Текст книги "Жестокая правда войны. Воспоминания пехотинца"
Автор книги: Василий Быков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
«Восхождение»
В начале 1970-х годов повернулся ко мне кинематограф. На Ленинградской киностудии сняли фильм на сюжет «Дожить до рассвета» – фильм, неудачный во всех отношениях. Когда начиналась работа над фильмом, я несколько раз побывал на «Ленфильме», поработал с режиссером, но сразу понял, что большого толка не будет. Не тот режиссер. По прежнему опыту я знал, что режиссеру-постановщику необходимы не столько ум и вкус, сколько характер и воля. Умение выбивать и добиваться.
Режиссер Виктор Соколов был человек неглупый и честный, но не обладал всем набором необходимых в кинематографе качеств. К тому же у студии не хватало средств, материально-техническая база была ограничена. Вдобавок ко всему подвела погода: прежде времени растаял снег, что для съемок зимней натуры было гибелью. Режиссера отстранили, заканчивать съемки поручили другому, все пошло наперекосяк и завершилось полным фиаско.
В скором времени получил письмо от молодой режиссерши Ларисы Шепитько, в котором она предлагала поставить на студии «Мосфильм» картину по «Сотникову». Посоветовал ей обратиться к этой моей повести наш общий друг Алесь Адамович. И я согласился. Правда, Лариса еще должна была получить добро от руководства студии, киноглавка, отдела культуры ЦК. Но пробивная Лариса была полна надежд и все брала на себя.
Однако далеко не все заладилось с самого начала. Прежде всего беспокоил сценарий: кто напишет? Руководство студии возражало против авторства Быкова. Я не стал спорить – пусть сами выбирают сценариста. Выбрали молодого талантливого кинодраматурга и поэта Геннадия Шпаликова, который написал сценарий быстро и хорошо. Но к сценарию были и претензии, что-то в нем хотели, по сравнению с повестью, изменить. Я не возражал и написал Ларисе, что вообще предоставляю ей полный картбланш – делайте, что хотите. Меня вся эта киношная кутерьма давно не привлекала, сыт был ею по горло и хотел только одного, чтобы меня оставили в покое.
В покое, однако, не оставили, возня вокруг сценария продолжалась. Потребовалась моя поддержка как автора повести, и я приезжал в Минск, где Лариса вела переговоры уже с «Беларусьфильмом». Из этих переговоров ничего не вышло: белорусские киновласти не осмеливались связываться с прозой Быкова. Были уже научены. Лариса снова перекинулась на Москву, стала ходатайствовать перед центральными властями. Просила меня приехать.
Я приехал в Москву, и мы с Ларисой договорились встретиться в Доме кино, вместе там пообедать. Народа было немного, разговору никто не мешал. Лариса сказала, что дело дрянь, снимать не дают. Кто не дает? А все! Надо пробиваться к самому Суслову. Я хотел было сказать: ну и пробивайтесь, но она меня опередила: «Надо вдвоем, сейчас я позвоню помощнику Суслова – и поедем!»
Я не знал, что ей на это сказать. Дело в том, что еще лет шесть назад я слышал, что в ЦК принято постановление о моем творчестве, подписанное именно Сусловым. А теперь мне к нему ехать. Я в самые мрачные для меня времена никого ни о чем не просил. Пока Лариса ходила звонить, я многое передумал и охвачен был одним желанием, чтобы все они, там, в сусловском ЦК, обратились в прах, даже вместе с моим «Сотниковым». Я не хотел ни фильма, ни существования самой повести.
Должно быть, Бог услышал мои молитвы. Вернулась Лариса, раздосадованная, разочарованная: «Суслов болен». Слава тебе, Господи, подумал я. С огромным облегчением я уехал домой.
