Текст книги "В поисках грустного бэби"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Многопартийная система
В пятницу вечером мы, как обычно, отправляемся на парти; на этот раз в Джорджтаун, на улицу О. Мистер и миссис Бенджамен Реджинальд Купер-Кларк (!) запрашивают удовольствия, выражающегося в нашем присутствии на их вечере.
Майя обычно замолкает, когда я начинаю искать парковку в пятницу вечером. Чтобы вдребезги не разругаться, лучше молчать, говорит она. Все-таки в какой-то момент она обычно не выдерживает и говорит: «Почему нельзя было вызвать такси?» Как раз в этот самый момент я нахожу какую-нибудь дырку и паркуюсь.
По кирпичикам улицы О под столетними деревьями цокали каблучки дам и щелкали подошвы кавалеров. В поле зрения было по крайней мере три ярко освещенных проезда, в которых принимали гостей. Группа людей в смокингах заворачивала за угол. Повсюду парти! Мы нашли нашу и попали сразу в гостеприимные руки хозяев. «Добро пожаловать!», «Как поживаете?», «Выглядите отлично!». Хозяин, взяв под локоть, отвел меня в сторону. «Ну, как вам это нравится?» – спросил он, подмигивая и бровями показывая направление – куда-то на юго-восток, кажется, в правительственные сферы. «Невероятно», – сказал я. «Вот именно», – сказал он. Разговаривая, он все время смотрел мимо моего уха. «Сейчас я вас представлю нашему таланту». Тут вошли новые гости, он извинился, и мы встретились с Майей.
– Ты уверен, что мы на нашей парти? – спросила она.
– Конечно, – сказал я. – Вон, посмотри, стоит Грэг и Найди, вон Мэл жует, а вот и княжна Трубецкая пьет пиво!.. Это, конечно, наша толпа, только мы многих здесь не знаем.
Гости, очень плотно заполнив гостиную, столовую и кухню, работали дружно, коллективом не менее шестидесяти персон. Стоял концентрированный и напористый, не ослабевающий ни на минуту гул.
Мы выпили белого вина, положили себе на тарелки крекеры, сыр, морковь, порей, редис, картофель, салат, шлепнули по ложке соуса и стали дрейфовать к стене, чтобы там, обезопасив себе хотя бы один фланг, спокойно употребить указанные выше продукты.
Едва мы прикоснулись плечами к стене, как к нам приблизился пожилой элегантный господин и сказал, что он чрезвычайно рад наконец-то с нами познакомиться.
– Вы, наверное, будете удивлены, как я вас узнал. Однако нет ничего проще, сэр. Я видел ваше фото в журнале, и оно мне запомнилось. Прекрасный был снимок, очень впечатляющий, а ваша собака – просто прелесть.
– Собака, сэр? – Я пришел в некоторое замешательство.
С одной стороны, наша собака Ушик вполне заслужила слово «прелесть», но, с другой стороны, я еще не фотографировался с ней для журналов. Может быть, любезнейший американский джентльмен просто ошибся?
– Нет, нет, – запротестовал он. – Прекрасно помню, у вас была собака на коленях.
Мы заговорили с женой на свойственном нам языке. «У тебя на коленях, кажется, была книга, – сказала она. – Может быть, на обложке книги была собака?»
Наш собеседник с уважением внимал звукам незнакомой речи. Тут кто-то еще подошел, и он представил нас как уважаемых голландских гостей… м-м-м… фамилию малость подзабыл.
Пришлось его обескуражить:
– Прошу покорно извинить, сэр, но я не голландец, а русский.
Теперь его смущению не было конца.
– Позвольте, но вы говорили с вашей женой по-голландски, не так ли?
– Ни в коем случае. Мы и разговариваем по-русски. Она тоже относится к этому племени.
– Но почему же я вас принял за голландцев? – продолжал недоумевать наш собеседник.
– Ничего удивительного. У русских с голландцами много общего. Во-первых, наши языки отличаются от английского, а во-вторых, они научили нас строить корабли.
