Текст книги "Жестокая правда войны. Воспоминания пехотинца"
Автор книги: Василий Быков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
На поиски квартиры мне дали два дня, и я в них уложился. Снял угол в хате колхозника, в деревне по соседству с частью. Угол – комнатенка – оказался темный и холодный. Хозяин вечно валялся пьяный, хозяйка ругала последними словами и его, и советскую власть. На меня смотрела косо: я был явно нежеланным квартирантом. Жена с сыном уехала в Гродно к сестре, которую мы когда-то оставили в нашей гродненской квартире.
Хрущевское сокращение
Один неглупый офицер на Сахалине как-то сказал, что Советская армия подобна звезде-пульсару, которая то сжимается, то расширяется, и в этом вся ее функция. В спокойном состоянии она существовать не может, покой для нее – гибель. Вот она и пульсирует. Чтобы не погибнуть. Но при этом жаждет уничтожить как можно больше врагов, которые у каждой армии всегда найдутся. Зависимость существования армии от наличия врагов абсолютная. Как только создается армия, тут же обнаруживаются и враги. Проблема лишь в том, какой момент пульсации наиболее продуктивен в данное время: сжатие (сокращение применительно к армии) или расширение? Выясняют это путем проб и ошибок. То увеличивают армию, то сокращают. То мобилизуют, ломая людям жизнь, то увольняют, опять-таки без малейшего внимания к человеческим судьбам.
Осенью 1954 года Никита Хрущев объявил о сокращении Советской армии на 55 тысяч человек. Уже нацеленный на «гражданку», я встретил эту весть с радостью, но тысячи других офицеров, которые решили навсегда связать свою жизнь с армией, оказались в полной растерянности. Им пришлось пережить самую настоящую драму жизни.
Не знаю, как происходило сокращение на Дальнем Востоке, но могу себе представить по той неразберихе, просто хаосе, которым сопровождалось недавнее увеличение. Не знаю также, как было в других частях БВО. У нас в Лапичах всех офицеров табуном погнали на медкомиссию. Военные медики работали как на конвейере – осматривали каждого мгновенно, однако почти у каждого что-нибудь да нашли. У меня – недостаточность митрального клапана, что повлекло за собой запись в моей медицинской карточке: в мирное время к военной службе не годен. А шесть лет назад, когда призывали, не обнаружили ничего. Тогда я был полностью годен!..
Рассчитался я со всеми службами полка быстро, поскольку пробыл здесь всего ничего и никаких задолженностей у меня не было. Покидая Лапичи, выпил на прощание со своим квартирным хозяином и пошел на шоссе «голосовать». Как приехал, так и уезжал. Только теперь была зима. Стоял на шоссе в ожидании попутной машины, ежился от холода, но впервые за долгие годы чувствовал себя свободным. Правда, радости от этого было почему-то мало. Наваливались непривычные после армии заботы и тревоги. Успокаивало то, что на этот раз я дома, а не где-то на краю земли. Уж дома как-нибудь не пропаду…
* * *
Через Минск приехал в Гродно, куда немного раньше отправилась жена с сыном. В Гродно настроение у меня еще больше упало, когда увидел квартиру сестры жены, моей свояченицы Веры, которая впустила нас с Надеждой Андреевной к себе. Муж Веры, Павел Андреевич (он был офицером особого рода войск и служил в обкоме партии при первом секретаре обкома, в качестве как бы адъютанта), не возражал. Но квартира была совсем крохотная, и хотя моя свояченица и ее муж встретили нас гостеприимно, я сразу понял, что долго нам нельзя тут оставаться. Надо искать жилье.
Я встал на учет в военкомате, несколько дней потратил на получение паспорта. В военкомате спросил у военкома насчет жилья, но военком сказал, что ничем помочь не может – обращайтесь в горсовет. В горсовете пообещали поставить на очередь на квартиру. Очередь льготная, для участников войны, так что ждите. Забегая вперед, скажу, что ждать пришлось три года, пережив за это время не одну квартирную драму.
Первая началась через неделю после того, как мы поселились у Веры.
Как-то вечером приходит с работы Павел и говорит: «Есть возможность заполучить для вас квартиру! Один наш работник выехал на постоянную работу в райцентр, сегодня его квартира освободилась. Надо занимать! Это, конечно, незаконно, но теперь все так делают, иначе не дождешься». Не очень мне хотелось идти на самовольное вселение, был уже у меня на сей счет кое-какой опыт. На Сахалине попытался занять самовольно не квартиру даже, а соседнюю клетушку – вышвырнули через два дня. Но тут, может, получится. Может, уважат, если не меня, то Павла, дадут мне дожить в той квартире хотя бы до весны. Собрал узлы, поймал на улице машину и переехал.
Квартирка оказалась одной из самых запущенных, да и какая там квартирка – комнатушка и сени, двери во двор.
На двери замок без ключа продет в пробой для близира. Грубка неисправная, дымит. На подоконнике – телефон. Снял трубку – работает. Телефон этот вызвал у меня подозрение – почему он тут? И почему его не выключили?
Почему да отчего, выяснилось утром, когда в дверь громко постучали. Открыл. Вошли двое в штатском, поинтересовались, кто здесь поселился. Я объяснил, они молча ушли. Через пару часов вернулись, но уже с милиционером и управдомом: «Немедленно освободите квартиру. Почему? А потому! Освобождайте, иначе выселим силой».
В обед прибегает свояченица – у них тоже неприятности. Павла вызывали, угрожали привлечь к ответственности за самоуправство. Куда вызывали? Да в КГБ, он ведь там работает, в обкоме он – от них! А квартира эта, оказывается, тоже их. Конспиративная квартира, где они встречаются со своими… ну, понятно, с кем!.. «Вот это дела! – сказал себе Быков. – Вот это влез! Мало того, что сам влез, так еще и человеку навредил». Хотя, если подумать, перед Павлом моей вины не было, ведь он сам посоветовал мне занять ту квартиру…
Еще несколько дней стучали в дверь, угрожали и предупреждали. И я не выдержал, отправился на поиски другой квартиры. Мне повезло, встретил старого знакомого, художника Близнецова, рассказал ему о своей заботе, а он говорит: «Есть одна свободная квартира! Правда, холодная, без водопровода. Само собой, без туалета. Кажется, даже света нет». Да хоть какая, решил я, лишь бы крыша над головой!
* * *
В квартире было неуютно и холодно, за водой надо было ходить через три двора. Но зато я целыми днями был свободен и стал писать.
Позже, когда я уже был автором ряда книг, довольно известным писателем, у меня спрашивали: почему я стал писать? Как это произошло? Какую истину я хотел открыть человечеству, чему хотел научить?
Очевидно – никаких истин; сразу почувствовал, что по натуре я не проповедник. Просто мне тогда необходимо было нащупать свой путь в жизни, как-то самоопределиться. Мне шел тридцать второй год, а в главном – в поисках своего места среди людей – я был начинающим. Определенного места в жизни у меня не было, что, безусловно, не могло меня не беспокоить, как любого человека, окажись он в моем положении.
То, чем я занимался с юношеских лет, оказалось пустышкой, химерой, никому не нужной ерундой. Во всяком случае, такое было у меня ощущение.
Утешало лишь то соображение, что вся эта пустая трата сил и времени происходила не по моей воле. По принуждению. Так распорядилась жизнь, судьба, люди – добрые и злые. Но прежде всего – власть, которая тогда стремилась определять все – от глобальных целей до судьбы маленького человека.
Отставка Хрущева. Смена курса
При Хрущеве в литературе были допущены некоторые послабления. После разоблачения «культа личности» в русской литературе стали появляться негативные образы чекистов, энкавэдэшников, случалось, недавних смершевцев. В военной прозе впервые появился образ преступника-особиста, образ недотепы-политрука. Это было с энтузиазмом воспринято частью литературной критики, однако не всей. Партийная критика угрожающе прищурилась. Такого она терпеть не собиралась, она только ждала сигнала.
Хрущев своим ревизионизмом подкапывал традиционный фундамент советской культуры, замутил ее идеологическую стерильность. Даже позволил Твардовскому напечатать «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына, эту рождественскую сказочку о лагерной жизни. Сперва надо было убрать Хрущева.
Как его убирали, теперь широко известно – это был заговор членов Политбюро, которые, когда Хрущев отдыхал в Пицунде, втайне от него собрали Пленум ЦК, вызвали его на этот Пленум и поставили перед фактом – он снят со всех постов. Но в Политбюро обсуждались и другие способы. Тогдашний руководитель КГБ Семичастный потом писал, что разрабатывался план теракта в воздухе, когда Никита Сергеевич будет возвращаться из Египта. Этот вариант не был принят лишь потому, что могли погибнуть несколько десятков «ребят из КГБ» – охрана Хрущева.
Государственный корабль менял курс. Не было еще никаких постановлений на сей счет, а люди, близкие к коридорам власти, уже поняли, в каком направлении надо идти, и повыскакивали, чтобы не оказаться в хвосте.
Из «Нового мира» убрали Твардовского. Борьба против Твардовского и «Нового мира» велась давно – главного редактора выживали из журнала разными способами. Хотя могли, конечно, просто снять «с треском», но, должно быть, в ЦК хотели сделать это деликатно, руками Федина и Воронкова, стоявших во главе СП СССР. Те, однако, медлили. Начальство организовало прессинг на самого Александра Трифоновича, используя для этого отдельных членов редколлегии. Непосредственно редакция самоотверженно поддерживала своего главного редактора, за него были чуть ли не все замы и отделы.
Тогда ЦК распустило слух, что если главный редактор уйдет добровольно, то состава редакции никто не тронет, все останутся на своих местах. Александр Трифонович получит солидную государственную пенсию, кремлевский паек и к своему шестидесятилетию, которое приближалось, – звание Героя. Должно быть, все это повлияло на окончательное решение Твардовского, и он написал заявление об уходе. Ни одно из этих обещаний не было выполнено, редакцию по одному разогнали, а отставной главный редактор, оставшись без любимой работы, вскоре тяжело заболел.
Мы, большая группа белорусских писателей, были в Москве на очередном пленуме СП, когда пришла весть, что умер Твардовский. Мы все остались на похороны.
Гроб с телом стоял в ЦДЛ, на Воровского. Чуть ли не до самой церемонии похорон была какая-то тревога, происходила непонятная суета – что-то не могли согласовать с руководством Москвы или даже страны. Говорили, что все еще не ясно, где будут хоронить, место на Новодевичьем кладбище начальство не хотело давать.
Публику в траурный зал впускали по пропускам, людей было очень много. Стоя у гроба в почетном карауле, я не узнавал в покойном Твардовского. Болезнь изглодала некогда могучего человека, и передо мной лежал худенький, с редким пушком на голове некто.
Во время панихиды произносились проникновенные речи о заслугах Твардовского перед литературой и русской культурой в целом – речи, которые непоправимо опоздали. Запомнилось выступление Константина Симонова: он, выступая, плакал и не стыдился своих слез, в зале тоже многие плакали.
Там же многие впервые увидели Александра Солженицына, который сидел рядом с вдовой Марией Илларионовной. Слово для прощания ему не дали, и он только перекрестил покойника. Это было непривычно в атеистической писательской среде, об этом долго потом рассказывали и писали очевидцы. Позже стало известно, что Солженицына едва пропустили в зал, к тому времени он уже был исключен из Союза писателей.
По окончании панихиды многие поехали на кладбище.
Был хмурый, пасмурный день предзимья, падал редкий снежок. Когда похоронный кортеж подъехал к кладбищу, его встретила цепь войск МВД, которая протянулась вдоль железной дороги до кладбищенских ворот. На кладбище было то же самое. Все должны были идти к месту захоронения в плотном окружении войск. Нас с Валей Щедриной, когда мы оказались вне процессии, злобно обругал офицер, даже крикнул: «Стрелять буду!» На что эта бесстрашная белоруска тихо, но решительно сказала: «Давай, стреляй, ну!» И офицер, показалось, был ошарашен ее решимостью.
* * *
В литературе снова были введены жесткие каноны соцреализма. Эта литература замусолила подвиг во имя родины, партии и Сталина, обходя всю сложность данного явления.
Подвиги беззастенчиво и постоянно сочинялись в целях пропаганды как во время войны, так и в мирное время. Кто не слышал о подвиге комсомолки, которую немцы повесили за поджог конюшни? При этом упор делался на то, что она сказала перед казнью. Сперва это были слова: «Сталин придет», затем – «партия придет», соответственно с пропагандистским требованием момента; в этом и состояла суть ее подвига.
Много лет гремела слава героев панфиловцев, которые (все 28) погибли, не пропустив немцев в Москву. И не важно было, что эти герои после войны живые и здоровые вернулись из плена, – важно было, что пропагандистский миф о них свою функцию выполнил.
Мне запомнился рассказ знакомого военного в генеральском мундире о знаменитом подвиге Александра Матросова. Генерал (в годы войны еще не генерал, а командир батальона) воевал в составе бригады, в которой служил боец Матросов, и вся эта история разворачивалась у него на глазах. Ее сочинили политруки, чтобы оправдать неудачную атаку, найти в ней хоть какой-то позитив. И нашли в поле убитого бойца, который ближе других подобрался к немецкому блиндажу. Вот и все. Остальное было придумано. Выдумка оказалась важней обычной солдатской смерти в бесславном бою.
В советской политике и пропаганде происходило характерное для них явление – подмена, когда жертвы и герои менялись местами – жертвы превращали в героев, а героев в жертвы. Первых увенчивали звездами, а вторых отправляли на Колыму, в Воркуту, расстреливали в Куропатах. Это была политика и логика большевизма, понятая, однако, десятилетия спустя.
Воистину, несчастна та страна, которая нуждается в героях, как писал Бертольд Брехт…
Меня интересовали подвиги иного рода – подвиги духа. Со времен Иисуса Христа и первохристиан дух стал немаловажным фактором в борьбе за выживание наций или этносов – не менее важным, нежели физическая сила, которая в древности решала все. Да и в литературе все большую притягательность приобретали, так сказать, подвиги интеллигентские, а не только солдатские. Последние были тривиальностью, тем более на войне. Если подвиг совершает тот, кто предназначен для совсем другого, мирного дела, это уже что-то исключительное и приобретает особое значение. Хотя практический результат часто бывает равен нулю. Нулевым с прагматической точки зрения был подвиг Януша Корчака, как и подвиг учителей из югославского города Крагуйевицы, которые вместе со своими воспитанниками пошли на смерть.
В Беларуси тоже были такие учителя, хотя о них мало знали, пропаганда о них молчала. Большевики враждебно относились к усилиям национального учительства в деле просвещения на оккупированной территории. Учителя, которые при немцах учили детей, не давали одичать целому поколению, считались каллобарантами и после войны вместе со своими учениками оказались в Печорлаге. Белорусский учитель Борис Кит за свою самоотверженную работу на ниве школьного образования сидел в Лукишках при польских властях, в Вилейском централе СД – при немцах. Чтобы после войны не очутиться в советском лагере, вынужден был эмигрировать на Запад. И все потому, что в годы юности внял призыву учить детей добру и справедливости и не отрекся от белорусщины. Очень это важное и опасное дело – быть белорусским учителем. Если, конечно, быть этому делу верным, не превратиться в «приводной ремень» большевистской политики, чему мы были свидетелями все годы советской власти.
…Многие новости в то время приходили по телефону, пришла и такая: в Гродно судят палачей Хатыни. Выездная коллегия из Минска, пять подсудимых – бывших полицаев. Алесь Адамович, который тогда писал свою книгу «Каратели», конечно же, не мог пропустить такое событие и приехал в Гродно. На второе заседание суда пришел и я. Внешне нечего особенного – суд как суд. Судьи, адвокат. На скамье подсудимых пятеро пожилых, немало помятых жизнью мужиков. Их привезли кого откуда – из Украины, из России, одного из Казахстана. Но почему их судят в Гродно? Почему хотя бы не в Минске?
И тут выясняется необычный факт. Оказывается, сожгли Хатынь вовсе не немцы, а вот эти полицаи из так называемого 118-го украинского полицейского батальона. Это был, разумеется, не очень приятный для властей факт, он разрушал известный постулат о нерушимой дружбе советских народов. Поэтому этот процесс и отодвинули из центра к самой польской границе.
Хотя вряд ли это было удачным решением: созвучие Хатыни и Катыни вызывало и в Польше определенные негативные ассоциации.
Судебные заседания происходили в маленькой комнате, публику с улицы туда не пускали. Судьи допрашивали, подсудимые вяло во всем признавались: выполняли приказ, жгли, расстреливали, что мы могли сделать? В числе подсудимых был командир карательной роты Лапуста, который после войны сделал в Казахстане карьеру: стал депутатом местного Совета, не раз был награжден. Некоторые из полицаев после освобождения Беларуси побывали на фронте, где неплохо воевали и получили награды – к немецким медалям прибавили советские.
Фамилия одного из подсудимых была Сахно (как у персонажа моей повести «Мертвым не больно»), что немало нас позабавило. Адамович даже пошутил по этому поводу: плохо следователи читали Быкова, а то давно бы разоблачили этого Сахно. Или, может, жалели – корпоративная солидарность… «Вот именно! – думал я, – все у нас с Германией перемешалось – кто свой, кто чужой?»
Мы жили в противоестественном, уродливом мире, где были отброшены не только христианские заповеди, но и элементарные соображения здравого смысла. Смысл стал классовым, партийным, пролетарским. Нас призывали писать правду, но далеко не всякая правда разрешалась литературе, разве что та, которая служила власти. Над регламентацией правды в поте лица трудились партийные органы, им помогали писательские начальники, цензоры-редакторы, «закрытые» рецензенты, которых за верную службу вознаграждали квартирами, должностями, научными званиями, премиями.
Солженицын. Съезд писателей
…В Москве собирался съезд СП СССР, из Минска мы поехали большой группой. Перед открытием, как обычно, толпились в тесных коридорах на Воровского, получали направления в гостиницы. Это было важное и сложное дело – размещение по гостиницам. Поселяли с большим разбором, в зависимости от веса, который имели те или иные писатели и организации в глазах начальства. Одних (руководителей, депутатов, народных) селили в гостинице «Москва», других, без титулов и заслуг, – в «России».
Я получил номер в «Москве», Адамович – в «России», это было для нас несколько неудобно, но жаловаться мы не побежали. На Воровского нас разыскал Анатолий Гладилин, дал прочесть письма Александра Солженицына съезду – в защиту свободы творчества, против цензуры, предложил подписать письмо. Мы подписались.
Адамович предложил позвонить Солженицыну, с которым мы еще не были знакомы. Я сомневался, что Солженицын пойдет на контакт, но он неожиданно сам взял трубку и сразу спросил, подписались ли мы под его письмом. Адамович сказал, что да, подписались, и еще других сагитировали подписаться. Тогда Александр Исаевич сказал, что неплохо бы встретиться. Договорились провести встречу в гостинице «Москва», в моем номере.
На следующий день Адамович утром уже был у меня, купили выпивку, я подготовил фотоаппарат. Солженицын пришел с небольшим опозданием. Сказал, что рад познакомиться с нами лично, а как писателей он нас знает, читал обоих и разделяет наш пафос. На съезд он не пойдет, он не получил приглашения, но ждет, что мы там выступим в духе его письма.
Адамович пообещал выступить. (Поспешил с обещанием, слова ему не дали, я же подготовил выступление в несколько ином духе.)
Солженицын рассказал о своих литературных планах, о том, что работает над произведением об империалистической войне 1914 года и, возможно, летом поедет в Восточную Пруссию. По дороге мог бы заехать в Беларусь, где воевал в 44 году. Конечно, мы приглашали. (К сожалению, это не осуществилось.)
Во время разговора мы с Адамовичем то и дело поглядывали на стены, таившие в себе опасные «уши», Солженицын же вел себя уверенно и смело. От выпивки он отказался. В конце встречи сфотографировали гостя – по очереди с Адамовичем и Быковым.
* * *
На съезде в зале знаменитого Кремлевского дворца я почти не сидел, большую часть времени проводил в кулуарах или в буфете. Но в огромном зале буфета можно было только поесть, выпивки там не было. И это возмущало многих писателей.
Особенно возмущался Виктор Астафьев – я к тому времени был уже с ним знаком, и мы хотели обмыть встречу. Да не было чем. И Виктор громко, повергая в смятение вышколенную гэбистскую обслугу, возглашал, что без водки не победили бы в войне – даже с громовыми призывами политруков.
«И белорусские партизаны это знают – правда, Василь?» – шутливо обращался он ко мне. Я согласился и напомнил Виктору, как на банкете во время предыдущего съезда он выручил Константина Симонова. Тот вальяжно прохаживался между рядами столов с каким-то иностранцем, а за ними, как хвост, таскался подозрительный тип, явно гэбистского вида, все старался подслушать их разговор.
Когда они остановились, остановился и он, как раз возле нашего стола, рядом с Астафьевым. Павел Нилин, который был с нами, понял, в чем дело, и обратился к тому типу с вопросом: «Вы из какой организации?» Но тот словно не слышал вопроса: все его внимание было обращено на Симонова и иностранца. Тогда Астафьев громко, перекрывая гул застолья, сказал: «Да он из организации Семичастного! Оглянитесь, Константин Михайлович!» Симонов оглянулся, и тип, вобрав голову в плечи, молча юркнул в сторону.
Вечером в гостинице мы обсуждали этот случай, и Астафьев довольно нервно напомнил, где мы живем. Он сказал, что в 30-е годы в СССР было СТО миллионов сексотов, об этом говорил сын Георгия Маленкова, а уж он что-то знал. Да и сам Хрущев, разоблачая Берию, говорил, что в СССР каждый пятый – сексот. «Чего же вы хотите от писателей?» – спрашивал Виктор Петрович.
…Как уже было сказано, шикарной закуски в Кремле было навалом, а спиртного ни капли. В гостинице, наоборот, буфеты ломились от выпивки, а закусить было нечем. Как всегда, с закусью в стране была напряженка. Утром за завтраком мы долго решали задачу: как пронести на съезд бутылку. Буравкин засунул ее в карман – выглядело подозрительно, могут подумать, что в кармане бомба, выпячивала она и мой внутренний карман. Попробовали положить в импозантную папку Гилевича – еще хуже. Могут отобрать при входе и еще дело пришьют. А проверяли нас на каждом шагу, во всех дверях, возле которых гэбисты обычно дежурили парами: пока один проверял документы, сверяя фотокарточку с оригиналом, второй производил «визуальный обыск», бдительно приглядываясь к карманам и к тому, что в руках. Выход нашли самый простой – выпить в гостинице, а закусывать бежать в Кремль.
Но по дороге нас подстерегла неожиданность. Мы не успели перебежать проезд Спасской башни на зеленый свет светофора и остановились. Но один из делегатов (не из нашей компании), старый туркменский писатель, пошел на красный свет и был задержан гэбистом в форме, который грубо рванул старика за плечо и стал отчитывать. Этого не выдержал Григорий Бакланов, оказавшийся рядом. Я никогда не видел Григория таким разгневанным: он бросился защищать старого туркмена на глазах десятков прохожих, возмущенно стыдил гэбиста. Но тот тоже пришел в ярость, потребовал у Бакланова пропуск, стал орать: «Я его сейчас порву, и ты больше не увидишь свой съезд!» На что Бакланов ответил с вызовом: «Ну порви! Порви! Что же ты не рвешь?» Тот, однако, не порвал – видно, добрый попался…
Этот поступок Бакланова многое мне объяснил в его характере, твердом и упрямом. Стали понятны некоторые его пассажи в печати и выступлениях. Особенно блестящей, бескомпромиссной была его речь на всесоюзной партконференции в Москве, на которой правоверная аудитория попыталась согнать Григория с трибуны. Запомнились его резкие стычки с коммунопатриотами в присутствии члена горбачевского Политбюро А. Яковлева. Среди нас в смелости и принципиальности не уступал ему разве что один Алесь Адамович.
* * *
На съезде, как обычно, произносились речи, привычно скучал президиум. В кулуарах было интересней. Где-то под конец дня появился Виктор Некрасов, которого в то время травили в его родном Киеве и в Москве тоже. Появился он на съезде в облике парижского клошара – в нестираной тенниске, старых джинсах, в разношенных сандалетах на босу ногу, – из них торчали пальцы с желтыми старческими ногтями.
Среди парадной, изо всех сил вырядившейся публики это воспринималось как вызов. Зато его сразу окружили молодые, и из их тесного круга на лестнице доносились веселые голоса и смех. Гэбисты в штатском вынуждены были притворить дверь в зал…
О писательских съездах в Москве можно вспоминать долго и много. И об их нагонявшей тоску казенной рутине, и о смелых и умных выступлениях, которые хоть изредка, но случались. Чаще зазвучали такие выступления, когда началась перестройка и железно организованный СП стал заметно разваливаться. Но и тогда партия упрямо не выпускала его из рук. Попытались реформировать руководящие органы, ввели в правление еще недавно одиозных писателей. Руководить очередным съездом поручили Юрию Бондареву, однажды даже меня избрали в почетный президиум. Александр Яковлев дружески беседовал с нами в кулуарах.
Но и тогда в ЦК оставался сидеть Шауро, а его земляк Севрук именно в ту пору достиг вершины своей карьеры – руководил всесоюзным Главлитом, стал цензором всей советской литературы. Севрук цепко держался за свои цековские должности даже при Горбачеве и рухнул только тогда, когда рухнула КПСС. Перебрался в гостеприимную Беларусь, где дальше занимался своим привычным делом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.