– А я имею самые близкие отношения и к тому и к тому, вот оно как! Ты не сбивай!
Жандр уставился на него, почесал крыло носа, укоризненно протянул:
– Ну, Александр, ты же совершенно другой человек, с Якубовичем себя не равняй, этого вздора и думать не смей.
Резко согнувшись, порывисто стянув сапоги, угрюмо подумав о том, что поздненько схватился разуться и что родной ревматизм завтра непременно скрутит его, он расстроенно продолжал:
– Я по-дружески любил их обоих.
Он морщился и словно бы ждал возражений, неотразимо-серьёзных, чтобы чувство вины не терзало его, а Жандр помедлил, прищурив глаза, как будто старался понять, какой ещё тайный смысл таился в этом ненужном признании, и с удовлетворением подтвердил:
– Ты их, точно, любишь обоих, так что ж?
Ошеломлённо вскочив, ясно увидев, что ужасно что-то напутал, не угадывая, именно что, рывком придвинув тяжёлое кресло к растопленной печке, пахнувшей от сильного ветра дымком, он снова сел и вытянул зябкие ноги к теплу, вслух настойчиво выпытывая себя:
– Что ж Якубович? С какой стати он?
Жандр опять изумился, спросил, придвигаясь со стулом поближе к нему:
– Да ты не посмеялся ли где над ним, Александр?
Сцепив пальцы, горячим языком облизнув пересыхавшие губы, он ответил рассеянно, размышляя о чём-то ином, силясь найти, чем же ответить тем жалобно глядевшим глазам, лишь бы их отогнать от себя, больно было глядеть:
– Кажется, нет, не смеялся, хоть и слишком смешон, долговяз да плечист, хлопотливый дурак, неприятель здравого смысла, да уж как-нибудь не спущу, посмеюсь, изъязвлю, погоди.
Жандр двинулся, озабоченно укорил, стараясь заглянуть ему сбоку в лицо, милый, души необъятной, тоже немного смешной:
– Вот, смеёшься над всеми, язвишь, не щадя языка, без разбору, без смыслу вперёд, да потом глядь, попался в историю, свалилась беда, в первый ли раз, оглянись, Александр?
Он не оглянулся, раздумался, протянул, одним разом отодвигая наставления верного друга, поскольку мимо шли наставления, ужасно мешали ему размышлять:
– Не со зла, единственно оттого, что страсть как смешно, сам погляди на него: расхохочешься, со смеху помрёшь, как не язвить для спасенья души?
Собирая гармошкой кожу на лбу, простодушный, мало способный на эпиграммы, даже плохие, не охочий до них, тем и близок был сердцу его, добр и мил, хоть зарыдай на груди Жандр рассудительно хмурился, надеясь, должно быть, хоть на этот раз урезонить его:
– Зачем мне смотреть, я смотрел, не хуже прочих нынешних человек, а если послушать громкие речи его, так и с весьма высокими мыслями, обо всём, особливо об несносном деспотизме властей и об протчем, выходит, нашего круга, порядочный человек, не вижу для смеха причин.
Он сутулился, двигал нывшими пальцами ног и презрительно усмехался, вечный враг болтовни:
– Вот именно, верно изложено: если послушать. В самую точку попал, поздравляю.
Лицо Жандра, спорщика неустанного, спорщика пылкого, тотчас стало непримиримым, знать, он тоже в самую точку попал:
– Что ты хочешь этим сказать?
Он круто оборотился к нему, чуть спины не свихнув, как будто довольный, что Жандр уводил его в сторону от мерцающих Васькиных глаз:
– Я хочу этим сказать, что слова, на поверку, что-то нынче дёшево стоят. Я и сам, сколько я говорил, сколько подавал себе преполезных советов, сколько надавал себе всяческих слов, честнейших, наипоследних, сколько клялся в душе, и чему же, сам посуди, каким дурачествам помешали они?