В этот момент в глубине гостиной бухнули дубинкой в гонг, хозяин призвал гостей к вниманию, и сразу все выяснилось. Оказалось, что это прием в честь голландца…
– Вот почему я вас принял за голландца, – с милейшей улыбкой шепнул мне на ухо собеседник.
Голландец Эразм Роттербум, лауреат премии нефтяной компании «Эссо», оказался почетным гостем этого вечера.
Поднявшись на маленькую платформу, он поблагодарил за внимание, потом стал рассказывать о своих достижениях и слегка поиграл на скрипке.
Майя бросала на меня боковые взгляды.
– Удивительная все-таки страна эта Голландия, – сказал я ей. – Хоть и расположена ниже уровня моря, а какой огромный внесла вклад в историю цивилизации: мельницы, коньки, каналы, тюльпаны, торговля, мореплавание, вот этот наш скрипач, наконец… Ведь именно в Голландии нашего Генерального секретаря Петра Великого обучили разным наукам, по слухам, и «наукам страсти нежной»… Достойно сожаления, что русско-голландские связи за последние двести пятьдесят лет так ослабли. Когда-то ведь наши земляки ездили туда не реже, чем нынче в Венгерскую Народную Республику.
– Все это так, – сказала Майя, – но какое это имеет отношение к нашему приему?
Дождавшись очередных аплодисментов в адрес Эразма Роттербума, мы вышли на улицу О.
– Наверное, произошла ошибка в нумерации, – сказал я. – Должно быть, наш прием происходит вон в том доме с двумя маленькими колоннами и двумя крылатыми псами на крыльце. Видишь, как раз туда направляется наш знакомый контр-адмирал Т.
Мы прошли сотню ярдов вниз по улице О и вошли в дом. Здесь среди гостей преобладали дамы бальзаковского возраста. Казалось, в воздухе пахнет кружевным полотном. Мы успели к выносу главного блюда – жиго с бобами в отменном французском стиле. Я поинтересовался у соседней дамы, где же здесь мистер и миссис Купер-Кларк.
– Зови меня Лу, друг, – сказала дама и похлопала меня по плечу. – Право, не знаю, где сейчас старина Купи и крошка Клэр.
Похолодев, я подумал – уж не попали ли мы опять не на ту парти? Жена призналась, что испытывает такое же чувство, и если бы не присутствие контр-адмирала Т., а также Грэга и Найди, Мэла Дершковица и княжны Трубецкой, то есть все-таки людей из нашей толпы, она бы в панике убежала домой.
– Что же? – сказала Лу. – Все остается в силе, фолкс?
– Пока что тянем, – неопределенно промычал я.
– Давай, давай, друг, без всяких «пока что», – дерзко, как девушки эпохи буги-вуги, подмигнула она. – Клянусь, не пожалеете! Будем купаться голышом! А как там у вас, в Квебеке?
Жуя жантильное жиго, мы заметили на левой груди нашей собеседницы карточку с надписью: «Лу Смайли. Поцелуй в Лыхайне!» Оглядевшись, мы увидели, что подобные карточки украшают груди и других дам: «Дорис Гарбовски. Смотри в оба, люби до гроба», «Нэнси Тарантайн. На перевале судьбы», «Кэнди Амбиваленштейн. По зову сердца»… Что-то совсем уже комсомольское. Прислушавшись, мы поняли, что находимся среди участников всеамериканской конференции писателей романтического направления.
…На третью парти мы успели к десерту. Здесь мы сразу поняли, что попали не туда. Было очень тихо. Общество утопало в креслах. Один лакей катал тележку с тортами, другой обносил ликером. Люди нашей толпы, Грэг с Найди, Мэл Дершковиц, княжна Трубецкая и контр-адмирал Т., жуя чиз-кейк, облизывая муссы и заглатывая взбитые сливки, толпились поближе к выходу.
– Это опять не наши, господа, – говорил, потряхивая седыми бровями, адмирал. – Пехота. Общество покорителей Килиманджаро с восточной стороны.
Сдается мне, что мы все запутались в алфавите. Нам нужна не улица О, а улица Q… Точно такой же кружок, но сбоку у него болтается хвостик.
Штрихи к роману «Грустный бэби»
1975
Сочи. Будущий калифорниец Лева Грошкин «еще в Союзе» решил: никогда не постарею! Глупо как-то получается – из молодого превращаться в старого. Буду против этого бороться, заброшу все, но не постарею, потому что это несправедливо – терять молодость!
«Главное – четко следить за своими рефлексами, ни одному рефлексу не позволять загнивания», – объяснял Лева герою романа «Грустный бэби», с которым вместе бегал вдоль сочинской набережной под лозунгом Брежнева «Здоровье каждого – здоровье всех!». Два будущих американца совершали ежедневный забег посреди сугубо советской толпы.
– Здесь я, в принципе, не задержусь, – откровенничал на бегу Лев. – Слиняю в Америку. Там люди умеют не стареть. Профессор Соутуспик, например, женился на правнучке своего одноклассника, и она родила ему двух малышей.
– А вам сколько лет, Лева?
– Это не важно. Главное, чтобы рефлексы не ржавели.
– Борода у вас, случайно, не седеет?
Случайный удар по больному месту. Лева раздраженно хмурится, сразу как-то стареет, однако берет себя в руки и улыбается усредненно молодой улыбкой.
– Никаких сведений о бороде, попросту не видел ее никогда. Усы вот густы и пшеничны.
– Are you comfortable in English? [У вас хороший английский?]
– Это лишнее! – махнул рукой Лева.
1980
Отвечающему за охлаждение воздуха в кондоминиуме «Пацифистские палисады» генералу Пхи менеджер Бернадетта Люкс иногда представлялась чем-то вроде Гренландии, а в те моменты, когда ему удавалось пристроиться к ее тылу, размеры могучей дамы как бы уже выходили за грань обычной физики и принимали символический характер.
Нуклеарным холодком веяло из шахт и кулуаров, склоны поверхностей золотились, будто глетчеры под лучами вечернего солнца, тяжелые «маммарии» [Груди. ], ложась в тонкие ручки генерала, жгли смуглую кожу, как лед. «Кулинг, – приговаривал он, – джаста кулинг»… [Прохлада, такой прохлада. ] Пхи принадлежал к международному поколению «обожженных» и очень нуждался в прохладе.
Рэнди Голенцо с трубкой в зубах с галереи созерцал это в целом-то совсем не плохое дело. Почему, черт, не произошло такой гармонии на поле брани?
1953
Март. Студенческая местность близ «Казань юниверсити». Двадцатилетние оболтусы Филимон, Спиридон, Парамон и Евтихий на койках в наемной комнате своего дикого быта.
Вчера полночи бились на рапирах, в поединках и двое на двое. Электричество давно уже отключено за неуплату. Источники света, стеариновые свечи, торчат из порожней посуды. Дикие тени мечутся по стенам и потолку. Лязг холодного оружия и лошадиный хохот прорываются через замерзшие окна на улицу. Ночной прохожий оборачивается – что за странная радиопостановка?
Стены расписаны в футуристическом духе. Еще месяц назад вьюноши называли себя футуристами, теперь в связи с новым бзиком – фехтованием – стали мушкетерами.
А вот и чувихи с факультета иностранных языков, шпионки. Рапиры и маски – в угол! Надрачивается «старенький коломенский бродяга патефон». Самодельная пластинка из рентгеновской пленки вспучивается, однако, придавленная железной кружкой, начинает вращаться, извлекая из замутненных альвеол анонимной легочной ткани кое-какие звуки.
Come to me, my melancholy baby! [Приходи ко мне, мой грустный бэби!]
Задув свечу, парочки расползаются по углам. Дерзновенные проникновения под лифчик, под рубашечку, головокружительные рейды в штанишки. Позже один из четырех горько жалуется: «Что делать, чуваки, такое отчаяние, солопина мой, собака, мягкий, как колбаса». Двадцатилетнему человеку палец покажи, обхохочется, а тут – «колбаса»! Вторая половина ночи проходит в полном изнеможении.
Утром все делают вид, что будильник, сволочь, сломался, потом кто-то вспоминает, что семинар в университете сегодня «полуобязательный», потом начинают переругиваться, кому сегодня топить печку, в конце концов, разыскав на столе отвратительные чинарики, футуристы-мушкетеры курят среди убожества своих чахлых одеял.
Тем временем за дверью, в коридорчике коммунальной квартиры, начинают раздаваться громкие рыдания соседок. «Что же теперь делать-то будем, граждане хорошие, братья и сестры? Как жить-то будем без него?» Главная скандалистка Нюрка бьется в истерике. Дядя Петя сапогом грохочет в дверь к студентам. «Вставайте, олухи царя небесного! Великий Сталин умер!»
Долгая пауза – екэлэмэнэ – у двоих из четырех отцы, между прочим, загорают в лагерях за контрреволюционную деятельность…
1970
Хемингуэй и Фил Фофанофф.
Пятерку «Ф» своих лелея,
Советский презирая быт,
Ф-ф читал Хемингуэя,
За что бывал нередко бит
В дискуссиях крутых друзьями,
Которые, уж отшумев
Свои фиесты и усами
Обзаведясь и поумнев,
Читали Фолкнера. Все злее
Славянофильский ветер дул.
Нам всех коррид твоих милее
Простой йокнапатофский мул!
И все ж, как встарь, благоговея,
Чудак, пьянчуга, бонвиван,
Ф-ф читал Хемингуэя,
Врастая задницей в диван.
Глава пятая
He без чувства усталой гордости я представил в вашингтонский отдел иммиграции толстый пакет со всеми бумагами, необходимыми для получения «зеленой карты» [Документ, получивший это название по своему цвету, свидетельствует, что его владелец имеет статус постоянного резидента США.] постоянного обитателя США. Это был уже пятый визит в эту контору. На сей раз я был полностью уверен в содержимом пакета; все наконец-то собрано, подколото, заверено; ни сучка ни задоринки. Гордость мою поймет всякий иммигрант, потому что этому моменту предшествовало множество унылого бюрократического вздора, который в Америке со столь неожиданной для выходцев из стран социализма красноречивостью зовется «красной лентой».
Все началось еще в Лос-Анджелесе. После того как стало известно о лишении меня советского гражданства, не оставалось ничего иного, как просить у Америки политического убежища. В лос-анджелесском управлении иммиграции нас привели под присягу, заполнили все бумаги, а потом… просто-напросто их потеряли. Больше года мы ждали в Вашингтоне калифорнийских бумаг, они так и не прибыли. Пришлось снова запрашивать политического убежища, уже в Вашингтоне. Потом, съездив на европейские каникулы с беженскими документами, мы стали проходить следующую фазу бумажной адаптации в новом мире – оформлять вид на постоянное жительство.
Ирония (она, куда ни кинь, сопровождает нас повсюду) здесь состояла в том, что в Вашингтон я приехал с целью написать роман «Бумажный пейзаж», книгу о том, как барахтается маленький советский человек в волнах бумажного моря.
В течение года мы время от времени отправлялись на Е-стрит, высиживали там по нескольку часов в очереди своих собратьев – беженцев и эмигрантов, – предъявляли наши бумаги и отправлялись домой несолоно хлебавши: всякий раз чего-то не хватало или что-то было сделано неправильно; то медицинского свидетельства недоставало, то оказывалось, что оно не там было проведено, где положено, и т. д. и т. п. И вот, наконец, все препятствия устранены, все бумаги собраны, придраться, кажется, не к чему. Теперь-то уж они примут наши заявления.
Теперь, при всем желании, к нашим бумагам невозможно придраться: совершенство! бюро-шедевр!
И все-таки, по мере приближения к Е-стрит, все больше сосало под ложечкой: какой-нибудь капкан и на сей раз, наверное, ожидает. Всю жизнь я был «тяжел на ногу» в бюрократических делах, ни одна процедура такого рода не проходила для меня без заковырок, недоразумений, попросту опечаток. Там все списывалось за счет их проклятой системы, здесь, в Америке, оставалось только почесывать затылок.
Кто-то посоветовал мне сделать копии со статей обо мне и моих книгах в американских журналах и присовокупить их к документам. Я был несколько смущен: что ж, саморекламой, что ли, предлагаете заниматься? Ты не понимаешь американской жизни, объяснили мне. Глупо не использовать такую позитивную информацию.
Первое, что сделала делопроизводительница управления иммиграции, когда мы после нескольких часов ожидания предстали пред ней, – отбросила эту «позитивную информацию» в сторону, не читая. Затем она с некоторым, как мне показалось, сладострастием погрузилась в пухлую стопку бумаг, время от времени поднимая на меня взгляд, мягко говоря, лишенный каких бы то ни было одобряющих флюктуаций. Это была красивая черная женщина с большими золотыми серьгами.
– А где же у вас форма FUR-1980-X-551? – спросила она бесстрастно, но мне показалось, что ее бесстрастность дается ей с трудом и что какая-то странная антиаксеновская страсть готова вот-вот выплеснуться и обварить мне ноги даже через толстую кожу английских ботинок.
Форма, запрошенная ею, как раз не относилась к числу обязательных. Никто из ее коллег прежде на ней не настаивал. Для получения информации по этой форме они просто нажимали клавиши своих компьютеров, и немедленно все нужное появлялось на экране.
Чувствуя, что снова тону, но все-таки делая еще беспорядочные плавательные движения, я любезно сказал делопроизводительнице, что форма FUR-1980-X-551 мной утрачена, но для получения соответствующей информации ей достаточно обратиться к компьютеру.
– Вы что, учить меня собираетесь моему делу? – спросила она.
Знакомая интонация советских чиновных сук будто наждачной бумагой прошла по моей коже, но что-то в свирепом тоне делопроизводительницы бурлило и новое, нечто мне прежде неведомое.
Вся моя пачка бумаг была переброшена мне назад с рекомендацией (сквозь зубы) для уточнения отправиться в другой отдел, то есть все начинать сначала.
Не успев еще даже спросить самого себя, почему я вызываю такие негативные чувства, но все еще пытаясь спасти положение, я бормотал что-то еще о компьютере и о том, что раньше эту форму от меня не требовали.
Делопроизводительница тут взорвалась, как вулкан Кракатау:
– Что это вы тут разговорились, мистер?! У вас тут нет никаких прав, чтобы так разговаривать! Вы просто беженец, понятно?! Правительство США вовсе не настаивает на том, чтобы вы жили в этой стране!
Такого, надо признаться, я еще в Америке не встречал, да и не ожидал встретить.
Я уже знал к этому моменту, что в Америке существует вполне развитая и процветающая бюрократия (в отличие от дряхлой советской с ее комплексами вины, американская компьютерная бюрократия очень довольна собой), но до описываемого случая эта бюрократия всегда была отменно вежлива, в той же степени, в какой компьютер еще не обучен хамству.
Надо сказать, что русское понятие «хамство» с такой же относительностью передается английским словом boorishness, с какой американское понятие privacy объясняется советским оборотом «частная жизнь».
Впрочем, может быть, это и хорошо, что нас с этой чиновницей разделяли кое-какие языковые экраны, иначе мы бы сказали друг другу гораздо больше: у нее, без сомнения, многое еще было в запасе.
– Что с вами? – спросил я. – Вы не слушаете меня, леди… Мне кажется, не принято в порядочном обществе…
Впоследствии я разобрался, что слово «леди» в этих обстоятельствах звучало неуместно. Она вскочила:
– Если вы считаете, что с нами трудно иметь дело, можете убираться из нашей страны!
Возникла кинематографическая пауза. Мы смотрели друг на друга. Это был редкий момент. В глазах ее читалась если и не ненависть, то, во всяком случае, формула взрыва. Чем я вызвал такое сильное чувство? Даже если глупость какую-нибудь спорол, чего уж так-то сильно яриться?
Я знал, конечно, всем опытом жизни в России, как малые начальнички, все эти «старшие помощники младших дворников», любят глумиться над людьми, от них зависящими, но тут присутствовало, повторяю, что-то новое, прежде мне неведомое и непонятное.
– Друг мой, неужели вы не понимаете? Это была расовая ненависть, – сказал польский беженец, случившийся быть в той же комнате.
– Однако с вами занималась тоже черная и была мила, – возразил я.
– Однако и не все ведь белые расисты. Вот вы ведь, мой друг, не расист?
В самом деле, я никогда не был расистом, однако никогда и не воображал себя объектом расизма. Принадлежность к белой расе как бы исключала возможность негативных расовых чувств. Стало быть, подсознательно я тоже был под влиянием расистских стереотипов: с одной стороны, в системе этих стереотипов как бы предполагалось, что расистом может быть только белый человек, а черный человек уж никогда расистом быть не может, а с другой стороны, как бы само собой подразумевалось, что белый человек не может быть объектом расовой неприязни, а уж тем более жертвой ее. Иными словами, хоть я и приехал из страны, где расовая проблема не столь горяча, как в США, все-таки и во мне сидели комплексочки белого, некоторая снисходительность по отношению к черным братьям.
Да полно, был ли это расизм? Может быть, просто такая уж сволочь попалась, вне всякой связи с цветом кожи? Поляк сказал:
– У нас, восточноевропейцев, положение в этой стране довольно двусмысленное. Мы похожи на большинство, а между тем, с нашими акцентами и рефлексами «культурного шока», относимся к меньшинствам. Комплексочки отчужденности от черных или снисходительности к ним у нас сильнее, чем у американцев, которые рядом с ними живут из поколения в поколение. Негры это прекрасно чувствуют.
Вот вы входите в эту комнату, – продолжал он, – белый человек с акцентом, но акцента этого отнюдь не смущающийся; жена у вас блондинка, то есть вы оба вроде бы принадлежите к доминирующей расе. Как бы вы себя ни держали, легче всего вас заподозрить либо в высокомерии, либо в снисходительности. Даже и унижаясь, вы этого не избежите. Вот, подумает она, даже и унизиться им перед нами не унизительно! Сознайтесь, было у вас что-то внутри, когда вы смотрели на ее черное лицо?
– Просто думал, что за сволочь бюрократическая, ну просто как советская, но ничего не думал насчет расы…
– А если копнуть поглубже?
Пришлось почесать в башке.
– В самом деле, не знаю. Может быть, что-то и мелькнуло: вот, мол, какая начальница, черная…
– Ну вот, видите, дело тут не в бюрократизме.
Оказавшись в американском обществе, мы стали участниками расовых отношений. Этого не избежать никому из эмигрантов так называемой «кавказской расы». Даже прогуливаясь по улице, ты участвуешь в составлении расового пейзажа.
Один из моих черных знакомых (увы, я до сих пор могу сосчитать их по пальцам, хотя и живу в городе, где семьдесят процентов населения черные) как-то попытался разъяснить мне эту двусмысленную позицию со своей точки зрения.
– Я родился в этой стране, – говорил он, – так же, как и мои родители, и их родители. Тот, кто родился в Африке, очень далек, я его не проследил. А вы, старина, здесь чужак, не так ли? У вас сильный акцент. С первого же слова в вас узнают иностранца. Однако пройдет десяток лет, и вы, ну, как представитель «кавказской расы», избавитесь от иностранного акцента и станете одним из них. Что касается меня, то я никогда не смогу быть одним из них. При взгляде на меня первой мыслью у каждого из них будет «вот черный», а уж потом – кто я таков, как я одет, в каком я настроении и так далее.
Причем в моем случае это отношение усугубляется, потому что я очень черный. Вообразите, процент пигмента в коже тоже играет роль.
Он и в самом деле был очень черным, этот мой приятель.
– А вообще-то разве у вас есть какие-нибудь основания жаловаться? – спросил я. – Вы – процветающий адвокат, у вас отличный дом в дистрикте, «Мерседес-450»… Белые девушки, как я заметил, вовсе не чураются вашего общества.
Он улыбнулся, улыбка его похожа на flash-light [Вспышка магния при фотосъемке. ] на фоне черного лица.
– Мой оттенок, кажется, считается недурным. Вообразите, оттенки черного цвета имеют значение. Приятные оттенки имеют больше шансов на успех в обществе, но наилучшими шансами обладают черные совсем не черные, те, кого называют high yellow [Здесь – светлокожий], которые выглядят ну просто как белые после вакаций во Флориде.
– И все-таки ваш пример опровергает многие обобщения, мой друг, – сказал я ему. – В самом деле, вам вроде бы и не на что жаловаться, а?
– Я и не жалуюсь, – сказал он. – Мы говорим не о притеснениях, даже не о предубеждениях, а об отчуждении, очень тонком, почти неназываемом; оно будет, вероятно, существовать еще двести лет, не меньше.
Мы пытаемся разобраться в нынешней расовой ситуации со всеми ее тонкостями и грубостями. Собственно говоря, мы не разбираемся, а просто живем среди этих тонкостей и грубостей. В таком месте, как Вашингтон, эта тема волей-неволей возникает чуть ли не ежедневно. Иной раз она оборачивается легкой, юмористической стороной, в другой раз предстает перед нами, чужаками, странной, вывернутой, исполненной смутной угрозы, абсурда ядовитых испарений.
Боб Кайзер, уроженец Вашингтона, как-то рассказывал нам, что еще в начале шестидесятых годов негров не пускали здесь в партер театров, они могли сидеть только на галерке. Сейчас это трудно вообразить в городе, где мэр и почти весь муниципалитет черные, и все-таки, столь недавно… слишком малый еще срок, чтобы забыть те безобразные унижения.
Из всех жителей Штатов только негры приехали сюда не по собственной воле, хотя – может, это прозвучит кощунственно – именно грязный бизнес работорговцев по иронии истории и привел к созданию общины черных американцев, с прогрессом которой во всех отношениях не может сравниться ни одна страна Африки.
Именно «общины черных американцев», а не «нации негров». Приехав из многонационального Советского Союза, мы не сразу разобрались в том, что нация, собственно говоря, здесь одна – американская – и что корни черных уходят к разным этническим группам Африки в той же степени, в какой белых – к разным нациям Европы.
Я пишу сейчас, собственно говоря, не о «черной проблеме», а о том, как она предстала перед нами, эмигрантами из Советского Союза. Негр для нас с детства был клишированным символом империалистического угнетения, объектом нашей солидарности, умозрительного сочувствия, чего угодно, только не человеческих чувств.
Позже, в период диссидентских настроений, многие в СССР склонны были думать, что черной проблемы вообще не существует в Штатах, что все это вымыслы лживой советской пропаганды, что на самом деле в Америке уже давно царит расовая гармония.
Мы восхищались черными джазистами и спортсменами, и нам казалось, что это гарантирует нас от расистских чувств. Оказавшись жителями Америки, мы вдруг поняли, что мы бoльшие расисты, чем коренные американцы. Это вовсе не означает, что у нас появились дурные чувства к неграм. Наоборот, наш расизм, может быть, сказывался в том, что мы культивировали только хорошие чувства к нашим черным соседям. Резкий тон, скажем, по отношению к негру казался немыслимым. Потребовалось время, чтобы осознать, что черные люди вовсе не нуждаются в нашей снисходительности.
Честнее других, может быть, оказались одесситы с Брайтон-бич в Нью-Йорке, которые говорили черным бруклинским хулиганам: «Мы ваших дедушек, мужики, в рабство не продавали, поэтому валите отсюда!»
Ханжеская любезность в отношении черных приводит к недомолвкам и иносказаниям: когда говорят о каком-нибудь районе города «не совсем благополучная „эриа“, а имеют в виду, что там живут черные, когда о неблаговидных поступках, совершенных черными, вообще предпочитают не распространяться, поджимают губы и переходят на другую тему. Такой „прогрессизм“, конечно, имеет расистскую подкладку. Негров, очевидно, лишь оскорбляет эта снисходительность и приторность.
Почему мы можем сказать, что среди русских или ирландцев много пьяниц, и почему мы не можем сказать, что среди черных подростков нынче немало таких, что склонны к блуду, к охоте за дешевым кайфом?
Черная комьюнити ежедневно оборачивается к нам множеством своих разнообразных лиц: здесь и блестящий молодой джентльмен Карл Льюс, и ублюдок сыщик, без разговоров застреливший в нью-йоркском дворе отца эмигрантского семейства, здесь и такой благородный деятель, как мэр Бредли, и исламский нацист Фаррахан, здесь и мой next door [Сосед по площадке. ], вечно улыбающийся художник Роберт, и свирепая чиновница из вашингтонского отдела иммиграции и натурализации… Так или иначе, это наши соседи, наши новые сограждане.
Негры под американским снегом
В Вашингтоне зима начинается где-то в середине января. Конечно, по сравнению с Россией вашингтонские снегопады выглядят несерьезно, но иногда, милостивые государи, так завалит, что впору вспомнить и остров Сахалин.
В такие дни город преображается. Движение сокращается до минимума. Там и сям видишь брошенные машины. Забавно выглядят под снегом основные представители населения нашего города, то есть негры. Иные черные мужички, как будто это для них привычное дело, берут лопаты и ходят по иностранным посольствам, откапывают. Другие демонстрируют некоторый эстетический вызов белому засилью. Вот передо мной раскачивается на тонких каблучках красотка фунтиков на двести. Она облачена в серый тренировочный костюм, поверх костюма на округлости натянуты красные шорты, над головой зонтик из желтых, зеленых и синих клиньев. А снег идет, а снег идет, и все вокруг чего-то ждет…
Повсюду житель озабочен взаимовыручкой. Помогают толкать машины, прикуривать от аккумуляторов. У моего друга не заводится. Мы возимся большой толпой. Скрип тормозов, рядом с нами останавливается вэн [Van – фургон. ], то есть одно из тех многоцелевых во многих смыслах транспортных средств, что пилотирует особого рода народ, так называемые таф – жесткие ребята.
В данном случае из вэна выскакивает черный красавец под шесть футов. «В чем дело, народы? Аккумулятор сел? Прикуривателей нету? Я знаю, где достать. Поехали со мной!» Дело было в воскресенье, все магазины в округе закрыты, и я залез в его вэн, хотя во внешности молодца не было, мягко говоря, кричащей надежности, чем-то неуловимым скорее смахивал он на пирата.
Его звали Стив Паддингтон, что звучит приблизительно как Евгений Онегин. Он лихо гнал через метель и не особенно-то подтормаживал перед светофорами. Кричал мне в невероятном возбуждении:
– Я люблю помогать людям! Обожаю помогать людям! Невзирая на цвет кожи! Мне наплевать на цвет кожи! Главное, чтоб человек был хороший! Верно? Чему нас Мартин Лютер Кинг учил? Помогать людям! Я такой отличный парень! Бабы от меня без ума! Мне тридцать четыре года, а у меня уже семь женщин в разных местах, четверо детей в разных местах! Я мужик что надо! А ты чем занимаешься?
Как не ответить на редкий вопросительный знак среди урагана восклицательных.
– Книжки пишу, – сказал я.
В восторге Стив сильно хлопнул меня по колену:
– Вот это удача! Давно мне так не везло!
– В чем же удача, Стив?
– Не понимаешь? – изумился он. – Я напишу дневник своей жизни, ты сделаешь из него роман, деньги поделим! Теперь дошло? Мне очень деньги нужны! И знаешь для чего? Чтобы хорошо жить! Дошло? Чтобы наслаждаться жизнью.
Мы мчались сквозь пургу все дальше и дальше, в какой-то весьма сомнительный район города. Стив развивал, хохоча, идею замечательного предприятия. На вырученные за нашу потрясающую книгу деньги мы покупаем два автобуса и начинаем на них возить игроков из дистрикта Колумбия в игорные дома Атлантик-Сити. Сколотив на этих экскурсиях достаточное состояние, мы открываем свой собственный игорный дом прямо здесь, в дистрикте. Почему люди должны ездить играть в Атлантик-Сити? Почему они не могут играть прямо здесь, в столице страны? Успех обеспечен, потому что все люди хотят хорошо жить! Все хотят наслаждаться. Успех! Деньги! Лайф-де-люкс!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?