Электронная библиотека » Василий Гроссман » » онлайн чтение - страница 21

Текст книги "За правое дело"


  • Текст добавлен: 21 ноября 2024, 08:21


Автор книги: Василий Гроссман


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 64 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Шрифт:
- 100% +
54

После ухода Сережи в доме Шапошниковых стало печально и тихо. Александра Владимировна много работала, обследовала предприятия, готовящие смесь для противотанковых бутылок. Возвращалась Александра Владимировна поздно, завод стоял далеко от центра города, автобусы туда не ходили, случалось подолгу дожидаться попутной машины, а несколько раз она шла пешком от завода до дома.

Однажды Александра Владимировна была настолько утомлена, что решила позвонить Софье Осиповне в госпиталь, и та послала за ней грузовую полуторку, Александра Владимировна по дороге домой заехала в Бекетовку, в казармы, где находился Сережа.

Но казарма оказалась пустой, накануне рабочие отряды ушли в степь. Когда она сказала об этом дома, дочери тревожно поглядели на нее, но она была спокойна и, даже улыбаясь, рассказала, как водитель грузовика на ее вопрос о Софье Осиповне ответил:

– Товарищ Левинтон – человек справедливый и хирург знаменитый, только характер тяжеленек.

Действительно, Софья Осиповна в последние дни стала нервна, приходила к Шапошниковым не часто, очень уж много было раненых. Их везли из-за Дона. На подступах к Дону день и ночь шло огромное сражение.

Как-то она сказала:

– Тяжело мне. Все почему-то думают, что я железная баба…

А однажды, придя из госпиталя, она расплакалась:

– Какой мальчик умер час назад на операционном столе! Какие глаза, какая трогательная, милая улыбка…

В последние недели все чаще объявляли воздушные тревоги.

Днем самолеты летали очень высоко, оставляя в небе длинные пушистые спирали, и все уже знали, что летит разведчик – фотографирует заводы, порт, Волгу. А затем почти каждую ночь стали прилетать одиночные самолеты и сбрасывать бомбы – гул разрывов раздавался над замершим городом.

Степан Федорович с семьей почти не виделся – электростанцию перевели на военное положение. После взрывов он звонил по телефону и спрашивал:

– Как у вас, все благополучно?

Вера, приходя из госпиталя, была угрюма и раздражительна, разговаривала с матерью так сердито, что Мария Николаевна растерянно оглядывалась, ища сочувствия.

Мария Николаевна как-то пожаловалась Софье Осиповне:

– Ведь глупая ее натура именно в том, что с матерью она эгоистична, отказывается помочь по дому, а с посторонними может быть необычайно добра и услужлива.

Софья Осиповна, рассердившись, сказала:

– Если у меня на работе завелась бы такая девица, я бы ее, угрюмую и недоброжелательную, клянусь тебе честью, выгнала бы на второй день.

Но так как Мария Николаевна считала, что Веру критиковать может только одна она, и не позволяла это делать никому, даже мужу, она тут же вступилась за дочь:

– Видишь ли, с одной стороны, наследственность, отец Степана был грубый, некультурный человек, а с другой – приходится ей искать привязанности на стороне, ведь и дома я говорю и думаю только о работе. По существу она девочка трудолюбивая, чистая. Найдет стих – не допросишься, чтобы за хлебом сходила, а то возьмется и во всех комнатах полы помоет и целую ночь стирает груды белья.

Софья Осиповна рассмеялась:

– Ох, мамаши, вы все на один лад.

В конце июля и в первых числах августа в сводках Совинформбюро появились знакомые всем сталинградцам названия: Цимлянская, Клетская, Котельниково – места, прилегающие к Сталинграду и слитые с ним.

Но еще до того, как эти места были объявлены в сводках, из Котельникова, Клетской, из Зимовников стали прибывать беженцы – знакомые, родичи, земляки, в чьих ушах уже стоял грохот надвигавшейся немецкой лавины. А Софья Осиповна и Вера ежедневно видели все новых раненых. Эти люди два-три дня назад участвовали в боях за Доном, и их рассказы наполняли сердце тревогой – война день и ночь, не ведая отдыха, приближалась к Волге.