Передвинувшись так, чтобы видеть его, Жандр неопределённо пробормотал, должно быть не совсем ещё уловив его ясную мысль, на соображенье не быстр, верный жрец кропотливого размышленья:
– Ты смотри, Александр…
Ему тоже хотелось двигаться, куда-то бежать, о чём-то неотложно спросить, да забыл, куда и о чём. Протягивая ноги ещё ближе к теплу, он вскрикнул запальчиво:
– Нет, это ты смотри, ты!
Жандр, привыкший к нему, к его вспышкам внезапным и к внезапной его меланхолии, задумчиво посмотрел на него, не обращая внимания на этот бессмысленный крик:
– Я-то вижу, пожалуй… А всё-таки надобно быть тебе впредь осторожным, пора.
А глаза глядели на него из огня, и он морщился и мотал головой:
– Осторожности не люблю, и жаль, что над ним не смеялся, куда как хорош, сукин сын, удавленник прогресса, в мыле задора, у всех на виду, балабол, да у нас умеют ценить одних балаболов.
Жандр, вопросительно глядя, переспросил:
– Да припомни, не смеялся ли ты, погоди? Удавленник прогресса! Позеленеет хоть кто.
Разматывая галстук, в нетерпении дёргая головой, он тоже переспросил, раздражённо:
– Ты лучше ответь мне, с какой стати он?
Жандр призадумался, затылок погладил правой рукой, короткие волосы перебрал на макушке, помолчал, неопределённо пожал худыми плечами:
– Да уж, видно, таков человек, исправит только могила.
Слишком приблизивши левую ногу к раскалившейся докрасна дверце, обжёгшись слегка, он поспешно отдёрнул её, швырнул в сторону галстук и брезгливо сказал:
– Что за притча, ведь казалось и мне, как тебе, что отличнейших убеждений, враг деспотизму, свободе чуть не защитник, неотступный пропагатор и друг, по этой причине, кто ж сомневается, препорядочный человек!
Помолчав по привычке, усвоенной столько на службе, сколько из потребности размышлять, обдумывая, должно быть, с разных сторон эту вздорную мысль, Жандр не то пустился оправдывать, не то объяснять:
– Убеждения Якубовича хороши, всякий даст тебе в том слово чести, этого рода достоинств у него не отнимешь, так что же тогда? Может быть, вся-то беда его единственно в том, что удальство, с его точки зрения на достоинство человека, для него самая первая вещь? Я подозреваю по временам, что ему лишь бы, главное, себя показать, а протчее после, потом, ежели протчее-то ещё и озаботит его. Ты не находишь?
Он со злостью хлопнул себя по бедру, так что сделалось больно:
– Убеждения, убеждения, дались вам всем убеждения! Да он же из убеждения нарочно за нами подглядывал в Гостином дворе!
Раздвинувши пальцы, словно что-то тяжёлое держал на ладони, Жандр с недоумением протянул:
– Постой, ты мне из этой истории ничего не сказал, отчего?
Его всё продолжало душить от мысли, что Якубович шпионил за ним, он дёргал верхнюю пуговицу, морщился, раздражался всё больше:
– Уж больно противно, шпион что дерьмо, для чего говорить.
Жандр вновь подумал с минуту, затем неторопливо, взвешенно, со значением повторил:
– Говорю, уж такой человек, вот оно что, натура над ним подгуляла.
Распахнувши наконец воротник, сильно двигая шеей, припоминая, как случилось это грязное дело, он едва удерживал негодованье своё, выговаривая сквозь зубы, сердясь на себя, что пришлось по нужде рассказать:
– Подглядел, проследил и Ваське тотчас донёс, что за мерзость такая, враг деспотизма, подлец!
Жандр, сдавалось, наконец напал на своё и твердил, озабоченно сдвинувши брови, кричи не кричи:
– Главное, себя, Якубовичу бы только себя показать, ты заметь.
Себя показать, возмутиться из вздора, наплести чёрт знает чего, на приятеля приятелю донести, что за чёрт, сукин сын, он вдруг удивился:
– И совесть не мучит его?
Жандр с иронией возразил, усмехаясь:
– Полно чудить, Александр, какая в этом деле может быть совесть? Ещё и в заслугу себе возведёт: мол, обманутый друг, обманутый подлецом, непременно, и так далее что-нибудь с обличением, за словом не полезет в карман, оратор гостиных, как есть патриот!
