Текст книги "Сталинградский гусь"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Сделал один глоток, другой, потом третий. Как иногда бывало у него в таких случаях, вкуса напитка не почувствовал – вкус исчез.
Исчез и на этот раз. Внутри что-то ныло, было горько и казалось – вот-вот остановится сердце.
Хотя в бою у солдата ощущение собственного сердца, того, что оно существует у него, иногда исчезает совсем, – ну словно бы вообще у человека нет сердца, вот ведь как…
Слух о том, что ночью первого мая был взят Рейхстаг и на этом война закончилась, пронесся по Берлину ранним утром, но Рейхстаг не был взят, угрюмое громоздкое здание это дымилось, в некоторых окнах продолжало полоскаться тусклое, словно бы готовое угаснуть пламя, на нескольких этажах шли бои с эсэсовцами.
Сопротивлялись эсэсовцы отчаянно, изо всех сил, иного выхода у них не было, выжить им в майском Берлине не было дано… Если только сдаться в плен.
Из всех слухов верно было только то, что командующий берлинским гарнизоном генерал Кребс обратился к маршалу Жукову с просьбой о перемирии, маршал в этом Кребсу отказал.
Вернувшись в свой штаб, Кребс спокойным голосом отдал несколько распоряжений своим заместителям, после чего поднес пистолет к виску и застрелился.
Несколько часов в Берлине стояла тишина, от которой у не очень опытного бойца запросто могло что-нибудь поехать в голове, – эсэсовцы не стреляли, надеясь на чудо, наши тоже молчали, и лишь один звук царил в городе, – треск раздуваемого ветром пламени. Страшный это был звук. Что ж, немцы достигли того, чего добивались. Под командой своего фюрера.
Комендантом Берлина после выстрела Кребса был назначен генерал Вейдлинг, – тот самый серый генерал, депутат рейхстага, который отличился в борьбе с партизанами Украины и Белорусии, был взят в плен, разоружен, но ночью бежал из сарая, в который его посадили, оставив на охапке сена свой парадный мундир со всеми наградами и значком депутата, но вот видите, каков был поворот судьбы – он оказался последним комендантом Берлина. И вряд ли бы о Вейдлинге сейчас кто-нибудь заговорил, если бы он не подписал акт о капитуляции берлинского гарнизона…
Максимыч читал в одной из дивизионок – дивизионной многотиражке – заметку о Вейдлинге, очень ему этот «выдвиженец» не понравился, – заметку до конца не дочитал и передал газету второму номеру:
– Держи на самокрутки!
– Спасибочки! – по-школярски поблагодарил Малофеев, затем пробухтел с неожиданной гордостью: – Из наших газет самокрутки получаются качественнее, чем из немецких, да потом немецкой бумагой отравиться можно…
Наверное, так оно и было.
Берлин был взят и зачищен, как принято ныне говорить, – зачисткой занимался пограничный полк, носивший наименование Рижского, патрули в зеленых фуражках (впрочем, фуражки эти форменные были только у командиров групп) брали в первую очередь эсэсовцев, – эта организация была признана преступной, с каждым эсэсовцем в отдельности должен был разбираться суд, слишком уж много крови было на их руках.
Вопрос о том, чтобы из гусенка сварить душистый шулюм, уже не стоял… Не для этого он прошел путь от Сталинграда до Берлина, да и не обессилевший тощий гусенок это уже был, а настоящий важный, умный и знающий себе цену гусь.
Он уезжал вместе с Максимычем на родину пулеметчика, в Орловскую область, в переживший оккупацию колхоз, где землю весной сорок пятого года пахали, как знал Максимыч из письма жены на старом танке со снятой башней, а боронили на коровах – родных буренках, выживших, честно говоря, с трудом.
Из села, где жил Максимыч, немцы были выбиты очень скоро, так что позлодейничать им не удалось, пришлось прикрывать свои задницы фанерками, на которых удобно съезжать с гор и по крутым орловским холмам, перемахивая с одной вершины на другую на полустертой фанерке, драпать к своим. Благодаря скорым действиям Красной армии коровы и остались живы и теперь подменяли собою лошадей.