Все семейные разговоры были связаны с войной: если начинали говорить о работе Виктора Павловича, то тотчас вспоминали его мать, Анну Семеновну, ее трагическую, одинокую судьбу; заговаривали о Людмиле – и сразу же разговор переходил на Толю, жив ли он. Горе подошло вплотную, вот-вот распахнет двери дома.

И получилось так, что единственным поводом для шуток и смеха был разговор о приезде Новикова.

Александра Владимировна сказала:

– Он все время склоняет: «Русский дух… русская душа…» – на меня пахнуло настроениями девятьсот четырнадцатого года…

– Нет, тут вы, мама, как раз, мне кажется, не правы, – сказала Мария Николаевна, – в такие понятия революция влила совершенно новое содержание.

Как-то вечером Софья Осиповна устроила за чаепитием «генеральский разбор» Новикова.

Александра Владимировна сказала:

– Напряженный он какой-то, в его присутствии я чувствую себя неловко, не то, кажется, вот-вот он обидится, не то он тебя обидит. Я все думаю: хорошо бы нашему Сереже иметь такого начальника или плохо?

– Ах, женщины, женщины, – проговорила Софья Осиповна, точно сама не была женщиной и женские слабости ее не касались, – в чем разгадка его успеха? Он герой своего времени. А женщины любят героев времени. Но шутка ли, исчез на целую неделю.

– Ты, тетенька Женя, не беспокойся, он не удрал, – сказала Вера, – обязательно вернется, ты его приворожила.

– Конечно, конечно, – под общий смех прибавила Софья Осиповна, – он чемодан здесь оставил…

Женя, слушая эти разговоры, то начинала сердиться, то смеялась.

– Знаешь, Софья Осиповна, – сказала она, – мне кажется, ты о Новикове говоришь больше всех, и уж во всяком случае больше меня. – Но и она не замечала, что слушала насмешки очень уж терпеливо, и это объяснялось не чем иным, как удовольствием, которое ей доставляли такие шутливые разговоры.

Она не обладала самонадеянностью, спокойной рассудительностью, обычно свойственной очень красивым женщинам, уверенным в своем всегдашнем успехе. Она мало следила за своей внешностью, причесывалась не так, как следовало ей причесываться, могла надеть туфли на стоптанных каблуках, старое мешковатое пальто. Сестры считали, что это Крымов плохо повлиял на Женю. «Конь и трепетная лань», – смеялась когда-то Людмила. «Причем конь – это я», – сказала Женя. Когда в нее влюблялись, а это случалось часто, она огорчалась и говорила: «Вот я еще одного хорошего товарища потеряла».

Она испытывала перед своими «ухажерами» какое-то странное чувство вины, и сейчас она словно была виновата перед Новиковым. Сильный, суровый человек, весь поглощенный трудным, ответственным делом, – и вдруг в глазах его появляется выражение растерянности.

Последние дни ей вспоминалась совместная жизнь с Крымовым. Она все жалела его, но не понимала, что жалость эта не вызывает в ней желания вернуться к нему, а наоборот, именно теперь она до конца ощутила непоправимость разрыва.

Когда Крымов приезжал к старшей сестре на дачу и гулял по дорожкам, Людмила для предосторожности шла с ним рядом, зная по опыту, что он обязательно вытопчет «копытами» флоксы и другие драгоценности подмосковной дачи.

Во время чаепития Крымов обычно впадал в разговорный пыл, и Людмила под общий смех стелила перед ним на вышитую скатерть салфеточку и убирала свои любимые чехонинские чашки.

Он находил папиросы слишком слабыми и курил крепкий табак, сворачивая огромные самокрутки. Когда он размахивал руками, искры сыпались из этих папирос, прожигали скатерть.