Ему не нравился этот насмешливый тон и не нравились эти слова, попадавшие всё-таки в цель, и он, сжавшись весь, отшатнулся:
– Положим, что так, что Якубович тут жаждал себя показать, да в этой гадкой истории всех гаже-то всё-таки я! Вот что пойми!
Положив ему руку на локоть, дружески сжав, Жандр мягко, проникновенно принялся его успокаивать:
– Полно тебе, Александр, что-то больно мнителен стал, терзаешь себя понапрасну. Каким это чудом ты-то больше всех виноват? Ведь ты ж не стрелял!
Он чувствовал всю его правоту, но в то же время отказывался принять всей его правоты, ребром ладони сильно тёр себе лоб и неопределённо, но мрачно тянул:
– Уж ты мне поверь.
Жандр неожиданно светло улыбнулся:
– Никогда не поверю.
Он всего этого глупого дела пересказывать не хотел, всё до нитки представлялось нехорошо, однако не выдержал этой честной улыбки и язвительно вскрикнул, взглянув как-то сбоку, мимо очков:
– Не поверю, ни за что не поверю, всё вздор, это ж я тогда Дунечку к Завадовскому привёз!
Жандр всполошился, руками всплеснул, запричитал:
– Боже мой, и этого ты мне не сказал! А я-то, я-то терзаюсь в догадках! Как это похоже на тебя, Александр! Ведь я тебе друг!
Услыша собственный крик, обещавший истерику, тяжёлую, стыдную, он себя обругал и начал наконец успокаиваться, быстро трезветь и, совестясь, что в самом деле не рассказал всей истории другу третьего дня, признался с досадой:
– Глупость страшная вышла, об чём говорить?
Поглаживая короткие волосы на макушке, опустив глаза вниз, Жандр растерянно протянул:
– Так вот оно что! Такая оказия! Так за это, выходит, Якубович и вызвал тебя?
Подумав тотчас о том, что слишком жестоко наказан за глупость случайную, мимолётную, однако то и дело нападавшую на него, наказан этой красной пулей в живот, наказан, наказан, браня себя, что не одумался, не остановился тогда, он коротко рассказал:
– Она ко мне вскочила в карету, я Митьке: «Пошёл!», а Митька, не разузнавши ещё, вишь, что от Завадовского я неделю как съехал к себе, к тому и завёз.
Жандр растерялся совсем, даже руку остановил, ладонь задержал на своей голове:
– Вот тебе на!
Он же не думал о Жандре, он негромко, раздумчиво продолжал повествовать для себя самого, сильно надеясь на то, что вины его в этой глупости нет, зная отлично, что безоговорочно и кругом виноват:
– Мне бы от ворот поворот, как увидал, что Митька ошибся, а мне, вишь, весело стало, я засмеялся, дурак.
Наконец встрепенувшись, опустив руку вниз, сцепивши пальцы перед собой, Жандр произнёс с упрёком и болью, верный был друг, за друга тоже страдал:
– Ты же такой человек, Александр! До той поры ничуть не знаешь себя! Как же так?
А может быть, в самом деле не знал, хоть и всегда размышлял о себе как о загадке какой, то есть точно так, что не знал, да он не слушал верного друга и допытывался узнать, отчего стряслась эта красная пуля в живот и Васька упал и снег хватал мертвеющим ртом.
– Засмеялся, известное дело, да и ввёл её в комнаты, которые вчера ещё были мои, ей же и холодно было, чуть не прямым ходом со сцены, дрожмя дрожала она.
Жандр завертел быстро пальцами и подался вперёд:
– А Завадовский что?
Он ответил угрюмо, пристально глядя в себя:
– Завадовский почти тотчас за нами вошёл, из театра, мы с Дуней наедине переговорить не успели, об этом, об Ваське, шуте.
Жандр торопился, желая поскорее узнать всю историю далее, верно, новые обстоятельства задевали его за живое или наводили на какую-то новую мысль:
– И что?