Хорошо, что хоть плуги не таскали, эта тяжелая работа досталась танку со спиленной башней… Вот туда и направлялся бывший гусенок, а ныне, повторюсь, настоящий гусь, уже большой, с красными лапами, зоркими петушиными глазами, крепким клювом и коротким, шустро и очень смешно подергивающимся хвостом.
Надо отдать должное Максимычу – он позвал старшину Сундеева, своего напарника Малофеева, себя хлопнул ладонью по груди, на которой серебряным звоном отозвались многочисленные медали, пулеметчик в этой компании был третьим, – и сказал следующее:
– Все мы в одинаковой степени опекали нашего сталинградца – кормили-поили его, спасали от разных любителей жареной гусятины, совали в укромное место во время артналетов и тем более – бомбежек… В общем, у гуся нашего судьба солдатская, он мог много раз погибнуть, но не погиб. Поэтому давайте поступим так: с кем гусь захочет пойти дальше, с тем пусть и идет.
– А как нам это определить?
– Очень просто. – Максимыч достал из кармана новеньких, выданных по случаю победы рубчиковых бриджей кусок мягкого хлеба, разломил его на три части, дал по куску Сундееву и Малофееву, один кусок взял себе. – Теперь образуем круг пошире и в центр его поставим гуся. К кому он пойдет за хлебом, с тем и уедет из Берлина.
– Интересно, – сказал Сундеев, – не думал, что ты такой изобретатель, все можешь точно рассчитать, как татарин на дореволюционном рынке в Гатчине, и свести концы с концами.
– Позови-ка нам повара, – попросил Максимыч своего напарника, – пусть заглянет к нам. – Пулеметчик похмыкал в кулак. – Насчет татарина в Гатчине до семнадцатого года ничего не знаю, но татары – народ даровитый, умный, да и в бою не подводит, это ты, Егорыч, должен знать по себе.
Пришел повар, стянул с головы колпак и, честно говоря, удивился несказанно:
– Вы чего, ребята, втроем не можете справиться с одной посудиной и пригласили четвертого? Ну вы и даете, господа-товарищи хорошие! Где бутылка-то?
Максимыч остановил его движением руки, объяснил, в чем дело, и велел встать в центр широкого круга. Повар подхватил гусенка, ласково погладил его, что-то произнес на ухо, дунул, еще раз погладил по голове, и гусенок, начавший было нервничать, быстро успокоился.
– Молодец, – сказал ему повар, поставил у своих ног и до команды старшины, избранного судьей, не отпускал, а когда Сундеев произнес «Вперед!», отнял руки от гусенка.
Тот, почувствовав свободу, присел, будто спортсмен, сжался, втянул в себя шею, – в общем, вел себя, как опытный физкультурник, который перед стартом обязательно группируется, – в следующий миг рванулся вперед.
Он громко топал лапами, заваливался то на один бок, то на другой, крякал что-то, подгоняя себя и стараясь как можно скорее добраться до одного человека, стоявшего перед ним с куском мягкого хлеба… Вид у него был такой, что не дай бог, Максимыч откажется от него, – тогда уж лучше голову под топор и в кастрюлю к капитану Щербатову. Лучше так.
Видать, в воздухе замаячила тень раненого любителя гусиного супа, капитан не мог успокоиться и в госпитале: на площадке, где собралось наше вече (совсем не новгородское), чтобы решить судьбу гусенка, неожиданно появился лейтенант Пустырев; засмеявшись, потер руки – настроение у него было хорошее.
– О чем толкуем, славяне? Думаете, не двинуться ли нам на Париж, как это хотели сделать русские казаки в восемнадцатом веке, разбив пруссаков у Кунерсдорфа и взяв Берлин? – Пустырев был человеком грамотным, знал кое-что из того, чего неплохо было бы знать и Сундееву с Максимычем. – Я сегодня у Щербатова был, так он интересовался здоровьем одного гражданина…
– Какого же? – неожиданно усмехнувшись в себя, сделав это довольно ехидно и открыто, спросил Сундеев. – Этого, что ль? – он показал пальцем на гусенка, который уже находился в руках у Максимыча.
– Этого.