* * *
Некоторое время спустя получил от Ларисы прощальное письмо, в котором она извинялась за причиненное мне беспокойство и сообщала, что вынуждена отказаться от замысла, которым жила почти два года. Ну, что ж – отказывается, так отказывается, меня это даже не огорчило. Меньше забот. В то же время мне было жаль Шепитько: столько времени отдала моей повести, с такой доброжелательностью!.. И все напрасно.
Но я ошибался, Лариса все же не успокоилась, что-то делала. Прошло еще с полгода, и вдруг телеграмма: «Запускаем фильм, создаем группу. Музыку пишет Альфред Шнитке». Что-то завертелось в желанном направлении…
Но я слабо верил в определенность этого нашего самого неопределенного из искусств, ждал отбоя. Отбоя не было. Изредка мне сообщали: снимают за Москвой, в старинном русском городке. Другой натуры не нашли. Западнее Москвы или в Беларуси вся старина загажена силосными башнями да силикатными коробками.
Снимали тяжело, в Центральной России стояли лютые морозы, кто-то из съемочной группы простудился и умер.
На две главные роли Лариса пригласила молодых, малоизвестных актеров – Бориса Плотникова и Владимира Гостюхина. Последний потом сделал определенную карьеру в Беларуси, поддержал режим, за что был им облагодетельствован. А тогда действительно неплохо сыграл роль Рыбака – должно быть, проявилась родственность душ.
Когда фильм был снят, начались обычные для советского кинематографа треволнения с его сдачей. Бдительные надзиратели из разных органов усмотрели в нем чрезмерность религиозных, христианских мотивов. Этому содействовала в какой-то степени музыка А. Шнитке. Безусловно, это была замечательная музыка, но ведь и критерии ее понимания тогда были особенные. Власти вообще не признавали Шнитке. То, что через двадцать лет стало несомненной ценностью, тогда воспринималось как изъян.
Лариса говорила, что и впрямь стремилась к возвышенной религиозности и даже хотела назвать фильм «Вознесение». В качестве компромисса дала название «Восхождение», близкое по смыслу. Но все же то, да не то.
Через несколько лет на Берлинском кинофестивале фильму «Восхождение» был присужден главный приз – «Золотой медведь». А в скором времени замечательный режиссер Лариса Шепитько погибла в автомобильной катастрофе. Снимала фильм по повести Валентина Распутина «Прощание с Матерой»; утром усталая возвращалась в Москву, водитель уснул за рулем, машина столкнулась со встречной, и все погибли. Остался вдовцом прекрасный кинорежиссер Элем Климов. (Впоследствии он снял правдивый фильм «Иди и смотри!» – о белорусских партизанах по сценарию Алеся Адамовича.)
«Восхождение» – самая лучшая из всех десяти экранизаций моих повестей.
МХАТ и «Таганка»
Еще когда я жил в Гродно, меня поманили театром. Приехал как-то Андрей Макаенок, который был депутатом Верховного Совета от Гродненского избирательного округа, и спросил: «Слушай, почему бы тебе не написать пьесу? У тебя такой драматический материал. Напиши. Если что, я помогу…»
Потом через того же Макаенка поступило предложение из Москвы, из МХАТА: мхатовцы хотели познакомиться с моей пьесой. Познакомившись, заведующий литературной частью театра сообщил, что пьесу необходимо немножко дотянуть, после чего МХАТ может ее поставить. Я взялся дотягивать.
Дотягивание длилось чуть ли не целое лето, я извел килограммы бумаги, которую тогда нужно было «доставать», но мхатовцы обнадеживали – еще немножко!.. Нашли уже и режиссера, молодого и талантливого Володю Салюка. Нашлась и актриса на одну из ролей – жена Салюка, тоже молодая и талантливая. Они приезжали в Гродно, чтобы поработать с автором и помочь ему дотянуть пьесу, которая получила название «Последний шанс». Наконец, все вроде бы было сделано, и меня пригласили во МХАТ на репетицию.