Крымов не любил музыку, был совершенно равнодушен к красивым и изящным предметам, но природу он чувствовал глубоко и хорошо рассказывал о ней. Крым, Кавказское побережье он не любил и как-то в Мисхоре во время отпуска почти весь месяц пролежал в комнате на диване, опустив от солнца занавески, и, посыпая паркет серым пеплом, читал с утра до вечера. Но когда ветер поднял большую волну, Крымов пошел к морю и, вернувшись поздно ночью, сказал Евгении Николаевне:

– Хорошо, похоже на революцию.

В еде у него были странные вкусы. Однажды, когда у них должен был обедать товарищ, приехавший из Вены, Крымов сказал Евгении Николаевне:

– Надо бы к обеду что-нибудь повкуснее.

– Что, например, ты посоветуй! – сказала Женя.

– Ну, я не знаю, но хорошо бы гороховый суп, а на второе печенку с луком…

Крымов был сильным человеком, однажды она слушала его доклад в Октябрьскую годовщину на большом московском заводе, и когда его спокойный голос повышался и кулак, поднятый, точно молот, опускался вниз, по огромному залу проходил ветерок волнения, а Женя чувствовала, что у нее холодеют кончики пальцев.

И все же ей теперь до слез было жалко его. Весь день ей хотелось плакать, и вечером, после шутливого разговора, затеянного Софьей Осиповной, Женя пошла в ванную комнату и заперлась там, сказала, что будет мыть голову.

Но горячая вода остывала в кастрюле, а Женя сидела на краешке ванны и думала: «Какими чужими могут быть иногда близкие люди, как они ничего не могут понять, даже мама…»

Им все кажется, что этот случайный Новиков ее занимает, а она неотступно думала совсем, совсем о другом… Все, что было связано с Крымовым, когда-то казалось ей мудростью и романтикой. Его странности, его прошлое, друзья – все восхищало ее. Он в то время работал в журналах, освещающих международное рабочее движение, участвовал в съездах, много писал о революционном движении в Европе.

К ним иногда приезжали в гости иностранные товарищи, участники съездов. Все они пробовали с ней говорить по-русски и все коверкали русские слова.

С Крымовым иностранные друзья разговаривали горячо, подолгу, иногда беседы у них длились до двух-трех часов ночи. Когда разговор шел на французском языке, знакомом Жене с детства, она внимательно вслушивалась, но эти оживленные рассказы и споры ее никогда не захватывали. Назывались люди, о которых она не знала, спорили о статьях, которых она не читала.

Как-то она сказала мужу:

– Знаешь, у меня такое ощущение, словно я аккомпанирую людям, не имеющим музыкального слуха. Они отличают тона, а полтона и четверть тона не различают. Кажется, дело не только в языке, пожалуй, мы разные люди.

Он внезапно рассердился:

– При чем тут они, себя вини в этом. Круг твоих интересов ограничен. Может быть, у тебя именно и нет музыкального слуха.

Она хотела наговорить ему резкостей, но с внезапным смирением тихо сказала:

– У нас и с тобой не много общего.

Однажды к ним пришла большая компания, ватага, как говорил Крымов. Две полные и низкорослые круглолицые ученые женщины из Института мирового хозяйства, индус, которого прозвали Николаем Ивановичем, испанец, англичанин, немец, француз.

Настроение у всех было веселое, стали просить Николая Ивановича спеть. Голос его звучал странно – высокий, резкий, и тут же печальные, певучие звуки.

Этот человек в золотых очках, окончивший два университета, автор толстой книги, лежавшей на столе у Крымова, человек с вежливой и холодной улыбкой, привыкший выступать на европейских конгрессах, словно преобразился.

Женя, вслушиваясь в странные, непривычные звуки, искоса поглядывала на индуса – он сидел на диване в позе, которую запечатлели учебники географии, поджав под себя ноги.

Индус, видимо взволнованный, снял дрожащими тонкими, костяными пальцами очки, стал протирать их белоснежным платком, и близорукие глаза его были полны влаги, стали грустными и милыми.

Решили, что каждый споет на своем родном языке.