Он рассказывал чистую правду, ничего, кроме правды, сам не веря себе, до того чудовищным, глупым всё это невинное дело представлялось теперь, после пули в живот, а ведь умный был человек, что за дичь.
– Уселись втроём, пили чай, весело вечер прошёл.
Жандр с серьёзным лицом упрекнул, как и всегда его упрекал, от души, переживая всегда за него, сам никогда не попадая ни в какие истории, даже не поскользнулся ни разу, счастливец, в грязь никогда не упал:
– Видишь вот!
Он покусывал губы, глаза отводил.
– Вижу теперь, что это я один виноват, а Васька вовсе не шут.
Чего Жандр не мог, того и не мог, чтобы хоть волос упал с его головы, так на его самоказнь так искренно удивился, что расширил глаза.
– Виноват? Может быть, перед Богом, так перед Богом мы все виноваты, но перед людьми не нахожу и малой вины за тобой, это ж Якубович всё разболтал и наплёл небылиц, чай же пили втроём.
Разум и ему говорил, что не могло быть и малой вины, если чай пили втроём, душистый, китайский, с вареньем клубничным, денщик Завадовского подал на стол, вечер весело пролетел, да те глаза всё глядели на него с ожиданием, что же он, и он чувствовал остро, что кругом, кругом виноват, и усиливался и разумом это понять, беспокоясь, сердясь, или уж сиять прочь с души эту тяжесть, или казнить себя казнью своей.
– Да ты рассуди, мы все трое относились по-дружески. Васька влюблён был в Истомину…
Жандр неожиданно перебил, точно это обстоятельство имело значение и что-то могло изменить:
– Говорят, она ему досталась невинной?
Э, чёрт возьми, пропади они пропадом всё, и он вопросительно поглядел на Андрея, сидевшего с наморщенным лбом, силясь логику угадать, что ж из того, что невинна:
– Он мне про это сам говорил, Васька, болтун, так как это знать. Понимаешь, он её даже на сцене хладнокровно видеть не мог, сил не имел, столько грациозности, сладострастия столько в каждом движении.
Жандр с пониманием протянул:
– Вот за них-то, за движенья-то эти, должно быть, и ревновал, так танцовщица, актёрка она, или не знал?
Он вдруг; испугался и дёрнулся весь:
– Может быть, за движения, только я в неё не был влюблён, не увивался, не волочился за ней, обходился с ней по-приятельски, запросто, как с короткой знакомой, ко мне не было причин ревновать, он это знал!
Тоже зная об этом, Жандр только заметил:
– Однако ж все говорят, что Завадовский не был к ней равнодушен.
Нет, и эта оказия не спасала его, глаза продолжали глядеть как глядели, и он с горечью им возразил:
– Завадовский виды имел ещё до него, однако тотчас ему уступил, джентльмен, холодная кровь, Британию на себя напустил, тоже славный актёр.
Жандр облегчённо вздохнул и вновь улыбнулся:
– Вот видишь сам, Шереметев с ней жил по-супружески и по-супружески ссорился часто. А ты заладил, как попугай: вина, виноват, погляди на себя.
По-супружески, по-супружески, да никакое супружество не успокаивало его, и он воскликнул с досадой:
– Об Ваське что говорить, Васька слишком влюблён, разгорячился, мальчишка ещё, а я-то из чего принял всерьёз брыкливые слова Якубовича? Мне-то что за резон?
Откидываясь назад, Жандр заметил ещё раз, настойчиво, трезво, с совершенно спокойным лицом, сам ли утешился, его ли этак утешить хотел:
– И Завадовский принял, не ты же один.
Да не надобно ему никаких утешений, не в утешениях дело, что в них, слова, пустота, и это спокойствие доброго друга только пуще распаляло его:
– Они к Завадовскому приехали пьяные, Шереметев с Якубовичем во главе, я потом об этом узнал, там между ними ссора была, кто над собой властен в ссоре и во хмелю? Я ж был трезв и спокоен, сидел и читал, Мольера читал, ты заметь, с какой стати было мне задирать Якубовича? С какой стати, главное, было Ваську не удержать? И вот Васька убит, и выходит, что это я кругом виноват, а не он.