И репетиция, и оформление будущего спектакля мне в целом не понравились; мало радости, судя по всему, доставили они и главному режиссеру Олегу Ефремову. Когда я увидел, как «обыгрываются» образы подпольщиков, которые вылезают на сцену и впрямь из-под пола, понял, что из подобных формалистических метафор реалистический спектакль не получится. Так оно потом и вышло.
На обсуждении, в котором участвовали сплошь заслуженные и маститые маэстро, высказывались по мелочам, а секретарь партбюро театра, знаменитая Ангелина Степанова, заботилась, конечно же, о политическом звучании пьесы, чтобы, не дай бог, не было перекоса, отхода от партийности и народности. Премьера мне плохо запомнилась, разве что банкетом, на котором приглашенный мною Виктор Астафьев сдержанно сказал: «Столько человеческого горя, а название блатняцкое. Не стыкуется!» Очевидно, он мог бы сказать и резче, но из уважения к автору смолчал.
Вечером я шел в гостиницу с Александром Вампиловым. Этот сибирский драматург в ту пору только всходил на московскую сцену. Лучшая его пьеса – «Утиная охота», которая сделала его знаменитым, но, к сожалению, посмертно – он трагически погиб, утонул в Байкале. А тогда он был полон планов и замыслов. Запомнились его слова о том, что режиссерам нравятся «темные» пьесы, которые дают возможность как угодно трактовать и ставить. Если в пьесе все ясно и реально, это им неинтересно, потому что проверяется критериями реальной жизни. А они не хотят критериев. Это были золотые слова. Мы говорили также о современных актерах, и, помню, я пожаловался, что даже самые талантливые современные актеры не в состоянии понять психологию людей военного времени, поэтому не могут избежать фальши. Он с горечью заметил, что они не чувствуют и времени, в которое живут. Особенно столичные актеры. Поэтому им легче играть классику.
После премьеры меня сдержанно поздравляли, поздравляли режиссера-постановщика и главного режиссера, а я решал для себя, что с театром больше связываться не буду. Мне вообще не нравилось это искусство с его чрезмерной условностью (или наоборот – натуралистичностью), неестественно громкими голосами актрис, постановочными вывертами. Я думал, что если пьеса стоящая, то лучше прочесть ее в одиночестве и представить себе ее сцены. А театр – для тех, кто лишен собственного воображения. Вспоминались вычитанные когда-то у Бунина слова о театре с его неестественностью и фальшью, от которых его «коробило». Но мне говорили: надо еще учитывать непосредственное влияние на зрителя личностей актеров и актрис, их человеческое обаяние. Ну, если говорить об обаянии актрис, тогда другое дело. Но тогда лучше – балет. Недаром начальство из всех искусств предпочитает искусство балета.
За рюмкой мы недолго, но, по-моему, искренне побеседовали с Олегом Ефремовым, который жаловался на свою театральную судьбу. Театр, как, впрочем, и все советское искусство, придавлен политическим гнетом, режиссер находится в постоянной идеологической зависимости и может проявить себя лишь в области формы. Все остальное – не в его компетенции. Иногда появляется огромное желание на все махнуть рукой и… А что за этим «и»? К сожалению, пустота… Я слушал его и думал: и это в Москве, в столице! А как же нам в провинции, в Беларуси с ее мнимым национализмом, которого все боятся? И если у нас еще не полный тупик, то лишь благодаря нашей национальной элите, прежде всего – горсточке белорусских писателей. В полностью русифицированной, коммунизированной стране они еще не утратили смелости писать на родном языке и держаться за какие-то остатки древней культуры.
* * *
Кто-то из моих друзей (кажется, Адамович) затащил меня на знаменитую тогда Таганку, на прославленный спектакль «Гамлет» с Высоцким в главной роли.