Запел Шарль, журналист, друг Барбюса, в неряшливом, помятом пиджаке, со спутанными волосами, падающими на лоб. Он пел тоненьким, дрожащим голосом песенку фабричных работниц. Его песенка с нарочито простыми, детски наивными словами трогала своей недоуменной грустью.

Потом запел Фриц Гаккен, просидевший полжизни в тюрьмах, профессор-экономист, высокий, с сухим длинным лицом. Он пел, положив на стол сжатые кулаки, известную по исполнению Эрнеста Буша песню «Wir sind die Moorsoldaten»[5]5
  «Мы болотные солдаты».


[Закрыть]
. Песенка без надежды – песенка обреченных на смерть. И чем дольше он пел, тем угрюмей становилось выражение его лица. Он, видимо, считал, что поет песню о себе самом, о своей судьбе.

Генри, красивый юноша, приехавший по приглашению ВЦСПС от союза торговых моряков, пел стоя, заложив руки в карманы. Казалось, он поет веселую, задорную песню, но слова звучали тревожно: моряк думал, что ждет его впереди, загадывал о тех, кого оставил на берегу…

Когда предложили спеть испанцу, он закашлялся, а потом встал руки по швам и запел «Интернационал».

Все поднялись и стоя запели, каждый на своем языке.

Женя увидела, как по щекам Крымова сбежали две слезы.

Они простились с учеными женщинами, не пожелавшими идти в ресторан, пообедали в шашлычной и пошли гулять по Тверскому бульвару.

Крымов предложил пойти по Малой Никитской на новую территорию Зоосада.

Генри, не любивший бесцельных прогулок, – он совершал по плану экскурсии по примечательным местам в Москве, – с удовольствием поддержал Крымова. В Зоологическом саду среди посетителей им всем понравилась одна пара – человек лет сорока, с утомленным, спокойным лицом, судя по темным большим рукам, заводской рабочий, вел под руку старуху в коричневом деревенском жакете с белым парадным платочком на седой голове.

Видимо, старуха приехала из деревни гостить. Морщинистое лицо ее казалось безжизненным, а глаза весело блестели. Глядя на лося, она сказала:

– Ох, гладкий шут, на таком пахать – трактор!

Она была полна интереса ко всему, оглядывалась, гордясь перед людьми сыном.

Они некоторое время ходили следом за этой парой. Потом они направились к площадке молодняка, но набежала тень, и хлынул дождь. Англичанин снял пиджак, поднял его над Жениной головой. В канаве зашумела мутная вода и залила всем ноги. И от этих милых неудобств стало весело, легко, беспечно, как бывало лишь в детстве.

Стремительно взошло солнце, и серая вода в лужах заблестела, деревья, облитые дождем, вспыхнули зеленью. Среди травы на площадке молодняка росли ромашки, и на каждой из них блестели дрожащие капли воды.

– Парадиз, – сказал немец.

Медвежонок, подтягивая тяжелое тельце, полез на дерево, и блестящие капли воды упали с ветвей. А в траве затеялась игра – жилистые рыжие щенки динго, с закрученными хвостами, тормошили ставшего на задние лапы медвежонка, волчата, шевеля лопатками, как колесами, теребили его, и он поворачивался к ним, ловчась отпустить оплеуху своей пухлой, детской лапой. С дерева свалился второй медвежонок, и все смешалось в веселый, пестрый, шерстяной ком, катящийся по траве. В это время из кустарника вышел лисенок. Он, вытягивая мордочку, тревожно мел хвостом и волновался: глаза блестели, а худые, облинявшие бока часто и высоко поднимались. Ему страстно хотелось принять участие в игре, он делал несколько крадущихся шагов, но, охваченный страхом, прижимался брюшком к земле и замирал. Внезапно он подпрыгнул и кинулся в свалку со смешным, веселым и жалким писком. Жилистые щенки динго тотчас повалили его, и он лежал на боку, блестя глазком, подставив животик – выражение наибольшего доверия со стороны зверя. Один из щенков динго, видимо, слишком сильно хватил его зубами – лисенок пронзительно крикнул, укоряя, зовя на помощь. Этот молящий крик его погубил: щенки динго стали рвать его за горло, и игра превратилась в убийство. Сторож, подбежав, выхватил лисенка из свалки, понес на ладони, и с ладони свешивалась мертвая худая мордочка с открытым глазом и мертвый худенький хвост. Рыжие щенки, совершившие убийство, шли за сторожем, и закрученные хвосты их дрожали от несказанного волнения.