Жандр затряс головой:
– Да полно тебе, Александр, это всё Якубович беспутный его натравил, на Якубовиче, стало быть, и вина, в этом логика есть, а ещё есть логика в том, что твой долг был за эти проделки Якубовича наказать, благородное дело, поверь, или ты логике враг?
Оно славно всегда – верного друга иметь, на тебе не видит греха, хоть пляши на гробах, хоть из пистолета пали, на том и весь сказ, так что готов рядом с другом порядочного человека заслышать в себе, как бы не эти глаза, привязались, проклятые, глядят и глядят, и он, пристально поглядев на него, огрызнулся:
– Ну, это ты брось, говорю!
Жандр вдруг вскочил, не желая, должно быть, далее слушать его, и суетливо изрёк:
– Постой, ты устал и продрог, тебе чаю с ромом как раз, я прикажу.
И выскочил вон, оставив его одного перед печкой, в которой лениво догорали дрова.
В другой комнате раздались приглушённые голоса. Кто-то, кажется Ион, что-то негромко сказал. Затем Жандр прокричал намеренно громко:
– Чаю подай!
И на него продолжали глядеть с глубокой болью расплывчато-голубые глаза и в полном молчании упрекали его, и он всё этим пристально вопрошающим глазам говорил, говорил, что он виноват, сомнения нет, что искупит вину, в этом тоже сомнения нет, понимая прекрасно, что такого рода вину уже не искупишь ничем, и уснул наконец прямо в кресле, сморённый усталостью и теплом, далеко вперёд вытянув разутые ноги, слыша сквозь внезапно навалившийся сон, как Жандр негромко-настойчиво звал:
– Александр, Александр…
Он ещё понимал, что намеревался сказать ему Жандр, и мысленно даже пошевелился, чтобы выпить чаю и поднять сапоги, сапоги-то стало особенно жаль, однако же тёмное забытье тут же оглушило его, затянув в свою мягкую бездну.
Утром, с немалым облегчением открывши глаза, во всём теле ощутивши бодрую свежесть, он встретил прямо в упор вопросительно-жалобный взгляд Шереметева, о чём-то важном умолявший его.
И он тотчас поднялся со стула, стоявшего близко, но несколько сбоку, у ног, и неуклюже встал перед ним:
– Самое время вставать. Просил Василий Васильевич очень приехать тебя, Александр.
Он спросонья ещё не понимал ничего и сердито спросил:
– Какой? Какого чёрта ему?
Склонившись низко над ним, точно он был в жару и в бреду, бледный Ион срывавшимся голосом пояснил:
– Шереметев, какой же ещё, не знаю зачем, не сказал, только приехать очень просил.
Он тотчас сел на диване, тотчас вспомнивши страшно вздутый живот, чёрную дырку в боку и ком намокших волос, прилипших к затылку, оскаленный рот. Затёкшие ноги стало остро покалывать и щипать, должно быть, он спал неудобно. Он разглядел, что кто-то раздел его с вечера и накрыл тёплым пледом, который он любил себе набрасывать на колени, когда бывал у Жандра в гостях. Утро сияло. Неужели он так долго проспал, несмотря ни на что? Как могло это быть? А Ион, должно быть, не спал, экий бледный какой.
Ему стало нехорошо оттого, что уснул, но он не успел погрузиться в себя. Откуда-то явившийся Сашка суетливо поставил ему на колени лакированный чёрный поднос с чашкой горячего кофе и с кренделем, как он любил и дома всякий день пил по утрам, словно ничего не случилось, Сашка улыбался всем ртом.
Он отвернулся и пробурчал:
– Это не надо, прими, Александр.
Ощутив, что подноса на коленях тотчас не стало, подивившись небывалой покорности своевольного Сашки, он вскочил и поспешно стал одеваться, страшась опоздать.
Всё было вычищено, выглажено и у него под рукой, верно, Сашка старался вовсю, позабыв свою неистребимую лень.
А глаза всё глядели в упор, без упрёка, обречённо, беспомощно, понуждая спешить и спешить.
Ион неуклюже топтался у него за спиной, говоря:
– Сказали, что худо ему.