В театре на Таганке многое было не таким, как во МХАТе, начиная с богемного кабинета главного режиссера Юрия Любимова. Стены кабинета были испещрены десятками (если не сотнями) автографов знаменитых посетителей, которые состязались здесь в остроумии. Главреж покорял сразу меткостью мыслей и категоричностью суждений. Казалось, для него не существует ни властей, ни авторитетов, а лишь одно великое искусство театра, которому он отдавался самозабвенно.
То же было и на сцене, где Высоцкий одержимо фехтовал шпагой, сражаясь с тяжелым суконным занавесом. Ассоциации возникали самые близкие и узнаваемые, несмотря на замшелость темы. А может, дело именно в этой замшелости? Современные ее реалии все же будут восприниматься иначе? Без необходимых театру иллюзий.
Поздно вечером небольшой компанией пошли в ресторан, надо было отметить знакомство с Таганкой. Инициатором, конечно же, был Адамович. Помню, тогда же познакомился с Юрием Карякиным, который недавно приехал из Праги, где работал в журнале. Разговор, естественно, зашел о театре и современных актерах. Актеры в целом барахло, даже в знаменитых театрах. Потому что в театральных училищах всех их учат по одной канонизированной системе. А в училища они попадают или по блату, или по общему конкурсу: кто без ошибок напишет сочинение на тему «Я знаю, город будет, я знаю, саду цвесть», тот и поступит.
На Западе иначе, говорил Карякин. Знаменитый режиссер Висконти, которому для очередного фильма, который снимался в Алжире, понадобилась молоденькая актриса, зашел в ближайшую гимназию и там «высмотрел» девушку. Девушкой этой оказалась Клаудия Кардинале.
«Наверное, есть девушки, которые с рождения актрисы – раскованные и талантливые, чего никакими лекциями не воспитаешь, как это пытаются делать у нас. Но еще нужно, чтобы их заметил такой режиссер, как Висконти», – сказал Высоцкий. Когда расходились, он спросил, нельзя ли в Минске немного «подхалтурить», на какой-нибудь картине: он сидит без денег…
«Таганка» уговорила меня попробовать написать пьесу, на этот раз – симбиоз «Сотникова» и «Круглянского моста». Я обещал, учитывая сложность задачи; мне дали помощника, который, насколько помнится, все и сделал. Приехав на прогон спектакля, я мало что понял из увиденного. Но должен был через день идти с Любимовым в Минкульт, где после обсуждения будут решать судьбу спектакля – разрешат или не разрешат. Там меня ожидало много нового и даже интересного.
Обсуждение проходило в шикарных старосветских апартаментах Министерства культуры – с чаепитием, при полном уважительном внимании присутствующих. Обстоятельные выступления ответственных чиновников и их замечания заносились в протокол. Начальник главка восседал мрачной чугунной тумбой, но Юрий Петрович, казалось, не обращал на него ни малейшего внимания. Как, впрочем, и на выступления чиновников. В конце предоставили слово Любимову, который в присущей ему бескомпромиссной манере сказал, что он не мальчик на побегушках у Минкульта и даже у химика Демичева, он режиссер, ставит пьесу уважаемого автора и сделает только то, что сочтет необходимым. А если он чему-то скажет нет, то можете не сомневаться, что мнения своего не изменит, никто не может его заставить. Это его последнее слово.
Мне очень понравилось его выступление, такого решительного деятеля культуры я видел впервые. Кто мог знать тогда, к чему приведет его решительность, чем обернется в его театральной судьбе? Хотя кое-что можно было предвидеть. Скоро он уедет из Москвы. Его лишат советского гражданства, он будет скитаться по свету, оставаясь, несмотря ни на что, верным святому призванию служения искусству, и победителем вернется домой после развала СССР. Но до этого Любимову надо было прожить много лет. В искусстве вообще надо жить долго; тем, кому выпала короткая жизнь, редко удается одержать победу…
Послесловие
…Война обрушилась на страну неожиданно, ее страшные реалии явились для людей внове, не изведанными по прежней жизни, и не могли не шокировать миллионов. В том числе и военных – кадровых командиров и начальников. Постепенно, однако, стало понятно, что война не на один год, что воевать предстоит долго и надо приспосабливаться к экстремальным условиям жизни.