И вдруг черные глаза испанца налились бешенством, сжав кулаки, он закричал:

– Гитлерюгенд!

Тут заговорили все сразу. Женя слышала, как индус, четко выговаривая по-немецки, с брезгливой усмешкой произнес: «Es ist eine alte Geschichte, doch bleibt sie immer neu»![6]6
  «Старая, но вечно новая история» – стихи Г. Гейне.


[Закрыть]

А Крымов, перейдя на русский язык, заглушал всех:

– Бросьте, братцы, никакого рокового инстинкта не было и нет!

Собственно, этот день был одним из самых приятных: трогательное пение, веселый обед, и запах лип, и короткий дождь, и милая пара – мать с сыном – все это вместе создало простое ощущение, выражаемое словом «хорошо». Но из всего дня Жене теперь особенно остро запомнилось: жалкий лисенок и полные бешенства и страдания глаза испанца. Где они, эти люди, тогдашние знакомые Крымова, где они в эти дни, когда страшная битва идет на русских полях и в русских степях? Кто из них жив, кто погиб в борьбе? Кто изменил?

В последние месяцы в ее жизни с Крымовым хороших дней было не много.

Порой он каждый вечер уходил в гости к своим друзьям, возвращался поздно ночью. Порой ему не хотелось видеться со знакомыми, и он, приходя с работы, выключал телефон либо говорил Жене: «Если позвонит Павел, скажи, что меня дома нет». Иногда становился он угрюм и неразговорчив, а иногда, наоборот, его охватывала веселость, он много рассказывал, вспоминая прошлое, чудачил, смеялся.

Но дело было, конечно, не в том, что Крымов часто не бывал дома либо случалась у него пора дурного настроения. Дело было в том, что Женя постепенно стала замечать: она не тяготилась одиночеством, когда Крымова не было дома; ей не становилось весело в те вечера, когда он был разговорчив, рассказывал и вспоминал прошлые годы. Возможно, что раздражение, возникшее в ней против мужа, она невольно переносила на его друзей.

Все, что ей нравилось в нем, перестало нравиться, романтичное стало казаться неестественным. Конечно, его суждения о живописи, о ее работе всегда, с первых дней их знакомства, казались ей пресными, сердили ее. Как трудно ответить на самые простые вопросы. Почему она разлюбила его? Он ли изменился, она ли? Поняла ли она его как-то по-новому, перестала ли понимать? «Привыкнув, разлюблю тотчас»? Нет, не то. Раньше она считала его всезнающим, а теперь говорила:

– Ах, ты ничего не понимаешь!

Жене совершенно безразличны были его жизненные успехи. Правда, она, конечно, замечала, что те, кто звонил ему часто и запросто, звонили все реже, и когда он им звонил – секретари иногда отказывались его соединить. Ему перестали присылать приглашения на премьеры в Малый и Художественный театры, и когда он позвонил в дирекцию консерватории, просил билеты на концерт знаменитого пианиста, секретарша директора его спросила: «Простите, какой Крымов?» – и спустя минуту ответила: «К сожалению, нет ни одного билета». Ей это было безразлично, так же как было безразлично, носит ли она наряды, сшитые у известных московских портних-художниц либо купленные по ордеру в «Москвошвее». Ей как-то рассказали, что на одном ответственном совещании Крымов делал доклад и его резко критиковали, говорили, что он «застыл», «не растет». Но в конце концов дело было не в том: она его разлюбила, вот и все, а от этого уж пошло все остальное. Она старалась отогнать мысль, что раньше пришло «все остальное», а потом именно за это «остальное» она его разлюбила. Его перевели на издательскую работу, и он добрым голосом сказал ей:

– Ну, теперь больше свободного времени, займусь по-настоящему своей книгой, а то в этом водовороте совещаний не мог урвать минуты.