Он сморщился, вспомнив, что он в этом непростительном доле кругом виноват, и грубо отрезал:
– Как не худо, с пулей в боку.
Ион, не возражая, с неловкой мягкостью попросил:
– Позавтракали бы сперва, Александр, самое время поесть, вчера не обедали вовсе, сутки прошли.
Он испугался, резко поворачиваясь к нему:
– Какой, к чёрту, завтрак? Звал же, так надо спешить!
Он вовсе не понимал, за какой надобностью должен он ехать, и даже подумал, как-то отрывочно, вскользь, точно тайком от себя, под каким бы предлогом не ездить, да это напоминанье обеда, а в самом деле, как угадывалось, о том, что время у него ещё есть, оттого что тот ещё жив, подстегнуло его, и он окончательно заспешил, и внезапно пришедшая мысль, что успеет перед тем оправдаться во всём, подгоняла его, отчего копошился он дольше обыкновенного, то не попадая в рукав, то позабыв про жилет.
Ион, готовый давно, дожидался предупредительно, стоя у двери с вытянутым несчастным лицом: плохи, стало быть, были у бедного Васьки дела.
Наконец Сашка подал трость и цилиндр и набросил шинель.
Наёмная карета ждала у крыльца.
Они молча сели с разных сторон. У него промелькнула благодарная мысль, что верный Ион заранее позаботился обо всём, ничего не забыл, а Ион, склонившись, заглядывая в лицо, вполголоса говорил:
– Дело теперь заведётся, в полиции или где, так все мы должны говорить…
Согласно с указом, которым строго-настрого воспрещалась дуэль, дело должно было завестись непременно, однако к этому делу он был равнодушен, точно оно не касалось его, только несчастного Иона, которого затащил ради шутки, экий болван, стало вдруг страшно жаль, и он грубовато, отрывисто оборвал:
– Тебе, Богдан Иваныч, надобно от всего отпереться, и точка.
Ион переспросил, удивлённо моргнув:
– Это как?
Александр уже видел, что для Иона в отрицании с порога всего, что предъявят ему в заведшемся деле, единственно правильный выход, и ответил, сердито ворча:
– А вот так: не был нигде, не знал ни об чём и во сне не видал. Не беспокойся, у нас немцу тотчас поверят, что ни солги, замечательная к немцам любовь у властей, да и власть-то из немцев, порядок такой.
Откинувши несколько голову, по-прежнему разглядывая его, точно давно не видал, покачиваясь смешно, когда карета подпрыгивала на кочках, китайский болван, две капли воды, Ион изумлённо тянул, не имея в запасе этого неотразимого русского средства – беззастенчиво лгать:
– Однако, позвольте, я не не был там, Александр, я, как раз напротив, там был…
Возражение принадлежало к разряду глупейших, самому распространённому между людьми, как он примечал, немцы на этом стоят, как гранит, но всё-таки и глупейшее возражение надо обдумать, хотя чего же обдумывать, очевидно, как Божий день, понятно должно быть наипоследнему дураку, не был, и всё тут, спрос не велик, а между тем они приближались, через минуту иное станет важней, к чему он вовсе не был готов, всё заспал, как же он мог, он-то там точно был, и, сморщившись, словно бы Ион наступил ему на мозоль, нагнув голову, он попросил:
– Потом, Богдан Иваныч, об этом потом, после поговорим, я растолкую тебе, где ты был, глубокая мысль.
Ему сделалось сиротливо и зябко. Он во всём ещё очевидней был виноват, и вина непоправима была, безысходна и, как плита на груди, тяготила его, можно ли посвящать немца в тонкости русского умения жить.
Александр натягивал перчатку на правую руку, тотчас снимал и беспрестанно совался к окну.
После вчерашнего мороза и снега вдруг потеплело, моросила какая-то мелкая дрянь, за окном висел невзрачный редкий туман. Колеса кареты стучали по обнажённым скользким камням.
Он удивился, что не приметил ни дождя, ни тумана, когда выходил.
Право, лучше было бы всё ещё спать, порывисто, тяжело, но без дождя, тумана и снов.