Примерно на втором году войны среди воюющего люда стал складываться своеобразный, импровизированный фронтовой быт. На фронтах, временно не ведших больших боевых операций, ставших в жесткую оборону, появилась какая-никакая надежда выжить, если не до конца войны, не до победы, то хотя бы до конца недели, до ближайшего утра. И люди устраивались – каждый на том месте, куда его определила война. Штабисты споро и организованно обживали уцелевшие углы в полусожженных тыловых деревнях, усиливали накаты командных и наблюдательных пунктов; артиллеристы обустраивали землянки, налаживали в них печки – из железных бочек, молочных бидонов, устилали земляные нары смолистым лапником.
Вход завешивался плащ-палаткой – этим универсальным красноармейским средством защиты от холода и непогоды. Немцы всю войну пользовались шерстяными одеялами, мы же во всех случаях обходились традиционной серой шинелькой – в бою, на отдыхе, ночью. Пехота в траншеях, нередко полузаметенных снегом или залитых водой, спасаясь от непогоды, рыла норы-ячейки с полками для гранат и патронов, с непременной ступенькой, чтобы по первому сигналу выбраться наверх – в атаку.
Выбираться наверх в самом деле приходилось нередко, даже в жесткой, многомесячной обороне. Высшие командиры помнили и свято исполняли железный приказ Верховного: не давать захватчикам покоя ни днем, ни ночью, непрерывно бить его и изматывать. И били, и изматывали. Даже если не хватало оружия и боеприпасов, если на орудие приходилось по четверти боекомплекта и на каждый выстрел требовалось разрешение старшего командира. В обороне регулярно проводились – обычно кровавые – разведки боем, каждонощные поиски разведчиков, бесконечное «улучшение» оборонительных позиций. Некоторые части, подчиненные особенно исполнительным или патриотически настроенным командирам, месяцами атаковали одни и те же высоты, кладя на их склонах тысячи людей и так и не добиваясь сколько-нибудь заметного успеха. Людей никто не жалел. Все на фронте было лимитировано, все дефицитно и нормировано, кроме людей. Из тыла, из многочисленных пунктов формирования и обучения непрерывным потоком шло к фронту пополнение – массы истощенных, измученных тыловой муштрой людей, кое-как обученных обращаться с винтовкой, многие из которых едва понимали по-русски.
Первые дни в бою не многие способны были преодолеть в себе состояние шока. Командирам в стрелковой цепи стоило немалого труда поднять таких в атаку, и нередко на поле боя можно было наблюдать картину, как командир роты, бегая вдоль цепи, поднимает каждого ударом каблука в зад. Подняв одного, бежит к следующему, и пока поднимает того, предыдущий снова ложится – убитый или с испугу. Понятно, что долго бегать под огнем не мог и ротный, который так же скоро выбывал из строя. Когда до основания выбивали полки и батальоны, дивизию отводили в тыл на переформирование, а уцелевших командиров представляли к наградам – за непреклонность в выполнении приказа: была такая наградная формула. За тем, чтобы никто не возражал против явной фронтовой бессмыслицы, бдительно следили не только вышестоящие командиры, но и политорганы, уполномоченные особых отделов, военные трибуналы и прокуратура. Приказ командира – закон для подчиненных, а на строгость начальника в армии жаловаться запрещалось.
Война, однако, учила. Не прежняя, довоенная, военная наука, не военные академии, тем более краткосрочные и ускоренные курсы военных училищ, но единственно – личный боевой опыт, который клался в основу боевого мастерства командиров. Постепенно военные действия, особенно на низшем звене, стали обретать элемент разумности. Очень скоро оказалось, что боевые уставы, созданные на основе опыта гражданской воины, мало соответствуют характеру войны новой и в лучшем случае бесполезны, если не вредны, в буквальном своем применении.
В самом деле, чего стоило только одно их положение о месте командира в бою (впереди атакующей цепи), которое сплошь и рядом приводило к скорой гибели командиров, в то время как оставшиеся без управления подразделения скоро утрачивали всякое боевое значение. Полагавшееся по уставу поэшелонное строение атакующих войск вызывало неоправданные потери, особенно от минометного огня противника. Перед лицом этих и многих других нелепостей Сталин был вынужден пойти на переработку уставов, и уже в ходе войны появились новые боевые уставы пехоты – часть I и часть II. В то время как в войсках жестоко пресекался всякий намек на какое-нибудь превосходство немецкой тактики или немецкого оружия, где-то в верхах, в генштабе это превосходство втихомолку учитывалось и из него делались определенные негласные выводы. С санкции Верховного кое-что внедрялось в войска.
* * *
Впрочем, внедрять и заимствовать следовало куда как больше, и не только из того, что касалось тактики. Как не бахвалились мы (разумеется, в пропагандистских целях) качеством отечественного оружия, немецкое стрелковое оружие сплошь и рядом оказывалось совершеннее по устройству и сподручнее в применении. Наш прославленный ППШ с очень неудобным для снаряжения дисковым магазином по всем параметрам уступал немецкому «шмайссеру»; громоздкая, с длинным штыком винтовка XIX века конструкции Мосина уступала немецкому карабину. Устаревший, с водяным охлаждением пулемет «Максим» доставлял пулеметчикам немало забот, особенно в летнее время на безводном юге, а с текстильной лентой – повсеместно в непогоду. Ручной пулемет Дегтярева запомнился бывшим пулеметчикам разве что непомерным для этого вида оружия весом. Когда на вооружении немецкой пехоты появился компактный скорострельный МГ-42, нашим атакующим батальонам не оставалось шансов уцелеть под его шквальным (до 1000 выстрелов в минуту) огнем. Один такой пулемет с удачно расположенной позиции за считанные минуты способен был истребить целый батальон.
Средний танк Т-34, в общем неплохой, маневренный, с хорошим и сильным двигателем, имел слабую броню и при скверной 76-мм пушке становился легкой добычей немецкого противотанкового оружия и особенно тяжелых танков типа «тигр». Преимущество последних особенно проявлялось в обороне, при отражении наступления наших тридцатьчетверок. Великолепная цейсовская оптика и мощная пушка позволяли «тиграм» с дальнего расстояния расправляться с десятками наших наступающих танков. Советские танкисты прямо-таки плакали с досады, когда наш танковый батальон, едва начав атаку (особенно на равнинной местности), попадал под огонь замаскированных где-нибудь в садках и сельских строениях «тигров». Сразу загоралось несколько машин, подбитых танковыми болванками из «тигров», в то время как сами «тигры» оставались неуязвимы из-за дальности расстояния до них.
Нередко происходили случаи, когда атакующие, поняв, что сблизиться на расстояние прямого выстрела не успеют, покидали машины и под огнем возвращались на исходный рубеж. Пока они его достигали, их машины уже горели. В конце концов, разгадав крамольную уловку танкистов, командование отдало приказ привлекать к суду военных трибуналов экипажи, вышедшие из огня в полном составе. Тогда танкисты пошли на новую хитрость: стали подъезжать к противнику ближе и покидать машины уже под пулеметным огнем из танков. Кто-то из них погибал или был ранен в открытом поле, но кое-кому удавалось пробраться к своим. Из подбитой же, подожженной машины шансов выбраться было несравненно меньше. Воевавшим помнятся и немецкие минометы, от навесного огня которых не было спасения ни в поле, ни в лесу, ни в городе.