Видимо, и он тогда чувствовал, что отношения их изменились, и как-то сказал:

– Вот когда-нибудь приду к тебе в драной кожаной куртке, в обмотках, а муж твой, знаменитый академик или нарком, спросит: «Кто это там?» – а ты вздохнешь: «Пустое, ошибка молодости, скажите ему, что я сегодня занята».

Она и сейчас помнила, как грустны были его глаза, когда произносил он эту шутку.

И ей захотелось увидеть его и снова объяснить ему, что виновато во всем глупое ее сердце, разлюбила она его «так вот, просто так» и никогда, ни одну секунду он не должен думать о ней плохо.

Видимо, все это сильно волновало ее, если даже теперь, в тяжелые военные дни, она продолжала неотступно думать о Крымове.

Ночью, уже лежа в постели, когда ей казалось, все уснули, она заплакала, охваченная жалостью к той невозвратно ушедшей жизни. Она плакала и глядела на свои руки, едва белевшие во мраке затемненной комнаты, руки, которые он целовал когда-то, и вся ее жизнь казалась ей непонятной, как этот тревожный, душный мрак, царивший в комнате.

– Не плачь, Женечка, – тихо сказала Александра Владимировна, – придет твой рыцарь и высушит твои слезы.

– Ах, боже мой! – крикнула Женя, с отчаянием всплеснув руками, забыв о том, что она может разбудить спящих. – Ах, боже мой, да не о том, не о том, почему никто ничего не хочет понять, даже вы, мамочка, даже вы?

Мать тихо сказала ей:

– Женя, Женя, поверь, не первый день я живу на свете, мне кажется, я понимаю тебя, быть может, лучше, чем ты сегодня сама себя понимаешь.

55

Вера удивила Евгению Николаевну тем, что, придя домой, отказалась от обеда и стала заводить патефон. Обычно она еще в передней спрашивала:

– Скоро обед?

Евгения Николаевна видела, что Вера слушает музыку, сидя за столом, подперев скулы кулаками, следя за движением пластинки тем упорным и сосредоточенным взглядом, которым смотрят опечаленные люди на случайные предметы, в то время как мысль их занята другим. Евгения Николаевна сказала:

– Все придут с работы поздно, мой руки и садись обедать.

Вера молчала, глядя в упор на Евгению Николаевну.

Выходя из комнаты, Евгения Николаевна оглянулась и заметила, что Вера слушает музыку, плотно закрыв уши ладонями.

– Ты что, задурила? – спросила она, вернувшись в комнату.

Вера сказала:

– Потрудитесь оставить меня в покое!

– Вера, перестань, не нужно… – сказала Евгения Николаевна.

– Да ты оставишь меня? Разрядилась, ждет своего Новикова.

– Что с тобой, как тебе не стыдно! – сказала Евгения Николаевна, удивившись выражению ненависти и страдания в глазах племянницы.

Вера почему-то невзлюбила Новикова, в его присутствии она либо молчала, либо задавала ему ядовитые вопросы.

– Вы много раз были ранены? – как-то спросила она и, получив ответ, который заранее предполагала, сделала удивленное лицо и протяжно воскликнула: – Да что вы говорите, как же это так, за всю войну ни разу?

Новиков не обращал на ее колкости внимания, это еще больше сердило девушку.

– Мне стыдно? – сказала Вера. – Мне стыдно? Это тебе должно быть стыдно, не смей меня стыдить! – Схватив со стола патефонную пластинку, она швырнула ее на пол, быстро побежала к двери и, обернувшись, крикнула: – Я не приду домой, я ухожу ночевать к Зине Мельниковой.

«Что это с ней происходит?» – подумала Евгения Николаевна, пораженная злым и жалким выражением Вериного лица, ее непонятной грубостью.

