Текст книги "Полюби меня, солдатик…"
![](/books_files/covers/thumbs_240/polyubi-menya-soldatik-67953.jpg)
Автор книги: Василий Быков
Жанр: Повести, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Незаметно за разговором мы съели принесенные Франей конфеты. Я придвинулся еще ближе, и Франя не отодвинулась – уже было некуда.
– Бедная девчинка, – вырвалось у меня с полушутливой искренностью, и неожиданно для себя я поцеловал ее в щеку.
Франя на мгновение замерла и вдруг содрогнулась в непонятном, беззвучном плаче.
– Ну что ты? Ну что? – испуганно повторял я, принимаясь целовать ее мокрое от слез лицо, которое она упрямо закрывала руками. Потом стала медленно успокаиваться, притихла и беспомощно улыбнулась сквозь слезы.
– Ты извини меня…
– Ну, ничего, ничего. Успокойся…
– Извини, пожалуйста. Я уже сто лет не плакала. Знаешь, неплохо они ко мне относятся, но не могу же я заплакать при них. Почему – не знаю, но не могу. Все-таки это слабость, а мне не хочется оказаться слабой. Два года одна-одинешенька. И вдруг ты… Извини меня, Митя!
– Я понимаю, успокойся…
Понемногу она овладела собой, успокоилась, пригладила ладошкой растрепавшиеся волосы и стала для меня еще более понятной и близкой.
– Это же надо! – еще сквозь слезы улыбалась Франя. – Бедная моя мамочка. Если бы она дожила до этого часа. Все выбирала для меня ребят. С кем ни пройдусь, так она: то чересчур длинный, то короткий, то смешно шмыгает носом. А тот неприметный, а другой не комсомолец. Ты же комсомолец, наверно? – спросила она совсем уже весело.
– Комсомолец, комсомолец, не беспокойся, – полушутя сказал я. – А что мама – партийная?
– Была партийная.
– А отец?
– Отец? – переспросила Франя и замерла, собираясь с ответом. – Враг народа. Вот так! В тридцать седьмом взяли – и пропал. Мама потом отказалась от него – ради меня. Да и ради себя тоже. Еще молодая была, красивая.
– Отец руководителем был?
– А то как же! В органах работал. Еще с революции. Он же с Дзержинским в одной тюрьме сидел. Дзержинский его в Минск направил. Работал, старался, мы его почти и не видели. Только однажды, помню, был выходной или, может, праздник какой. Поехали на речку рыбу ловить. Правда, ловил один папа с удочкой, мама на лужке цветы собирала, а я бегала по отмели, мальков разгоняла. Очень мне это нравилось, маленькая была. Потом просила отца – съездим еще. Он обещал, но все не получалось – некогда и некогда. А однажды говорит: сегодня на работу не иду, буду отдыхать. Сел на кровать и сидит. Я стала приставать: поедем на речку. А он в ответ: нет уж, не поедем. Досидел так до ночи, а ночью его и взяли. Так и не пришлось мне съездить на речку.
Серые сумерки плотно окутали башню, черепичную крышу, окрестности. Уже не стало видно ни городка, ни гор, ни дороги. Исчезли из виду и мои позиции. Городок утонул в туманном полумраке, лишь дымы от пожарищ светлыми космами тянулись куда-то над городскими крышами.
– И я своих с сорок первого года не видел. Не знаю, остались ли живы, – сказал я, невольно проникаясь ее заботой.
– У меня никого не осталось. Маму немцы повесили в Минске. Как партизаны их гауляйтера подорвали, немцы стали хватать подпольщиков, партизан да и простых обывателей. И маму схватили тоже.
– А ты как же? Одна…
– Одна, с кем же еще… Жили на квартире в Грушевском поселке, это на краю Минска. Квартирная хозяйка, правда, оказалась неплохой женщиной, в гестапо меня не сдала. Но у самой трое ребят, мужа нет. Есть нечего. Привезла из района мешок картошки, скоро его съели. Продали все, что можно было продать. Я последние варежки, что мама перед войной связала, снесла на базар. Может быть, и дальше как-то тянули бы, да на беду к соседям стали на квартиру два полицая. Ну и один, Винцесь, принялся к нам наведываться. Пьянтос такой, противный и наглый, не было от него спасения. Притащится, сидит до полуночи, болтает глупости, а то начнет приставать. Я уж отшивала его, как умела, да и хозяйка старалась – ничего не помогает. Влюбился, говорит.