Наши потери в наступлении были чудовищны, наибольшее их количество, конечно, приходилось на долю раненых. Легкораненые с поля боя выбирались сами; тяжелораненые нередко подолгу находились в зоне огня, получая новые ранения, а то и погибая. Выносить раненых с поля боя имели право лишь специально назначенные для того бойцы – санитары и санинструкторы. Никому другому сопровождать раненых в тыл не разрешалось, попытки такого рода расценивались как уклонение от боя.
Конечно, девочки-инструкторы старались как могли, но санинструкторов полагалось по одной на роту, раненых же на поле боя всегда набирались десятки. Как было успеть при всем желании? И не успевали; раненые вынуждены были долго ждать помощи и, истекая кровью, умирали на поле или по дороге в санбат.
До сих пор в точности неизвестно, кому принадлежит «гениальная» идея использования на войне женщин. Кажется, это чисто советское новшество, в немецкой армии ничего подобного не наблюдалось до конца войны. При очевидной бездефицитности людского (мужского) материала на войне какая надобность была посылать под огонь молодых, мало приспособленных к своеобразию боевой жизни девчат? Какая от них была польза? Разве что в окрашивании досуга и быта старших командиров и политработников, временно лишившихся жен и тыловых подруг. По дороге на фронт многие из них оседали в штабах и тыловых учреждениях в качестве секретарш, медсестер, связисток, под которых обычно маскировали тех, кто на солдатском языке игриво именовался ППЖ. Те же из них, кто добирался до полков и батальонов, не вызывали к себе серьезного отношения – на чисто мужской работе, какой является война, среди мужских масс они сразу обнаруживали всю свою бесполезность.
Даже девчата такой категории, как снайперы, что в минуты затишья между боями выдвигались на нейтральную полосу, в непосредственную близость к противнику. Принято было считать, что каждый снайперский выстрел – это убитый немец, на деле же все обстояло иначе. Ведя огонь, пролежать под носом у противника можно было лишь считанные минуты, и каждый девчачий выстрел – не обязательно попадание в цель. Но когда на фронте не велось активных боевых действий, снайперская активность была единственным показателем боевой активности, и командиры не скупились на цифры в отчетности.
* * *
На периоды фронтового затишья приходилась особенная активность политорганов. Именно тогда в окопах появлялись малознакомые, чисто выбритые, в скрипящих портупеях полковники, то и дело затевавшие с бойцами теплые, душевные разговоры. «Ну, как дела? Как кормят? Получаете ли письма из дому?» Им отвечали хмуро и сухо – вежливых офицеров не уважали и не боялись, не то что крикливых матерщинников-командиров; молча, без вопросов слушали их торопливый рассказ о международном положении и задачах наших войск, поставленных в приказе товарища Сталина. Потом, после их отбытия, в роты и на батареи приходили политработники рангом пониже и, отозвав кое-кого в сторонку, предлагали вступить в партию. Отказываться было не принято, да и ни к чему: какая разница бойцу, как погибать – беспартийным или членом ВКП(б). Собравшись где-то за пригорком на партсобрание, единодушно голосовали и спустя неделю выдавали кандидатскую карточку. Партийность, конечно, мало что меняла в положении бойца – если задерживался в строю, присваивали звание младшего сержанта да перед наступлением давали задание прокричать в цепи: «За Родину, за Сталина!»
На деле, может быть, кричали, а может, и нет. Легенда об этом боевом кличе имеет во многом пропагандистское происхождение и дошла до нас со страниц военной печати. В неумолчном грохоте боя, среди взрывов и пулеметно-автоматной трескотни трудно было расслышать собственный голос, не то что чей-то нелепый, мало соответствующий обстановке призывный клич.
Не слыхать было даже «ура», когда его действительно кричали в определенные моменты боя. После какой-либо неудачи, когда начинались «разбор полетов» и поиск виновников, политработники обычно спрашивали у подопечных: почему не было призывных криков? Им возражали: «Да кричали, ей-богу! Разве не слышали?»