– Передайте товарищу капитану – будет у него гусь. Достойный. Можем доставить двулапого, можем четырехлапого – пусть выбирает. Суп получится вкусный. А можем яблок подкинуть… Будет гусь с яблоками. А этот гусь… Этот гусь, считай, уже демобилизовался из армии, гражданский паспорт получил, скоро ему домой, на Большую землю…
– Где возьмете гуся, старшина? Гусь по нынешним временам – штука в Берлине редкая.
– Хозяйственная часть семьдесят девятого стрелкового корпуса, к которому приписан наш отдельный батальон, гарантирует: гусь будет, товарищ лейтенант!
– Ого, как высоко вы решили прыгнуть, старшина! Скажите, гусь точно будет? Не промахнетесь?
– Не промахнусь.
Сундеев не промахнулся, через два дня приволок гуся – немецкого, очень важного, с тяжело отвисающим зобом, драчливого, – всех, кто к нему приближался, немецкий гусь старался клюнуть или ущипнуть с вывертом, чтобы оттяпать у смельчака кусок мяса с кожей.
В общем, это был типичный пруссак – с гадким характером и начальственным видом, который признавал только себя и обращение к себе требовал не меньшее, чем к полковнику.
Старшина не выдержал, треснул его ладонью по затылку – у гуся только клюв щелкнул сухо и звонко, протестующий гогот, родившийся внутри, застрял то ли в глотке, то ли в пищеводе, гусак пискнул задавленно и быстро растерял свою спесь. Сундеев протянул его неверяще улыбающемуся Пустыреву.
– Пожалуйста, товарищ лейтенант! Этот индюк будет помясистее и пожирнее нашего гусенка, капитан будет доволен.
– Ну, старшина, ну, старшина, – с восхищенными нотками в голосе произнес Пустырев, – не ожидал такой обротистости и ловкости. Молодец!
– Против овец, – неожиданно смутившись, пробормотал Сундеев.
– Где взяли индюка? – лейтенант приподнял гуся и, кряхтя, покачал головой – пруссак весил не меньше полковой гаубицы.
– Не поверите – в подсобном хозяйстве господина Геринга. Вполне возможно, этого раскормленного тяжеловеса он воспитывал сам, лично.
– Так уж и в хозяйстве Геринга… И проверить ведь никак нельзя.
– Совершенно верно, никак нельзя, товарищ лейтенант. Не проверить это – не дано!
На «виллисе» Пустырев повез гуся-пруссака в госпиталь, из рук в руки передал тому, кто из него и печень фуа-гра сотворит, и шулюм из косточек, с длинной шеей, обрубками крыльев и лапами сварит, и несколько отбивных из грудины, где расположен самый большой кусок мяса, зажарит…
Берлин уже сильно изменился. На улицы вывалили все, кто мог, даже младенцы в люльках, тщательно оберегаемые крикливыми сдобными мамашами, столетние старики, воевавшие с нами еще под началом сухорукого Вилли – Вильгельма Второго; на расчищенных от камней пятаках пространства, в завалах, среди груд камней, как среди гор трещали, пысили ласковыми дымами костры – город стряхивал с себя грязь, копоть, нагар пожарищ, освобождался от битого кирпича, камней, кусков бетона, гнутых железных балок, досок, обломков мебели, рваных проводов, тряпок, ломаного стекла.
В кострах дымили, обугливались, делались черными, дырявыми фанерные плакаты «Русские никогда не будут в Берлине», «Берлин – неприступная крепость»… Чушь все это! Но чушь огромными буквами была нанесена и на некоторые уцелевшие здания; артиллеристы били по надписям в упор из своих семидесятишестимиллиметровок и вносили в них толковые поправки.
Пустырев засек на Зигфридштрассе, как на стене одного из домов, украшенного плакатом «Русские никогда не будут в Берлине» наш меткий наводчик сделал поправку – ударом снаряда оторвал слово «никогда», начертанное на гигантском планшете, сколоченном из крашеной фанеры малинового цвета, вторым точным попаданием разнес в мелкие крошки слово «не будут», в результате получилось очень неплохо и правдиво: «Русские в Берлине».