– Понятно. Пригожая девчонка.
– Вовсе не пригожая. Это сейчас немного… А тогда – гадкий утенок.
– Не прибедняйся, – шутливо упрекнул я.
– Я не прибедняюсь, знаю, чего стою… Тетка Марья говорит: давай отвезу тебя к дядьке в деревню. У него дочь – тебе ровесница, побудете вместе. Хотя бы до весны, а там посмотрим, может, и война закончится. Как-то в воскресенье поехали на санях – далеко, аж в Червень, а там еще километров шесть. Приехали ночью, постучались в окно. Дядька открыл, хозяйка стала объяснять, что и как, потом просить. Я все это слушаю… Как-то упросила, назавтра уехала, а я осталась. Незнакомая, чужая у чужих людей. Зоська и правда почти мне ровесница. Ну с этой мы вроде сдружились, ничего была девка, не злая. Только недалекая, страх! К ребятам ее тянуло, словно магнитом. Так до весны дожили. А весной загудело в округе – пришли партизаны. Стали в нашу деревню наведываться, налаживать связи. Ну, и некоторых ребят сагитировали, а за ними и девчат. Зоська, правда, осталась, отец не пустил. А меня не пускать было некому, ну и побежала в партизаны. Началась лесная жизнь. Сперва даже понравилось: лес, птички, цветы-ягодки. Отряд назывался «Большевик», командир – бывший пограничник по фамилии Сокол. Дня через три ставят меня в караул – на опушке леса возле кладки. Винтовку длинную дали – выше меня, проинструктировали относительно бдительности. Ночью стою, дрожу от страха. А тут приходит караульный начальник, тоже из пограничников – ну, на проверку. Проверил, задал вопросы, я все правильно ответила, а он не уходит. То да се – вижу, начинает подъезжать самым похабным образом. Что мне делать? Кричать, что ли? Кричать нельзя. Как-то от него избавилась, пригрозила, что пожалуюсь комиссару. Вроде отцепился. Конечно, ни к кому жаловаться не пошла, так вскоре все началось по-новому. На этот раз сам командир отряда. Не откажешься же, когда приказывает куда-то пойти, что-то сделать. Идешь, а он с адъютантом следом. Вернусь, а он: почему не исполняешь приказ? За неисполнение приказа – расстрел на месте. После перехода с усталости завалимся где-нибудь в ельнике, сразу в сон. А он ночью подкатывается, ну и… Закричу, он ругается: почему демаскируешь группу? За демаскировку группы – расстрел! Это были не обычные партизаны, а как потом узнала – отряд особого назначения. Все ходили по кругу. Нашей задачей был Минск, туда девчат посылали, оттуда они к нам возвращались. Но больше посылали, чем возвращались. Не вернулись Тоня Быстрова, Воля, Женя-хохотушка – были такие девчата. Комсомолки все. Ну и я тоже комсомолка. А начальниками над нами – ребята, а то и дядьки в возрасте. Те почти никуда не ходили – за другими следили. Без их ведома – никуда. И не прочь были попользоваться девчатками. Заместитель командира Кошельников все говорил: что ж такого – возле колодца жить и воды не напиться? Трутень такой мордатый. Как не вернулась Женя, моя подружка (тоже минчанка, в Колодищах до войны жила), вызывают меня в шалаш к командиру. Тот самый Сокол и говорит: «Тебе задание – пробраться в Минск, организовать явочную квартиру, будешь ее обслуживать». А где я ее организую? А хотя бы у своей хозяйки, у которой на квартире жила. Как вспомнила я тетку Марью и ее малых, мне дурно стало. За себя уже не боялась – за них. Это же на явочной квартире и моя мамочка попалась. Пошла на явку в Слепянку, там ее и взяли. Может, кто выдал, может, выследили. И повесили. И хозяина, и всех его домочадцев – шесть человек. Ну что мне делать? Отказаться нельзя, за отказ, конечно, расстрел. Однако пытаюсь выкрутиться, говорю: там же дети малые. А он мне на то: детей жалко? А на советскую родину тебе