В особенности сны никому не нужны.
Тут карета остановилась, но остановки он не заметил, продолжая сидеть, свесивши голову, опираясь двумя руками на трость, размышляя, отчего это сны никому не нужны.
Ион осторожно тронул его за плечо, указывая движением головы, что пора выходить.
Александр с изумлением поглядел на него: чего тот хотел от него, сообразил, что сны всё же нужны, из кареты выбрался почти машинально, вошёл и не тотчас сбросил шинель, точно раздумал входить.
У него чуть не силой взяли трость и цилиндр и без промедления провели к Шереметеву, видимо давно ожидая его.
Серый, неузнаваемый Васька был весь в жару. Лихорадочно блестели бесцветные жидкие большие глаза и беспокойно, мучительно ждали кого-то. Почерневшие губы запеклись и шептали чуть внятно и с хрипом:
– Грибоедов… жду тебя… хорошо… прости меня… друг… я верю, верю… уж ты, брат, прости…
Александр сел перед ним, опустил на колени бессильные руки и наклонился вперёд, стараясь хоть что-нибудь разобрать из того, что бедный Васька шепчет явно в полубреду.
В тот же миг Шереметев вдруг увидел его, ещё больше расширил больные глаза и отчётливо прошептал:
– Грибоедов!
Он невольно слишком громко сказал:
– Здравствуй, как ты?
Шереметев нахмурился, сморщил лоб совсем так, как всегда, когда недоволен бывал, что мешали ему, и зашептал торопливо, прорываясь, поверхностно, часто дыша:
– Ты был прав… Во всём, Грибоедов… поразительно прав… Я тебя только жду, не хотел помереть без тебя. Ты же прав… теперь никогда… ни-ко-гда…
Он машинально кивнул, решительно не понимая его:
– Да, ты тоже прав, помолчи.
И вдруг осознал, как нелепо, несправедливо, возмутительно то, что именно перед смертью втолковывает ему Шереметев, перед смертью, уже ничего не вернуть, с этим, с этим так и уйдёт, и, почти к самому уху склонясь, глядя тревожно, жив ли ещё, с тяжкой страстью заговорил:
– Это я во всём виноват, слышишь, я виноват, ты прости меня, брат, загубил я тебя, ты прости, я прошу, я тебя очень прошу, ты прости!
Чёрные губы Шереметева дрогнули, точно пытались сложиться в улыбку.
– Это всё я, сердца на меня не держи… Нельзя так глупо любить, а ты говорил, сколько раз говорил… Прошу тебя, скажи нынче ей… пусть отпустит меня… мучил её… это скажи… пистолет…
Горячее короткое прерывистое дыхание было у него на бледной щеке, однако он ещё ниже склонился над ним и силился хотя бы взглядом Ваське внушить то, о чём говорил почти мертвецу:
– Всё скажу, но если бы я…
Шереметев, вдруг перебив, едва прошептал, весь опускаясь вниз на высоких подушках:
– Перестань… простишь ли меня?
Он слабо вскрикнул в самое ухо:
– А ты?
Шереметев выдохнул, безвольно набок клонясь головой:
– За этим и ждал… спасибо тебе…
Он не разобрал впопыхах, за что благодарил Шереметев его, когда должен был проклинать, и с пронзительной жадностью следил за губами, чёрными, жаркими, что скажут они, чем ответят ему на учёный вопрос о прощении, но губы больше не шевелились, рот был раскрыт широко, втягивая воздух со свистом.
Александр откачнулся, соображая, что должен идти, не в силах подняться и навсегда оставить его.
Шереметев заметался в бреду, несколько раз повторив его имя, точно всё ещё ждал.
Он прислушивался к этому невнятному бреду и обречённо сидел перед ним. Он не верил, но знал, что совсем близок конец и что ему не забыть, не забыть никогда, и тогда… и тогда…
Тут он вздрогнул и поднял глаза.
Оказалось, он был не один.
Пожилой доктор, весь в чёрном, не тот, не вчерашний, который вынимал красную пулю после дуэли, незнакомый, спокойный, неподвижно сидел в стороне и молчал, не глядя ни на кого.