Наверно, не слышали, потому что сзади не слышно. И далеко не все видно.
Чем дальше от фронта, тем выше чины командиров и тем больше у них власти. За пятнадцать – двадцать километров от передовой все тыловые населенные пункты, леса и овражки были забиты войсковыми штабами, частями и учреждениями с десятками и сотнями старших офицеров, которые что-то делали – писали, совещались, требовали огромного количества транспорта и средств связи. А в то же время на передовой под огнем ворошилась, изображая наступление, горстка уставших, измотанных восемнадцатилетних юнцов, управляемых взводными и ротными – такими же восемнадцати– и двадцатилетними лейтенантами. От их способностей, патриотизма и самоотверженности и зависел успех или неуспех боя и в конечном счете военная карьера тех, кто оставался в тылу. Особенно в дальнем тылу. Генералы и старшие офицеры, как это и заведено во всякой армии, все же управляли не войсками, а стоящими на ступеньку ниже генералами и офицерами, так было сподручнее во всех отношениях.
Наиболее честные и умные делали это так, что, вполне удовлетворяя высшее командование, старались не очень притеснять подчиненных, что позволяло им поддерживать репутацию справедливых начальников. Но такая манера поведения вовсе не являлась правилом, а скорее исключением из правил. Правилом же были полная покорность перед старшими и беспощадная жесткость – по отношению к подчиненным; на этом в войну преуспели многие…
Существует распространенный миф о том, что неудачи первого периода войны вызваны, кроме прочего, репрессиями среди высшего комсостава Красной армии, имевшими место накануне войны. Разумеется, репрессии явились злом во всех отношениях. Но ведь репрессировали не всех, самые опытные все же остались и возглавляли армию. И первые же месяцы войны показали полную неспособность прежнего командования противостоять высокооснащенной европейской армии, какой являлся вермахт. Очень скоро на полководческие должности по праву выдвинулись другие командиры, недавно еще занимавшие небольшие и средние должности в полках, бригадах, дивизиях. Именно они скорее своих начальников научились воевать в новых условиях, и, как ни странно, именно на их опыте кое-чему научился и Сталин. Может быть, впервые в советской действительности идеологические установки были отодвинуты в сторону и в некоторых военных вопросах возобладал голос рассудка.
Одним из вполне здравых актов Верховного было упразднение всевластного института военных комиссаров, этого совершенно излишнего, дублирующего командирского звена в армии. Отчасти Сталина вынудили так поступить отношения с союзниками (ликвидация Коминтерна), отчасти – огромный дефицит командирских кадров, создавшийся после катастрофических неудач начального периода войны. Почти при всех учебных военных заведениях была организована краткосрочная переподготовка политработников на строевых командиров. Но, очевидно, перековать вчерашних комиссаров на строевиков было не во власти даже самого Сталина, и определенная часть их была оставлена в качестве замполитов. Должность, кстати сказать, в боевых условиях также совершенно никчемная, кое-как терпимая в пехоте, но довольно абсурдная в иных, специальных родах войск, где, кроме умения проводить политинформации и выпускать «боевые листки», требовались еще и специальные навыки и знания, о которых замполиты не имели ни малейшего представления.
* * *
К середине войны воевать, в общем, научились, научились также ловчить, водить за нос начальство. Очевидно, без того и другого прожить на войне оказалось невозможным. Запомнился случай при наступлении, когда мой орудийный расчет оказался рядом с воронкой командира батальона капитана Андреева. Этот невидный, штатской внешности комбат на войне звезд с неба не хватал, хотя воевал не хуже других. Сидя в воронке с ординарцами и связистами, он руководил боем за недалекое село. Командир полка непрестанно требовал по телефону докладов о продвижении батальона, и Андреев, потягивая из фляги, то и дело бодро ответствовал: «Продвигаюсь успешно… Пытаюсь зацепиться за северную окраину… Уже зацепился… Сбиваю боевое охранение».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.