наплевать? Я говорю: хозяйка меня не послушается. А он: не с хозяйкой, так с полицаями поладишь, они охочие до таких пригоженьких, наверно, сама знаешь? Намекает на что-то. Гадко мне стало, я возненавидела его, а что делать, не знаю. Но в тот день не послали, меняли дислокацию, обходили по лесам Червень. Незаметно отошла в сторонку, бросила в траву винтовку и – в свою деревню. Недалеко было. А в соседней деревне полицейский гарнизон установился. Что я в партизаны пошла, здесь мало кто знал. Думали: минчанка, ну, может, в Минск и уехала. Да и пропартизанила я, может, месяц, не больше. Пошли с Зоськой сено сушить на болото. Летом оно и неплохо, к тому же ягоды поспели. Как-то под вечер шесть копен нагребли, домой собираемся, вдруг видим, бежит Зоськина мама, говорит: приезжали двое верховых, всюду все перерыли, тебя ищут. Так не возвращайся домой – прячься. Ну, мы с Зоськой и забрались в стожок. Дней пять просидели на том болоте, тетка хлеб с молоком приносила, ягоды собирали. Но пошли дожди, Зоська закапризничала: хочу домой. Ну и пошла, а я еще несколько дней оставалась. Но тоже долго не выдержала, вернулась в деревню, пару дней в овине скрывалась. А тут стали забирать в Германию, и на Зоську выпал наряд. А Зоська не хочет. А отец бегает к старосте, к полицаям, известно, одна доченька, жалко. Как-то поужинали, и дядька говорит: Франя, может, ты бы вместо Зоськи пошла? Все-таки одна, что тебе? Если что случится, никто переживать не будет – сирота. Опять же, поумнее, чем Зоська. Ну что ж, думаю, если нет другого выхода – пойду. Будь что будет. И пошла, за себя или за Зоську – уже не думала. Посадили в телятник и с такими же неудачницами, как я, повезли в Германию. Настрадалась, нагоревалась, пока вот не попала на глаза Курту. Вот ты говоришь: пригожая, да и люди мне о том иногда напоминают. А знаешь ли, сколько раз я проклинала эту свою пригожесть, сколько из-за нее натерпелась! Думала иногда: лучше бы мне родиться уродиной, может, счастливее была бы. Да еще характер такой, доброты и сочувствия хочется.
– Ну какая в войну доброта? Тут озвереть можно, – сказал я.
– И все же еще не вывелась доброта. Вот вспоминаю свою грушевскую хозяйку, да и на Червенщине…
– Ну а тут? В Германии?
– Да и в Германии есть. Чаще среди тех, кто постарше. Кого нацизм не успел развратить.
– А ты сама какая – добрая? – спросил я и притих в ожидании ответа. Это теперь для меня было важно.
– Вряд ли. Только стараюсь быть доброй. Все-таки мы оттуда, где в моде были жестокость, непримиримость. Они крепко сидят в нас внутри. Знаю, плохо это, а что сделаешь? Натура сильнее разума, как говорит доктор Шарф. Вот и к правде себя никак не приучу. Особенно если правда колючая. Чаще удобной правды хочется, как-то приятнее.
– Удобное всегда приятнее. Даже сапоги, которые не жмут, – неуклюже сострил я.
– Главное, в удобную ложь всегда легко верится. Она сама на душу ложится. Вот ты сказал: красивая, и я уже растаяла. Уже за одно это готова тебя полюбить.
– Правда?
Эти ее слова были мне приятны, и я готов был ответить ей тем же. Тихонько засмеявшись, Франя прильнула ко мне.
– Но ведь я без всякого умысла. Ты и в самом деле красивая…
– Когда рядом красивее нет, – игриво закончила она.
– А еще и умненькая.
– Какой уж там ум! Говорят, что несчастная девушка умной не бывает. Несчастье съедает весь ее ум. Красоту тоже.
– Зачем ей ум, если есть красота? – полушутя сказал я.
– Ум все же относительное понятие, как и многое другое. Я где-то читала, что для того, чтобы поумнеть, надо почувствовать себя глупой. А вообще ум – не самое главное в человеке. Умным может быть и подлец.
– Что же, по-твоему, главное?
– Человечность. То, что от Бога, а не от дьявола. Или от обезьяны, как дарвинисты утверждают. Все-таки у нас мало божественного. Или еще не приобрели, или растеряли. Когда отделили народ от Бога.
– А у немцев больше божественного?
– Знаешь – больше. Несмотря на их нынешнюю жестокость. Все-таки они дольше под Богом жили. Опять-таки, они Бога искали. Протестанты, например. Бог был им нужен. А мы своего забросили да так и не нашли.
– Пусть они и с Богом. А мы все равно их победили.
– Победить, наверно, возможно, – не сразу, подумав, ответила Франя. – Но вот как жить без Бога? Ни один народ не живет без Бога. Наверно, это невозможно. Без Бога он сам себя съест.
– Мы же вот живем без Бога, и – ничего. Не слопали друг дружку.
Франя на минуту примолкла, что-то обдумывая или, может, не решаясь мне возразить. А потом притихшим голосом скороговоркой ответила:
– Знаешь, довольно успешно ели. Классовая борьба – разве не самоедство? Хотя нас спасает то, что нас много. Не так скоро всех можно съесть.
Я не возражал, внутренне я начинал с ней соглашаться. Я уже почувствовал, что ее знания глубже моих, что она больше размышляет о жизни. Наверно, так же не остались без ее внимания профессорские книги в старинных переплетах, которые я видел в вестибюле. Не очень приятно было мне признавать ее превосходство над собой, но оно было очевидно. Прежде я полагал, что кое-что смыслю в жизни, неплохо учился в школе, прочитал какое-то количество умных книг. Читал и на фронте. В разговорах среди друзей-ровесников, кажется, слыл неглупым парнем. Правда, кто были эти друзья и о чем были наши разговоры? В большинстве это были такие же Ваньки-взводные, вчерашние школьники, окончившие ускоренный курс военных училищ и в свои девятнадцать лет брошенные в мясорубку войны. И наши разговоры не выходили за пределы нашего военного опыта, в общем далекого от обычной человеческой жизни. О жизни вообще мы почти не разговаривали – ее у нас, по существу, не было. Не было в нашем коротеньком прошлом, очень смутно просматривалась она в нашем послевоенном будущем. Порой было невероятно трудно дожить до вечера, где уж там рассчитывать на будущее и рассуждать о доброте, мудрости и Боге. Чтобы рассуждать о Боге, следовало, наверно, кое-что о нем знать. Но что мы знали о нем, кроме того, что Бога нет? Франя же здесь, похоже, оказалась в ином положении и обретала новые, может, неожиданные истины, с которыми ей легче было выжить. И правильно, думал я. Все-таки женщины устроены иначе, чем мужчины, по-иному относятся к жизни, – возможно, оттого, что рождаются не для войны.
Конечно, рассказанное Франей впечатляло не только житейской мудростью, но и некоторыми фактами из ее невеселого прошлого. Малоприятными для меня казались ее партизанские будни в отряде особого назначения и ее уход из него. Но чувствовал я, что так откровенно может поведать о себе лишь честная, доверчивая натура. И я не осуждал ее. Я уже знал, какие хамы и жлобы встречаются среди нашего брата военного, имел представление о начальниках, которые не прочь повоевать чужими руками. За счет чужих жизней. В партизанах, наверное, тем более. Некоторые из бывших партизан рассказывали, что в тылу врага – вообще рай для таких: делай что хочешь, по радио вешай лапшу на уши начальству – пусть приедет, проверит. Впрочем, и начальство в Москве заинтересовано, чтобы эта лапша была подлиннее – для отчетности и в интересах пропаганды. Вот и совершали подвиги такие, как Франя, девчонки, которых по одной и десятками бросали в ненасытную пасть войны. Новых всегда хватало – они любили родину и летели на войну, словно мотыльки на огонь.
– Знаешь, я никогда особенно не стремилась к Богу, – сказала Франя. – Росла, как все – атеисткой. Пока тут, в Германии, не попала на мессу. Как услышала орган, «Аве Марию», так все во мне перевернулось. И я поняла: Бог есть. Его просто не может не быть. Иначе зачем тогда мы? Потом я прочитала святое Евангелие…
Что ж, может, и правильно, думал я. Жаль, что все это обошло меня стороной, но теперь появится возможность, все-таки, наверно, останусь жив. Молча я обнял девушку, и она не отстранилась. Кажется, она уже доверилась мне, хотя что-то еще не до конца преодоленное сдерживало ее ответить на мои настойчивые ласки. Наконец несмело, с деликатной сдержанностью Франя поцеловала меня и замерла. Я замер тоже.