Александр взглянул вопросительно, и тогда доктор, добродушный толстяк, видимо немец, с усталым лицом, тотчас уловив на себе его вопрошающий взгляд, со своим всё-таки свежим румянцем на круглых щеках, неторопливо кивнул и чуть слышно произнёс по-латыни, отчего-то уверенный в том, что посетитель знает латынь:
– Час или два.
Он изменился в лице и готов был бежать, но заставил себя для чего-то ещё посидеть.
К нему наконец подошли, тоже громким шёпотом стали за что-то благодарить.
Он откланялся и тотчас уехал.
Жизнь оказывалась серьёзная, страшная вещь. Этой вещью не полагалось шутить, как он беспечно и беспутно шутил всё последнее время, вчера и до вчерашнего дня.
Он боялся заплакать навзрыд и сквозь оконце наёмной кареты, нарочно проделанное в передней стене, упорно глядел извозчику в спину.
На этой чужой незнакомой спине был измокший рыжий тулуп. Потемневшая кожа повытерлась слегка на лопатках и на этих местах была очень гладкой на вид и намного темнее. Большой барашковый воротник был опущен и лежал на плечах. На воротнике ершились намокшие чёрные завитки.
Ион, прижавшийся в угол, как будто ему говорил, а может быть, рассуждал сам с собой:
– Говорят, Якубович намерен стреляться… Каверин намерен Якубовича убедить…
Ему сделалось омерзительно, скверно, как только до него дотащился смысл этих слов.
Он сконфуженно возразил:
– Дело чести, для чего убеждать?
Ион что-то долго и пугливо стал изъяснять, однако он его больше не слушал.
Жизнь так огромна, что не имела цены, ни за какие деньги именно жизнь не купить. Оттуда не возвращался никто, это ещё принц датский так остроумно приметил, и Васька не воротится, шалишь, а здесь ничего хорошего быть не могло. И вот не укладывалось у него в голове, как же он себе позволил с жизнью, своей и чужой, шутить и шутить?
Спина сквозь оконце казалась широкой, прямой и спокойной: верно, отлично знала эта спина, в какую сторону гнать лошадей.
Разве он мог, разве он право имел вполне жизнью признать всю свою прежнюю суматошную егозливую дурацкую жизнь?
Наконец воротившись домой, он себе места не находил, всё думал о чём-то, не всегда умея сказать, о чём размышлял, прилёг на диван, через минуту вскочил, стал ходить взад и вперёд, размахивая сильно руками, наконец присел бесцельно к столу и поник.
Ион, скромно сидя на стуле, поближе к дверям, точно на минутку зашёл, горестно вслух рассуждал о судьбе вообще и о печальной судьбе Шереметева, кавалергарда, штаб-ротмистра, графа, всё время обращаясь прямо к нему, словно затем, чтобы он только как можно дольше слушал его и не смел погружаться в себя.
Слушал он плохо, отвечал кое-как, может быть, невпопад, отчего-то спросил, разве Шереметев был граф, позабыл. Он чувствовал болезненно, остро, что упустил свою жизнь и что не судьбу за своё упущение должен винить.
Он её сам пропустил между пальцами, единственно сам, вот что в этом гадком деле сквернее всего, оттого пропустил, что дурак, если б судьба, так это б ещё ничего.
А всё отчего?
А всё, сукин сын, оттого, думал он, что многие годы, ещё со студенческих лет, когда мальчиком был, он наладился жить с убеждением, разлитым во всём его существе, что он готовит и превосходно приготовил себя на серьёзное, важное, даже, возможно, на чрезвычайное и великое дело, что в одной этой готовности и заключается всё благо жизни и что, в сущности, не имеет никакого значения именно то, когда приступишь к исполнению чрезвычайного и великого дела, если душа переполнена твёрдою готовностью, до краёв переполнена счастливой верой в себя, тут беспокоиться нечего, случай явится сам собой, ничего промедление, всего в несколько месяцев, в год или в два, всё отлично, метаться-то из чего, из какой такой надобности высуня-то язык чрезвычайное и великое дело волком голодным искать?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?