Утром Женя решила работать весь день и не выходить из дому. Но сейчас, после происшествия с Верой, работать не хотелось.

Тяжелый характер у Веры, и он у нее не по отцовской линии, как считает Маруся, а именно от самой Маруси. Глупо ведет себя Маруся, подойдет к незаконченной картине и насмешливо, снисходительно скажет: «Тэк-с» – да с таким видом, словно она боевой танкист, а Женя занимается детской игрой… Все уж давно знают, что не только хлеб и сапоги, но и картины нужны людям. А вчера Маруся сказала: «Ты бы еще села городские видики рисовать: вид на Волгу, скверики, дети с няньками; ты художествуешь, а мимо тебя будут идти войска, рабочие и усмехаться…» И глупо – ведь и это надо. Конечно, интересно! Сталинград в дни войны – солнце, блеск Волги, канны с огромными листьями, дети, играющие в песке, белые здания, а через все это над этим, в этом – война, война!.. Суровые, сумрачные лица, пароходы с маскировкой, темный дым над заводами, танки, идущие на фронт, зарево. И все это слито, все не только в противоположности, а в единстве – прелесть жизни и горесть жизни, надвигающийся мрак и торжествующий над ним бессмертный свет.

И Женя решила отложить работу, выйти на улицу, зрительно ощутить возникшую в воображении картину.

Когда она надела шляпу, послышался звонок. Женя открыла дверь и увидела Новикова.

– Это вы? – сказала она и рассмеялась.

– Чему вы?

– Куда вы пропали?

– Война, – он развел руками.

– А мы уже хотели устроить распродажу ваших вещей.

– Вы, кажется, собрались уходить?

– Да, мне обязательно нужно, хотите проводить меня?

– С удовольствием, – сказал он.

– Но, может быть, вы устали?

– Что вы, совершенно нет, – искренне сказал он, хотя за трое суток спал не больше пяти часов. Широко улыбнувшись, он добавил: – А я сегодня от брата письмо получил.

На углу Новиков спросил:

– Вам в какую сторону нужно?

Она оглянулась:

– Ни в какую, я решила отложить свое дело, оно не к спеху. Пойдемте на набережную.

Они прошли мимо театра, к памятнику летчику Хользунову, и гуляли по набережной, смотрели на реку, каждый раз возвращались к бронзовому летчику, точно он ждал их.

Начало темнеть, а они продолжали ходить и разговаривать.

Новиков пришел в то возбужденное, восторженное состояние, в какое иногда впадают сдержанные люди. Слова Новикова были не тем, что называют откровенным разговором, они были еще значительнее и важнее: слова молчаливого и сдержанного человека, поверившего, что его жизнь интересна другому.

– …Говорят, что я по натуре штабист, а я ведь строевик-танкист! Вот ведь и опыт, знания есть, а какой-то тормоз… И с вами у меня так; говоря по правде, толком вам ничего сказать не могу…

– Поглядите, какое странное облако, – поспешно сказала Женя, опасаясь, что Новиков начнет объясняться ей в любви.

Они уселись на широкий каменный барьер над Волгой. Шершавый камень был еще горячим от недавнего солнца, и на луговом берегу кое-где поблескивали в свете заката стекла, а с Волги и от ледяной молодой луны уже шла прохлада. На скамейке военный шептался с девушкой. Девушка смеялась, и по тому, как она смеялась, как медленно и неохотно отталкивала от себя кавалера, чувствовалось, что в эти минуты для нее не существовало ничего в мире, кроме этого вечера, лета, молодости, любви.

– Как хорошо и как тревожно, – сказала Женя, вспоминая свои недавние размышления.

В павильоне, где помещалась военная столовая, широко открылась дверь, вышла женщина в белом халате с ведром в руке, и яркий свет быстро осветил тротуар и мостовую, и Жене показалось, что молодая женщина выплеснула ведро света и этот свет, легкий, шипучий, побежал по гладкому широкому асфальту. Следом вышла группа военных. Один из них, видимо пародируя кого-то, дурашливо запел:

 
Белая ночь, дывная ночь…
 

Новиков молчал, и Женя с тоскливым беспокойством почувствовала: вот он соберет решимость, откашляется, повернется к ней, скажет потерянным голосом: «Я вас люблю», и она уже готовилась положить руку ему на плечо и проговорить увещевающе, грустно: «Не нужно, право же, не нужно об этом говорить».