Это был первый в моей жизни поцелуй девушки, прежде ни одна из них еще не целовала меня. Кажется, он явился знаком готовности полюбить, и это воодушевляло мою любовь тоже. Я почти захмелел – даже больше, чем от профессорского коньяка. Я уже любил ее и был благодарен судьбе, сведшей меня с этой удивительной девушкой. Я чувствовал себя сильным, удачливым и невольно дал волю рукам. Франя, похоже, стала расслабляться в моих объятиях. Но вдруг встрепенулась, пытаясь высвободиться. Я удержал ее – я не в силах был ее отпустить.
– Ну что ты? Ну что?..
– Не надо, милый. Пожалей меня – я же сирота…
Эти ее слова враз отрезвили меня. В самом деле, что же это я? Как же я?.. Я же люблю ее. Замерев, я продолжал удерживать ее в своих объятиях, и она не вырывалась. Кажется, она готова была смириться со своим пленом, лишь слабым голосом просила:
– Пощади меня…
Ну, конечно, я пощажу тебя, я тебя не обижу, я же справедливый и люблю тебя…
Я уже понял: она не доверяется инстинктам, не дает задремать разуму. И думает обо мне тоже. Все-таки я не такой, как те, что попадались на ее пути. Я люблю ее и жалею. Прежде всего, может, жалею. Или нет – прежде люблю. А любовь – всегда сила, если умеет постоять за себя. Я привык уважать силу. Глухой стук внизу не сразу долетел до нашего слуха, сперва показалось, что это где-то стреляют. Франя недобро напряглась в моих руках и вскочила.
– Митя!
– Это за мной, – догадался я.
Едва не сломав себе шею, я скатился по узкой и темной лестнице вниз, на ощупь отыскал в вестибюле двери, в которые отчаянно стучали снаружи.
– Товарищ лейтенант…
Франя открыла тяжелый запор, я выскочил в темный двор, и Кононок объявил:
– Комбат вызывает!
– Что такое?
– Сказали, сниматься.
Ну, все понятно, этого и следовало ожидать… В сером сумраке ночи мы добежали до огневой, на которой уже толпился расчет, и Медведев, как всегда ночью, тихо объяснил:
– Приказ – свертываться. За машиной послал, сейчас приедет. А вас комбат требует.
Я влез в темный ровик, на ощупь перехватил из руки Мухи телефонную трубку.
– Ты где там блудишь? – зазвучал встревоженный голос комбата. – Целый час тебя ждать надо. Сейчас же свертывай боевой порядок, грузи боеприпасы и – на дорогу. Ждите меня.
Начиналась обычная лихорадка поспешных сборов. С тусклым светом подфарников на огневую приполз громадный «Студебеккер», другой побрел вдоль забора к соседнему расчету. Этот стал разворачиваться, сдавать к огневой позиции задом; через откинутый борт солдаты принялись грузить тяжелые ящики со снарядами, брезент, оружие, разное солдатское барахло. Все работали радостно и споро, похоже, чувствуя, что двинем не в бой – из боя, туда, где уже окончилась война. Дождались наконец, и все живы-здоровы. Разве не удивительно! Чудо!
В моей душе царил хаос чувств – радость победы перемежалась с тревогой разлуки. Также знал, чувствовал, что поедем отсюда, но куда? Далеко или близко? Я жаждал вернуться сюда, мне очень хотелось этого. Хотя бы на час, на пятнадцать минут. Я же ничего не сказал ей. И ничего от нее не услышал.
Пока дожидались второго орудия, я не стерпел, выбежал на пустырь и припустил к коттеджу. Калитка на этот раз была не заперта, только я вскочил на крылечко, раскрылись двери. На пороге стояла Франя. За ней угадывались две тени ее стариков.
– Франя, мы уезжаем!
Девушка молчала. Замерла, словно неживая, и не двигалась.
– Мы уезжаем! Ты жди! Я вернусь…
Из темноты вестибюля на меня смотрели хозяева, и я, застеснявшись, даже не поцеловал ее. Лишь торопливо обнял за плечи в тесных дверях и отшатнулся. Я не мог тут задерживаться – на дороге, слышно было, уже начиналось движение, пошли автомашины. Некоторые светили фарами, чего прежде никогда не случалось на фронте. Что ж, наверное, в самом деле война окончилась. Я перебежал мостик и вскочил на широкую подножку «Студебеккера» с моим последним орудием, выруливавшим на шоссе.
Над горной долиной светало; прояснилось небо, на его восточной окраине тусклыми зубцами вершин обозначились горы. Ближняя гора за коттеджем все еще представляла собой сплошной черный массив – и скала, и деревья под ней. Лишь серый кубик коттеджа светлым пятном выделялся на мрачном фоне. Сколько я ни вглядывался туда, пытаясь рассмотреть маленькую фигурку у входа, ничего увидеть не мог. Еще бы полчаса постоять тут… Но долго стоять нам не дали.
Бестолковая суматоха воцарилась на дороге: одни машины подъезжали, останавливались, другие, обойдя их, бешено мчались дальше. Старшие офицеры подгоняли – скорее, скорее! Комбат накричал на меня за опоздание, хотя и после того, как я прибыл с двумя орудиями, батарея еще несколько минут стояла на месте. Чего-то ждала. Крики же и понукания комбата были для меня делом привычным, обижаться на них не следовало. Обида и сожаления донимали меня из-за другого, и это другое оставалось позади. Как будто что-то предчувствовала моя душа, да не могла четко представить. Лишь ныла внутренней, неотчетливой болью.
Какое-то время полк суетно и поспешно вытягивался в походную колонну. Мимо «Студебеккеров» с орудиями на прицепе промчался «Виллис» командира бригады, который что-то прокричал из машины, но я не понял, что именно. Мое внимание в это время отвлек комбат, в утренней сутеми стоявший впереди на дороге. Возле него откуда-то появилась знакомая кругленькая фигура всегда оживленного полковника-смершевца. Трофейного «Хорха» его начальника, однако, не было видно. Офицеры о чем-то недолго поговорили, хотя, кажется, больше говорил смершевец, комбат с озабоченным видом слушал. Затем оба враз обернулись назад, будто высматривая кого-то в колонне, подумалось – не меня ли? Но, может, мне лишь показалось, разговаривая, офицеры продолжали стоять на месте. Затем смершевец расстегнул планшетку, обычно висевшую у него сбоку, что-то коротко пометил в ней, туда же заглянул и комбат. «Что он записывал там, что копал этот неугомонный истребитель шпионов?» – раздраженно подумал я. Мы были истребителями танков, а он – истребителем шпионов. Интересно, однако, поймал ли он за войну хотя бы одного шпиона? Настоящего, не вымышленного, вроде нашего безобидного болтуна Лежневского. Я подумал, что надо подойти к комбату, спросить, зачем приходил смершевец. Но не успел. Подали команду: «По местам!» – и офицеры поспешили к машинам.
Наконец как-то неуверенно, с остановками двинулись разбитой улицей городка в сторону недалекой передовой. Пока я высматривал смершевца, в кабину моего «студера» влез пассажир – наш полковой пропагандист с такой мудреной фамилией, что я не мог запомнить ее. Я вынужден был взобраться на плоское крыло возле фары – так не однажды ездил на передовой. В теплое время тут было не хуже, чем в кабине, да и сподручнее при внезапном обстреле соскочить наземь. Надлежало только держаться. Перед тем как двинуться, никто из командиров не сказал ни слова, но если поехали открыто, значит, немцы не сопротивлялись, подумал я. Они исчезли. За полуразрушенными домами окраины переехали линию окопов нашей пехоты, которой там уже не было, затем и немецкую линию. Немецкие окопы представляли живописную картину поспешного отступления – на брустверах и возле траншей валялось множество военного имущества: термосы, оружие, ящики боеприпасов; возле самой дороги стоял на сошках изготовленный к бою пулемет, снаряженная лента свисала из него на дно окопа. Но солдат нигде не было видно – ни живых, ни убитых. По всей видимости, расстреляв вчера боекомплект, они подались на запад. На встречу с американцами. Встречаться с нами они не хотели.
Уже совсем рассвело, хотя солнце из-за гор не показывалось и в горной долине лежала прохладная тень. Мы небыстро ехали по асфальтовому шоссе на запад, миновали первый, не тронутый войной городок. Его главная улица временами пестрела черно-белыми фасадами в средневековом стиле фахверка. Кое-где из-за громоздких черепичных крыш и старых, с узловатыми сучьями деревьев выглядывали острые купола храмов. Людей было мало, но всюду из окон и с балконов свисали белые простыни – знаки капитуляции. Потом стали появляться и люди – старики, дети, женщины; из открытых окон они махали нам и улыбались, а некоторые, видно было, плакали. От радости, конечно. Австрия – не Германия, она также немало натерпелась под немецкой оккупацией, и ее люди сдержанно радовались освобождению. Солдаты из кузовов махали в ответ, выкрикивали самое теперь популярное «Гитлер капут» и еще что-то смешное и даже скабрезное. Всем было весело, хотелось дурачиться – войне же конец!
За городком дорога свернула в гору, начались повороты – вправо, влево. Сверху было видно, как вдали все шире расстилалась горная долина с извилистой речкой, разбросанными по склонам деревнями и дорогами. Вдруг на голом уклоне колонна остановилась: невдалеке за поворотом послышались орудийные выстрелы; все насторожились. Я соскочил с крыла, подумав, что сейчас последует боевая команда, может, придется отцеплять орудия. Но никакой команды не подавали. Офицеры вышли из машин, встали на обочине, все вглядывались вперед. Некоторые продвигались дальше, туда, где было начальство и откуда послышались эти неожиданные выстрелы. Что там происходило, было неизвестно. Я тоже немного прошел вдоль батарейных машин и увидел впереди своего комбата. Вместе с командиром первой батареи он вглядывался в голову колонны, наверно, также в ожидании какой-то команды. Эти два офицера, два капитана, с виду были очень непохожими друг на друга – маленький и худущий, словно ощипанный цыпленок, комбат-один и цыганского вида, коренастый комбат-два. Из их негромкого разговора стало понятно, что нас обстреляла немецкая самоходка, которая, однако, тут же и смолкла. Наверно, ее экипаж теперь уже был далеко, так что не стоило волноваться, скоро поедем. И точно, вскоре из головы колонны донеслось: «По машинам!» Командир первой батареи шустро побежал к своим «Студебеккерам», а мой немного задержался, все всматриваясь вперед.
– Капитан, хочу спросить…
– Что? – недовольно обернулся комбат.
– Что это особист утром выслеживал?
– А ты не знаешь что? – круто повернулся ко мне командир батареи. – Не чувствуешь?
– Не чувствую, – ответил я, начиная, однако, догадываться.
– С какой это землячкой ты там снюхался?
Я опешил – как предполагал, так оно и оказалось. Я ждал, что еще скажет комбат, но, похоже, он уже пожалел, что и без того сказал много. Выждав, однако, добавил:
– Опять же, твои родители где? На оккупированной территории проживали?
– Проживали, ну.
– Вот тебе и ну! – неопределенно закончил комбат и пошел к своей машине. Впереди уже заурчали моторы, колонна трогалась.
Я бегом вернулся к своему взводу и опять взобрался на крыло «Студебеккера». Настроение мое стало хуже некуда. Кроме проблемы с землячкой, появилась и новая – с родителями, проживавшими на оккупированной территории. Но что я знал о своих родителях? Думал, приеду после войны, стану искать. После освобождения Беларуси, озадаченный их молчанием, написал в райком партии, но ответа не получил. Написал в область и стал ждать. Но опять глухо. Комбат, конечно, был в курсе, я ему рассказывал. А он, по-видимому, передал мой рассказ выше. Теперь в общем неплохие отношения с ним, наверно, ухудшатся, он стал явно меняться ко мне. Как только что выяснилось – с подачи смершевца. Хотя с такой подачи у кого не ухудшатся…
Мы двинулись дальше и вскоре увидели ту самоходку, что обстреляла нашу колонну. Экипажа там уже не было, самоходка стояла брошенной на горном склоне за речкой. Впрочем, нам вреда она не причинила, второпях ни в кого не попала. А на другом повороте под обрывом лежала наша опрокинутая «тридцатьчетверка», горный поток весело плескался возле орудийной башни. Похоже, там же остались и танкисты – видно, чересчур спешили к победе.
Мы снова съехали в долину, на более ровную местность, машины прибавили скорость. Я все сидел на крыле, держась за обрешетку фары. И вдруг мы увидели немцев. Немалая колонна немецкой пехоты маршировала обочиной дороги, равнодушно пропуская наши автомобили – утомленные, исхудавшие, обросшие щетиной лица, беспорядочно разбредшийся строй. Все обвешанные шинелями, одеялами, сумками с походным имуществом, но без оружия. Уже разоружились, будто пленные. Или подготовившись для сдачи в плен. Офицеров почти не было видно – лишь кое-где обочь колонны топал с безразличным видом какой-нибудь лейтенант или обер-лейтенант с короткими, измятыми погонами. Наши солдаты из машин злорадно кричали им: «Гитлер капут!» Немцы, почти не реагируя на выпады вчерашних врагов, топали себе дальше. Тогда наши хитрованы, вскидывая руку, стали орать привычное для немцев «хайль Гитлер!». И некоторые из немцев, наверно по привычке, нерешительно отвечали им «хайль», машинально поднимая вверх руку. Едва из рукавов на запястьях показывался ремешок от часов, наши стучали о верх кабины, шофер тормозил, кто-то соскакивал на дорогу и бросался к немцам. Через минуту появлялся с часами, а то и двумя в руках и уже на ходу цеплялся за борт «Студебеккера». Командиры сегодня сделались на удивление покладистыми и на все смотрели сквозь пальцы, некоторые и сами выскакивали из машин. Мой майор-пропагандист тоже раза два вылезал к немцам. В первый раз, вернувшись, бросил на сиденье новый, стального цвета офицерский плащ, а во второй, похоже, также разжился часами. В общем, мне стало грустно…
Так мы добрались до очередного городка и остановились на въезде. Дальше невозможно было пробиться, впрочем, в том уже отпала нужда. Все улицы, центр и окрестности были забиты войсками – пехота, артиллерия, несколько семидесятишестимиллиметровых самоходок, грузовики, «Виллисы» и «Доджи» начальства. Хотя начальство на машинах и пешком упрямо пробиралось вперед, на берег реки, куда прежде нас вышли американцы. На черном «Хорхе», сигналя и требуя дороги, медленно проехал знакомый улыбчивый майор, бригадный смершевец. Теперь он не улыбался и за ветровым стеклом автомобиля выглядел чересчур озабоченным – похоже, опаздывал на встречу. Или еще куда. На меня он и не взглянул даже, и я подумал: пусть бы и не замечал никогда.
Наша колонна недолго постояла на въезде в городок, а потом повернула в боковой переулок и оказалась на городской окраине, возле широкой приречной поймы. Не успели мы построить в ряд автомобили с орудиями, как нас облепили веселые люди в спортивного вида форме, грубых башмаках и громоздких касках с чехлами. Это были американцы. Они с ходу бросались в объятия с первым, кто им попадался навстречу – солдат или офицер, звучно хлопали по спине и что-то орали на непонятном, неслыханном прежде языке. Понимал их лишь мой пассажир-майор, и после первых же его слов по-английски они с радостными воплями стали бросать его вверх, чествуя как героя. Наши солдаты сперва восприняли их сдержанно, как будто стесняясь, постепенно, однако, почувствовали себя раскованнее, стали громко здороваться и невпопад развязно кричать, словно глухим. Вскоре некоторые из гостей взобрались на наши машины, в руках появились солдатские фляги и даже бутылки: уже наливали в алюминиевые кружки, а то и глотали по очереди из горла. Луговая пойма превратилась в беспорядочный суматошный базар, вместо возов заставленная громадными «Студебеккерами» с орудиями на прицепе. Теперь тут никто не командовал, не пытался навести какой-либо порядок. Поблизости видны были лишь младшие офицеры – комбаты да взводные, старшие командиры куда-то запропастились, наверно, поспешили к мосту через реку, где теперь происходила главная церемония встречи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?