Что есть, то есть: русские находились в Берлине – всего одиннадцать дней понадобилось, чтобы взять огромный, до зубов вооруженный, напичканный артиллерией и танками город площадью в девяносто тысяч гектаров, плотно набитый отборными эсэсовскими частями…
Одна и та же картина наблюдалась всюду, везде, – берлинцы очищали свой город от грязи – и на Унтер-ден-Линден, и у Бранденбургских ворот, и у парка Тиргартен, и в районе Нейкельна…
То, что видел лейтенант из открытой коробки «виллиса», поднимало настроение, нога сама давила на педаль газа сильнее, и вообще ему хотелось запеть. Любое фронтовое сочинение – от бесшабашной, невольно вгоняющей человека в пляс песни про фронтовых корреспондентов до мелодичной, грустной «Давай закурим, товарищ, по одной…»
Максимыч так и не узнал, понравился «гусь из подсобного хозяйства Геринга» Щербатову или нет. Уже в двадцатых числах мая первая партия демобилизованных – в основном старики, в голове и в усах которых серебрилась седина, – на Силезском вокзале погрузилась в теплушки, украшенные зелеными ветками, и состав, подавая частые прощальные гудки, на тихой скорости, неспешно постукивая колесами, покинул Берлин.
В такой же обычной теплушке нашел себе приют и Максимыч, – вместе с гусенком и «сидором», набитым сухим пайком… Он ничего особого не вез с собой домой – ни богатых трофеев, ни золотых побрякушек, ни подлинников картин известных художников – только небольшой отрезок ткани жене на платье и брошку – ей же, ребятишкам – самописные перья, ручки, которые у себя дома никогда не видел… Вот, пожалуй, и все.
Себе же не взял ничего – только медали, целую россыпь, заработанную в боях, солдат в отличие от командиров, чьи гимнастерки украшали более значимые награды, на фронте отмечали в основном только медалями, – да орден Красной Звезды, полученный в Сталинграде…
Детям, кстати, можно было привезти и по костюмчику, но насколько ребята подросли, какие размеры теперь носят, Максимыч не знал, и вопрос этот отпал сам по себе, родив внутри у него жалость, нежность, еще что-то очень теплое, исполненное любви, благодарности и в ту же пору – заботы. Как же без заботы о своих близких, по которым Максимыч соскучился настолько, что хоть криком кричи, хоть стоном стони, – без малого четыре года прожил без них…
А на войне каждый оставшийся позади год можно смело умножать на десять, в результате получится срок очень немалый, – вот сколько лет провел ефрейтор Максимов в окопах… Даже в официальных бумагах, в статистике, которая идет с мест в Москву и попадает в высокие отчеты, принято считать, что день, проведенный на фронте, засчитывается за три. И в стаж заносится цифра, помноженная на три.
Гусенок сидел в кошелке под деревянными нарами, вел себя тихо, иногда высовывал голову наружу, и Максимыч понимал, в чем дело – надо в туалет…
Колеса негромко постукивали под полом теплушки, скорость поезд не набирал – нельзя было набирать, под этот мирный звук на душе делалось спокойно, тепло, – на случай вечерних и ночных холодов, если температура в вагоне вдруг поползет вниз, можно было в буржуйку, поставленную на металлический лист, кинуть пару-тройку березовых поленьев и эту заправку быстро раскочегарить, – мастеров по этой части на фронте развелось много…
И вообще война научила народ не только этому, но и множеству других искусств, которые за два дня до войны никому из нынешних орденоносцев еще не были знакомы.
Пламя в печурке пофыркивало, гудело с особым домашним звуком, создавало уютную атмосферу, способную растворить в себе всякое обрадованное сердце, рождало обстановку братства, душевного равновесия, заставляло думать о тех людях, которые остались в Берлине, и тех, что ждали фронтовиков дома…
И одновременно едва ли не у каждого солдата возникала, теплилась упрямо, не пропадая ни на секунду, смутная надежда, что былое больше не повторится – войны не будет, никогда не будет… Война никому не нужна.
Через шесть суток гвардии ефрейтор Максимов Максим Максимович благополучно добрался до ворот своего дома и распахнул их, как ворота в жизнь сельскую, которую он совсем забыл и которую придется начинать снова.
Пыльная дорога в Пакистан
Никогда не думал Игорь Гужаев, что в разгар военных действий в Афганистане ему придется сменить сержантскую форму-песчанку на гражданский, пропахший бензином и автолом комбинезон с двумя лямками вперехлест, как у детсадовцев, и стать водителем в конторе сугубо гражданской, под названием Афсотр.
Расшифровка у Афсотра была простая, как появление пыли на дороге: «Афгано-советский транспорт», а если расшифровать даже то, что не попало в название, осталось в чистом поле, на воздухе, то надо будет добавить солидное слово «предприятие». Афсотр был большим транспортным предприятием.
Огромный, утоптанный до каменной твердости двор Афсотра был обнесен высоким, с неровным иззубренным верхом забором, по двум углам которого, чтобы было хоть чем-то защититься от недалеких гор, по которым бродили душманы с гранатометами, выискивавшие, куда бы послать заряд, стояли две укрепленные вышки. Душманы были очень довольны, если граната попадала во двор Афсотра, ржали весело, как захмелевшие лошади, если на месте цели вспухал рыжий столб огня.
За любое попадание, – даже в корову, запряженную в телегу, они получали вознаграждение, все у них было расписано, за каждую срубленную голову «душки» имели гонорар, за каждую единицу техники – также… Получали за вертолеты, за танки, за грузовики, – за все, словом, на все имелась своя расписанная и утвержденная за океаном такса, за головы особенно высокая: за полковника одна сумма, за старшего сержанта другая, меньше, конечно, полковничьей, но тоже очень неплохая.
Гонорар выдавали не в долларах, а в «афонях», так находившиеся в Кабуле русские называли афгани – государственную валюту Афганистана…
Первое, на что Игорь обратил внимание во дворе, был грузовик МАЗ с длинным кузовом, в кузове стоял второй МАЗ, весь издырявленный, с обожженной до черной окалины дверью кабины, за которой сидел водитель. Машину привезли ночью и пока еще не успели загнать в ремонтный цех, вот она и темнела скорбно в кузове, похожая на памятник, хотя памятник погибшим водителям в Афсотре имелся.
А погибших на предприятии было много, даже чересчур много, – как в большой воинской части – двести с лишним человек, машин погибло более шестисот, так что место, куда положить цветы, в автомобильном дворе имелось, причем надо заметить, что цветы у памятника никогда не переводились, лежали яркой россыпью всегда, в любое время суток. Даже зимой, когда было не до цветов, вдовы погибших приносили к памятнику цветы бумажные, которые, как считали они, были лучше живых.
Памятник состоял из высокой плоской плиты, на фоне которой две сильные, с натруженными жилами руки держали урну с прахом, а внизу, под урной, была расположена могила, в которой покоились погибшие.
Грузовики Афсотра мотались по всему Афганистану, регулярно появлялись и в местах, где шли бои, а спасающиеся люди прятались в кяризах, в горах, в земляных щелях, – не было в стране дорог, по которым не ходили бы машины Афсотра и которые не были бы политы кровью водителей этой конторы.
Очень часто афсотровские машины бывали в Пакистане, в местах, где находятся лагеря душманов, из которых прямо через границу в Афганистан отправляется густой поток любителей заработать легкие деньги, – в основном людей молодых, голодных до долларов, готовых свернуть голову кому угодно, лишь бы в кармане оказалась тощая пачечка зелени, перетянутая банковской резинкой…
Другой возможности заработать деньги в Афганистане не было… Точнее, почти не было. Но работать в таких конторах, как Афсотр, опасно, даже опаснее, чем служить в армии, в воюющей части, – продырявить могут в любую секунду.
Душманы обладали способностью внезапно появляться на любой дороге, даже глухой, непроезжей, с одной только целью – ограбить машину, водителя убить, груз раскидать по кишлакам – естественно, взяв за это деньги, либо вообще перебросить в Пакистан и распорядиться им по-купечески. Денег, конечно, будет в несколько раз больше, а это всегда очень греет корявые душманские души. Тьфу!
Был одет Игорь в старый выгоревший синий комбинезон, под мышкой держал куртку, сшитую из плотной палаточной ткани, также выгоревшей, которую стачал по заказу приятель Игоря, большой мастер по портновской части, в прошлом – механик цеха Московской швейной фабрики № 3 Валера Куманев. Он вообще умел хорошо шить – и туристские штаны, и кепки с куртками, и шорты, и прочее, – мастерство, полученное Валерой на гражданке, пригодилось и в армии.
В Афсотре Игоря Гужаева встретил местный профсоюзный начальник Джангул, очень похожий на много испытавшего в своей жизни кавказца, – с седой, коротко остриженной головой и руками, украшенными мелкими белыми шрамами. Явно остались от порезов стеклянными осколками.
Увидев, что гость с интересом смотрит на его руки, Джангул пояснил:
– Пару раз мне пришлось выбираться из горящей машины… Стекла кулаками разбивал. Царапины вроде бы небольшие были, слабые, а следы остались приметные.
Все было понятно, Игорь и сам бывал в подобных передрягах, следов только нет, а так через эти медные трубы он тоже прошел… Или какие там еще трубы бывают? Чугунные? Керамические, как в Древнем Риме?
Он кивнул понимающе и достал из кармана сложенный вчетверо листок бумаги, протянул Джангулу:
– Вот.
Бумага была напечатана на машинке с русским шрифтом; Джангул, который учился в Москве на полугодичных профсоюзных курсах, язык русский знал, даже читал две книги Пушкина, о чем с гордостью заявил гостю.
Тот одобрительно наклонил голову.
– Не веришь? – по лбу Джангула бодро расползлись вертикальные морщинки. – Я даже «Евгения Онегина» прочитал. Целиком. С первой страницы до последней.
– Верю, верю! – Игорь поднял обе руки. Жест был забавным. – Честному человеку нельзя не верить.
– То-то же! – Джангул засмеялся. Смех у него был сиплый, с трещинками, прерывистый. У многих водителей бывает такой смех, – это от простуды, когда ветер влетает в окно, обволакивает спину, пробивает насквозь глотку и обязательно находит в кабине какую-нибудь щель, чтобы благополучно выскочить наружу.
Он развернул бумагу, потом свернул и отдал Игорю.
– Я в курсе. Меня уже предупредили. Только случайно не прихвати эту бумагу с собою в рейс.
– Да вы чего? Я ее съем, – с серьезным видом заявил Игорь.
Джангул улыбнулся ослепительно и одновременно жестко, похлопал себя по карманам, достал пачку дешевых, плохо оформленных, с непропечатанным изображением сигарет.
Выбил одну сигарету, сунул ее в губы, из нагрудного кармашка извлек зажигалку-самоделку, подпалил… Из пачки выколотил еще одну сигарету, предложил Игорю. Тот отрицательно качнул головой.
– Не курю.
Джангул улыбнулся одобрительно, улыбка у него была открытой, очень хорошей, лицо освещала изнутри, делала его каким-то особенным, запоминающимся, на него нельзя было не обратить внимание, к людям с такими улыбками народ обычно тянется, становится разговорчивым… Как известно, светлые улыбки всегда, во все времена были заразительными, поднимали у окружающего люда настроение.
Интересным человеком был Джангул.
– Правильно поступаешь, что не куришь, – сказал он, – но имей в виду, у вас в Союзе я слышал поговорку: «Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет», – речь у Джангула была чистая, без «комкастостей» и смешных ударений, – пока он учился в Москве, сумел одолеть непростой язык, говорил почти без акцента.
– Это не про меня, – сказал Игорь, – я и курить умею и пить. Хотя вроде бы считается, что я и не курю, и не пью. Все зависит от ситуации.
– У нас один шофер проводит интересные эксперименты с сигаретами, точнее – с дымом, – сказал Джангул, помотал перед собой рукой, словно бы разгонял табачную струю, пущенную ему в лицо.
– Эксперименты с дымом? – вид Игоря Гужаева сделался недоуменным.
– У нас даже мысль появилась – отправить его в Москву учиться на фокусника… После учебы будет выступать в цирке. Вот он, кстати, идет. Сам. Лично. Будущий народный артист Демократической Республики Афганистан. А? Звучит? – Джангул не удержался и громко хлопнул одной ладонью о другую, подмигнул Игорю: знай, мол, наших!
По двору, вприпрыжку огибая машины, быстро, почти бегом двигался худенький невысокий паренек в узбекской тюбетейке, плоско нахлобученной на голову и выбивающимся из-под нее коротким чубчиком и седыми висками.
– О-о, дядя Джангул! – вскричал он издали, подпрыгнул радостно.
Игорь подумал: «Это же обычный пацан – веселый, раскованный, ему еще в пионерлагерь надо бегать, а он уже грузовики водит… Седой. Неужели он в состоянии справиться с большой, очень тяжелой машиной? У него же, наверное, ноги до педалей не достают…»
Джангул протянул пареньку пачку с сигаретами, которую держал в руках.
– Будешь?
Мальчишка ловко вытянул из пачки одну сигарету и, держа ее в сжиме указательного и среднего пальцев, неприметно, но очень ловко подбил ногтем большого пальца; сигарета, взвившись в воздух подобно маленькой ракете, в следующее мгновение оказалась в губах юного курильщика.
– Из тебя получится очень хороший фокусник, Хасан, – одобрительно произнес Джангул.
Хасан, не сомневаясь нисколько, согласно наклонил голову: так, мол, оно и будет. А может, из него получится что-нибудь большее, чем просто фокусник? Но что может быть больше «просто фокусника», которому в будущем присвоят звание народного?
Этого Хасан не знал. Он глубоко, как здоровый взрослый мужик, затянулся сигаретой, окутался клубом дыма, будто облаком, коротко дунул и от густого кудрявого взболтка в тот же миг ни одной веселой кудряшки не осталось – все растаяло. Похоже, Хасану подчинялись некие материи, которые не подчинялись обычным людям. Джангул зааплодировал.
Игорь тоже похлопал в ладони – он видел много разных фокусов, но такого, чтобы фокусничали с сигаретным дымом, еще не встречал.
А Хасан вновь самозабвенно затянулся плохонькой, хотя и душистой сигаретой – табачная начинка была хорошо просушена и пропитана соком какого-то дерева, скорее всего, вишневого. Открыл рот, выдохнул. С губ его должна была сорваться струя дыма, но дым не пошел, воздух как был, так и остался незамутненным, чистым, а вот из ушей неожиданно вымахнули негустые дымные струйки… Даже не струйки, а кудряшки.
Вот кудряшки сделались гуще, потом сгустились еще немного, но плотным дым не стал – этого не дал сделать редкостный организм Хасана.
«А ведь действительно фокусник, – невольно подумал Игорь, – причем не фальшивый, а настоящий, только один этот фокус “дым из ушей” может вызывать аплодисменты. “Бурные и продолжительные”, как писали раньше в газетах».
Свое показательное выступление Хасан закончил еще одним номером, хотя, может быть, и не таким замысловатым, как «дым из ушей».
Юный фокусник, несмотря на распространенное мнение, что за курение в таком возрасте бьют по губам, докурил сигарету до конца, до самых пальцев, затем замер, целясь в гипсовую урну, обвитую каменным виноградом, – явно урна была отпилена от какой-то светской скульптуры, пострадавшей от взрыва ракеты.
Целясь в урну, Хасан прижмурил один глаз, потом второй, затем сомкнул веки целиком, – он словно бы заснул, – и вслепую послал окурок в цель. Было до урны метров двенадцать, не меньше.
Окурок легко одолел это расстояние и опустился точно в середину урны. Это был чемпионский заброс, так мог выступать только победитель международных соревнований по точным плевкам или мастер спорта по игре с воздухом, Хасан был достоин высокого звания – и чемпионского, и мастерского.
– А повторить сможешь? – спросил Игорь.
Хасан вопросительно глянул на Джангула: такие штуки он мог проделывать только с разрешения старшего; старший поправил на голове волосы и повелительно кивнул – делай, мол, что просят… Вытащил из кармана пачку сигарет, но Хасан схватил его за руку:
– Не надо тратить сигареты, дядя Джангул, – еще пригодятся. У меня есть одна, выкуренная наполовину… Оставил на потом.
– Ну, давай свое «на потом», – согласился с ним Джангул.
Поблагодарив старшего поклоном, Хасан достал из кармана спички, в коробке вместе со спичками лежал и окурок, стремительным, едва приметным движением вытянул окурок, сдул с него пепловую налипь, сунул в губы. Почмокал, проверяя окурок на «профпригодность»… Чиркнул спичкой.
Пустил пару клубов дыма, затем перехватил окурок пальцами и неожиданно по-танцорски лихо развернулся на одной ноге, затем сделал еще пару пируэтов и, оказавшись к цели спиной, с силой запулил горящий окурок в урну.
Попал точно в центр – уложил окурок в цель, будто баскетболист мяч в веревочную сетку. Игорь захлопал в ладони.
– Хасан, ты отличный снайпер, – сказал он юному водителю. – Верю – ты станешь превосходным циркачом, а если захочешь, то и толковым актером. – Игорь снова поаплодировал умельцу.
Ему важно было знать, кто работает в Афсовтрансе, кто отправится с ним в незнакомый пакистанский город в разведку, не сдадут ли эти люди его, хотя вряд ли кто из них знает (кроме Джангула, естественно) и наверняка никогда не узнает, что он шурави – советский солдат.
Гужаев очень сносно владел таджикским языком, – говорил, как чистокровный таджик, родившийся где-нибудь в Нуреке либо на берегах бурного Вахша, и похож был на таджика, так что и по этой части он был неплохо прикрыт.
Таджиков в воюющем Афганистане жило много, как говорили Гужаеву еще в Москве, они составляли едва ли не половину населения; язык таджики знали и любили лишь свой родной, таджикский. По-иному, фарси или дари.
Вторая половина населения Афганистана говорила по-пуштунски. Язык пушту трудный. Голову можно сломать и копыта, прежде чем изучишь его хотя бы приблизительно, процентов на тридцать – тридцать пять.
Язык пушту Игорь тоже немного знал, – но очень немного. Как был знаком и с Кораном – главной книгой мусульман. Иногда хватало лишь одной суры, прочитанной с пафосом, чтобы от какого-нибудь несчастного окруженца, которому грозил мучительный плен, отцепилась целая свора душманов.
Впрочем, раз на раз не приходилось, иногда случались вещи страшные… Тьфу-тьфу-тьфу! Игорь готов был молиться всем богам вместе сразу, чтобы с ним не случилось чего-нибудь из разряда «ЧП» – душманы (они же – «прохоры») жестоки бывают невероятно, при малейшем подозрении на причастность к шурави, спокойно, не морщась и не щурясь от крови, брызжущей в глаза, ножом разрезают пленнику талию по круговой, а потом сдирают кожу через голову. Вместе со скальпом.
Тот факт, что человек еще дышит, стискивает зубы, сипит от боли, плюется кровью, не волнует их совершенно.
Сравнить «прохоров» можно только со свирепыми животными… А может быть, даже не с животными, – с роботами, с автоматами, не имеющими ни души, ни мозгов и запрограммированными только на одно – убивать.
Впрочем, нечего раньше времени пугаться воробья, съевшего кошку на соседском дворе… Посмотрим, что будет где-нибудь часа через три-четыре.
Колонна была небольшая – шестнадцать грузовиков, новых машин – ни одной, все автомобили имели хорошие биографии, повидали в своей непростой жизни много, – у всех дыры, рванины, осколочные пробоины, все знали, какую боль приносит мина, на которую наехало колесо, и как горячо, больно делается после взрыва: дышать становится нечем, когда железную плоть протыкают иззубренные, светящиеся от жара осколки, как способен кричать раненый водитель, как он крепится до конца, сжимая пальцами скользкий от крови круг руля, стараясь удержать сознание и на предельной скорости выйти из зоны огня… А потом уж, когда опасность останется позади, – нажать на тормоза, загнать машину в какой-нибудь каменный коридор, чтобы не было видно с дороги, когда по ней будет трястись и вонять дырявым выхлопом лихая душманская бурубахайрка – мятая японская машиненка с установленным в небольшом железном кузове пулеметом либо минометом. На таких машинах обычно развозят по рынкам картошку, овощи, фрукты, работают бурубахайрки у торговцев по двадцать-тридцать лет без всяких ремонтов и технических осмотров.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?