Новиков сказал:

– Получил сегодня письмо от старшего брата. Работает в шахте, далеко за Уралом. Зарабатывает, пишет, много, да вот дочь у него все болеет, не может к климату привыкнуть. Малярия, что ли?

Женя вздохнула, искоса, настороженно поглядела на Новикова.

И он действительно покашлял, резко повернулся к ней и сказал:

– У меня сейчас острое положение сложилось, я подал рапорт и после этого поссорился с начальником. Он мне сказал: «Я вас не откомандирую и назначу заведовать архивом», а я ему ответил: «Я не подчинюсь такому приказанию».

Эти слова неожиданно обидели и рассердили Женю. Оказывается, его волновали служебные дела.

Она насмешливо прищурилась.

– Знаете, о чем я вдруг подумала? Прошли, должно быть, времена великой романтической любви. Такой любви, как у Тристана и Изольды. Вы читали? Вот он бросил для нее все: и дружбу великого короля, и собственное королевство, и ушел в лес, спал на ветвях и был счастлив. И она, королева, бросив королевство, была счастлива в лесу с ним. Верно ведь? И всякая литература прошлых веков прославляла тех, кто ради любви пренебрегал славой, да, боже мой, небесным и земным блаженством. А теперь все это кажется смешным, непонятным, я уже не говорю о Тристане, да перечтите «Тамань» Лермонтова, и вы скажете: «Как же так, ехал офицер по делу и, утеряв бдительность, увлекся, влюбился, стал кататься на лодке с контрабандисткой, так нельзя». Я думаю, либо люди потеряли способность любить, как когда-то, либо им новые страсти заменили те, прежние!

Она говорила быстро и горячо, словно заранее подготовила целую речь, и сама удивлялась, откуда у нее такая сердитая горячность. Но она, уже не останавливаясь, продолжала говорить:

– Да где там? Что вы! Ну вот вы хотя бы могли бы ради любимой женщины уйти на день со службы, рассердить этим свое генеральское начальство, да какое там – опоздать ради нее на два часа, на двадцать минут? Раньше царство бросали к ее ногам!

– Тут не страх рассердить начальство, – сказал он, – тут дело в долге.

– Да вы мне не объясняйте, я все знаю: чувство общественного долга выше всего, святее всего. Все это верно. – Она снисходительно посмотрела на него. – И все же… скажу вам по секрету… все верно, но любить безумно, слепо, забывая обо всем, люди разучились, заменили эту любовь чем-то иным, новым, может быть, и хорошим, но уж слишком разумным.

– Нет, это неверно. Есть любовь, – сказал Новиков.

– А, ну конечно, – сказала она сердито, – любовь теперь перестала быть роком, вихрем. Ну конечно, знаю, как… любовь хороша, конечно, – сказала она, передразнивая чей-то учительский, рассудительный голос, – супружество, содружество, влюбляться же в неслужебные часы, правда? Что-то вроде оперного театра, – ведь никто из любителей пения и музыки не вздумает бросить службу и в рабочие часы пойти слушать музыку.

Новиков тревожно наморщил лоб и, сведя брови, смотрел на нее, потом вдруг улыбнулся доверчиво и сказал:

– Если б вы на меня сердились, что я все эти дни не приходил, вот хорошо бы!

– Что вы, как вы могли подумать – это ведь вообще. Я-то не гожусь для таких чувств.

– Я понимаю, понимаю, это вообще, – с поспешной покорностью сказал он.

Она подняла голову, прислушалась к далеким заунывным гудкам, вдруг послышавшимся со стороны заводов и вокзала.

– Вот и началась проза жизни, пойдемте домой.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации