Текст книги "Утро Московии"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 12
Шумила сразу уловил это необычное волнение. Оно передалось, а точнее – родилось вместе с гулом людских голосов в этом знакомом тяжелом духе толпы. «Куда Андрей запропастился? Я видел его с Чагиным…» – думал он, высматривая в пестрой россыпи голов черную голову Чагина и уже по ней надеясь найти низкорослого Андрея Ломова. Но не так-то легко высмотреть нужного человека, когда все мельтешит[94]94
Мельтеши́ть – надоедливо мелькать, суетиться.
[Закрыть] перед глазами, да и самого Шумилу толкали со всех сторон, отвлекая вновь поднявшимися выкриками:
– О как!
– Есть у нас заступник – государь сам батюшко!
Мельтешить – надоедливо мелькать, суетиться.
– Ноне, стал быть, за посулы с нас всех их кнутом бити повелит!
– Тихо вы, ироды! Робенка задавили!
Шумила пробился к сторожке у входа в монастырскую ограду, нашел в заборе дыру и вышел на улицу. Народу здесь было меньше. Он остановился, перевязал пояс на однорядке, выколотил об колено шапку, упавшую в толпе и потоптанную. «Надо бы домой заглянуть, старику поведать», – вспомнил он свое обещание, но сначала все же прошел переулком к набережной посмотреть Андрея. Какое-то предчувствие, что нынешний воскресный день не кончится добром, сосало ему сердце.
На набережной вмиг открылись все ряды – и свои и фряжские. Взволнованные толпы и продавцы торговались рьяно, широко, стараясь наверстать упущенное утром. Развеселился даже убитый горем иноземный купец, тосковавший над ненужными ныне изразцовыми плитками. Он занизил слегка цену, и плитка пошла в это воскресенье. Брали ее не от надобности – от сердоболия человеческого, поскольку пчёлкинская плитка была и дешевле, и лучше, и родней: рисунки и цветы на ней все были свои, устюжские, а о словах и говорить не приходилось. Шумила осмотрел иноземную плитку, потом прошел до пчёлкинского прилавка, взял одну, синюю, и поверх каймы прочел: «Спине теплынь – душе светлынь». А в середине плитки сидела на камне девица, искусно изображенная, но в более светлом тоне. В руке девица держала цветы.
– Пчёлкин! – окликнул Шумила. – А это кто так вырисовал? Уж не ты ли сам?
– Не-е! Сын балуется, вот он!
Пчёлкин с гордостью положил руку на хрупкую спину подростка. Тот поднял полусонные, отрешенные от всего мира глаза, посмотрел сквозь Шумилу.
– Иконы бы писал, монахи большие рубли платили бы, – заметил Шумила между прочим, отыскивая глазами черную голову Чагина.
– Иконы пока не смеет, а вот печку и стены все закрасил в цветы да травы, а где и людей пристроил. Приди полюбуйся.
А вокруг гудела по-торговому развязная толпа. Мальчишки скатывались по береговому откосу к реке, визжа, брызгались холодной водой. Те, что постарше, толкались в рядах, разглядывая иноземные товары, или тешили пустое беззлобье, и неслось отовсюду:
– Эй, фряга! Подкрути-ко усы!
– Фряга, фряга, обрезанные порты!
– Фряга, а фряга! А шляпу тебе дал король Карлус или не Карлус?
На набережной, близ судна «Благая надежда», стоял Ричард Джексон. Он внимательно и беспокойно смотрел на возбужденную толпу. Ему, моряку-путешественнику, младшему брату знаменитого конкистадора, повидавшему немало стран, островов и разных народов, волнение толпы на набережной показалось подозрительным. Эта беспорядочная беготня, эти лица, эти, наконец, безумные крики смешивались в недобрую, рокочущую тучу. Но вот Джексона окружили мальчишки. Один подросток стоял прямо перед англичанином и трогал его за рукав, о чем-то спрашивая. Джексон крикнул толмача. Тотчас подошел Михайло Глазунов с намерением отогнать ребят, но Джексон попросил его участвовать в беседе.
– Он спрашивает, – указал Глазунов на рыжеватого крепыша-подростка, – ходили ли вы Студеным морем[95]95
Студёное море – Белое море.
[Закрыть] на восход?
– Нет, на восток дальше я не ходил. А разве там можно пройти? – спросил англичанин, используя любую возможность разузнать хоть что-то о северном пути в Азию.
– Раз вода ести – можно пройти, – твердо ответил парнишка, заложив руки за спину и запрокинув голову, чтобы хорошо рассмотреть англичанина.
– А ты бы пошел? – спросил тот.
– Пойти можно, был бы корабль, – степенно ответил молодой собеседник.
– А зима застанет, что есть будешь?
– А еду я в снегу найду. Давай поедем вместе, поведаю.
– Спасибо… А куда бы ты поехал? – спросил Джексон, снова насторожившись.
– Знамо куда – в Китай! У них там города есть, гораздый город, Камбалика[96]96
Камба́лика – Пекин.
[Закрыть] зовется!
– Ты знаешь Камбалику?
– Слышал. Летось тут купец из Стекольны[97]97
Стеко́льны – Стокгольм.
[Закрыть] про тот город говаривал.
Джексон задумался.
– Так ты думаешь, можно по Ледовитому морю в Китай приплыть? – спросил он серьезно.
– И в Индию. Купцы летось споровались на набережной, я слышал, как толмачи бубнили.
– И до чего же они договорились?
– А кто их знает!
– Почему же купцы не едут туда?
– А ведомо, почему: страшатся смерти от лютого холода!
– А ты не боишься?
– А ты? – неожиданным вопросом ответил парнишка, глядя прямо в глаза иноземцу.
Тот, не сумев сразу овладеть собой, честно ответил:
– Я боюсь.
Мальчишки оскалились, задергали было Джексона за рукав, за эфес шпаги, но юный собеседник отстранил их и тоже серьезно сказал:
– Не бойся. Страх – что престатие[98]98
Преста́тие – смерть.
[Закрыть]: устрашился – сгинул.
– Страх – смерть, с этим я согласен, но там можно погибнуть и смелому человеку: голод и холод не разбирают…
– Ничего! Раз там люди живут, значит, и ты проживешь, только посмотреть надо, как они в снег закапываются да чего едят, понял?
Ричард Джексон не ответил, возможно, потому, что Глазунов не перевел ему последний вопрос, но вдруг торопливо стал перебирать вверх пальцами левой руки по ладони правой, поднятой на уровень груди, – раз, раз, раз, – пощипал, поосвободил, на диво ребятне, пальцы из правой перчатки, стащил ее наконец, длинную, пахучую, и полез в карман. Он вытащил кошелек, не сводя глаз с подростка, достал крупную серебряную монету и решительно подал юному собеседнику.
– Вот тебе на счастье! Будь, юнга, моряком!
– Настоящая!
– Истинное серебро! – загалдели мальчишки и утянули товарища поскорей в толпу, чтобы иноземец не передумал и не отнял монету.
Шумила видел эту сцену со стороны. Он заметил, что Джексон не оскорбился и не удивился тому, что мальчишки сбежали от него, он только задумчиво посмотрел им вслед и спросил Глазунова:
– Кто этот юнга?
– Рыжий-то? Так это Семка Дежнёв! Я вам больше не надобен?
И Михайло Глазунов заторопился к фряжским рядам, где с каждого торга в рубль ему причиталось по денге. Сколько он тут уже потерял!
Ричард Джексон достал записную книжку и пометил на той странице, где говорилось о встречах с русскими:
«Семка Дежнёв, великоустюжский подросток с великолепно развитым чувством самосохранения. Хороший вышел бы юнга и мореплаватель. Жаль, что на этой земле его смелый порыв обречен».
Чагина и Андрея по-прежнему не было видно ни в рядах на набережной, ни в переулке. Не видно было и Кузьмы Постного, крутившегося около них в самом начале людского собора. Оставался кабак, но оттуда доносился плотный гул. Толпа давилась на крыльце, просили бадейку вина через окошко, пили тут же, пристроившись на корточках. Засыпали тут же. Кое-где разгорались пока небольшие, еще не вечерние драки: уездные с посадскими, торговые – с дворянскими детьми, вечные холопы – с кабальными временно, но тут же мирились и шли в кабак или в стрелецкие подклети, где им наливали такую же стопу вина, но на копейку дешевле…
– Не жалей! – то и дело разносилось по улицам. – Больше ушло Онисиму!
Шумила потолкался у кабака, прислушиваясь, не крикнет ли Чагин внутри, – тогда стоило пуговицы рвать, продираясь внутрь. Не крикнул Чагин. Спросил про него у костореза Грибова, вывалившегося из кабака в одной исподней рубахе, без сапог и без шапки, но тот не помнил, где видел Чагина. Оставалось пройти по двум-трем избам, куда они могли затесаться под горячую руку, но вспомнился отец. Ждет, должно быть, старик, когда расскажут про указ, и Шумила решил зайти сначала домой, а потом заглянуть к Ломовым.
Отца он нашел дома. Старик сидел за столом, покрытым чистым полотном. Посуда после завтрака стояла на лавке, где вот уже второй день Виричевы ели, поскольку стол был отдан часам, да и все в доме было подчинено этой важной работе Виричева-старшего: не отвлекали его вопросами, не спрашивали, кормлена ли лошадь, да и сами ели кое-как, а Алешка и вовсе бегал голодным: схватит кусок – и на улицу.
Часы стояли перед Жданом Иванычем и были открыты. Жарким комочком солнца метался внизу золоченый маятник, издавая четкий сухой стук.
– А вот и я! – весело сказал Шумила, прихлопнув дверь, но тут же ее приотворил: душно было в избе.
Ждан Иваныч не оторвался от дела, хотя должен был услышать, что кто-то вошел. Он шлифовал просверленное в какой-то непонятной детали отверстие, то и дело примерял к нему шпильку. По всему было видно, что он забыл и про указ, и про еду (вчерашний горшок овсяной каши так и стоял нетронутый), и даже про время и про себя. Волосы его, осыпанные остывшей окалиной, прилипли к вискам. Рубаха была расстегнута на груди. Легонько подрагивал литой серебряный крест на потемневшем от пота гайтане.
– Указ говорен был, – сказал Шумила, полагая, что старик заметил его.
Ждан Иваныч оглянулся на голос, на миг выразил не то радость, не то удивление, что сын тут, и снова отдался занятию делом.
«А глаза-то, а глаза-то – как у пчёлкинского сына Илюхи! Такие же потерянные, сквозь человека зрят…» – подумал Шумила и продолжал громче:
– Царь ноне за всякие посулы кнутом править велит и тех, кто берет, а наипаче – кто дает, дабы неповадно было. Слышь?
Ждан Иваныч снова повернулся к сыну, но в лице старика ничего не дрогнуло, не изменилось, а глаза, по-прежнему отрешенные, смотрели теперь куда-то мимо.
«Как порченой, – в полуиспуге ухмыльнулся Шумила. – Смудрил, видать, чего-то…»
– Вспоможенье надо или нет? – спросил он.
– Ступай, ступай, я сам!
– Я возьму два алтына? – спросил Шумила нерешительно, зная, что с деньгами худо, что с товаром еще не выходили в ряды ни разу за эту весну. Но такой уж нынче подвернулся день, что не усидеть дома. – Алтына, говорю, два… Тять, а тять, слышь?
Отец не ответил.
Шумила помялся, подошел к красному углу, протянул руку и достал из-за божницы тряпицу.
– Я только два алтына, – сказал он виновато. – Завтра освободим кузницу, продадим товар – вот и рубли поведутся.
– Завтра за крицей, за крицей! – замахал старик свободной рукой, вкладывая в этот жест нетерпеливое желание остаться одному.
Шумила понял и не стал мешать.
«Совсем портится дед. Часы ходят – чего еще? – а он все мудрит чего-то. Сломает, не дай бог, получит кнута…»
Вспомнилось Шумиле, как несколько лет назад отец выковал светец печерскому скитнику. На светце тонко отковал листья осочьи да цветы, а в том самом месте, где лучину вставлять, чуть выше, ладно выковал головку ангела. Горит лучина, а лицо светится! И все бы хорошо, да монах, что возил светец скитнику, довел игумену, что лицо ангела не свято, а озорно и зазорно и будто бы сковано с лица внука Алешки. Греха-то было! Шумила шел к Ломовым и серьезно опасался, как бы опять до чего старик не домыслился, ведь часы-то, по слухам, самому царю фряга везет. Посадят в колодники. Там, в остроге, Сидорка Лапоть давно ждет напарников: как наберется партия – так и отправят за Камень.
Глава 13
Калитка и на этот раз оставалась у Ломовых незапертой. Судя по голосам, мать Андрея и младшая сестра Евдокия – девка на выданье, которую прочила молва за Шумилу, – работали в житнице. Было слышно, как одна толчет зерно, другая – опехивает[99]99
Опе́хивать зерно – отолочь мякину, плевелы.
[Закрыть], шастая решетом. Они не слышали, как прошел Шумила, как звякнул кольцом. Собака кинулась на него из будки, но не затем, чтобы лаять, – кинулась как к доброму знакомому, вскинув на подставленный локоть грязные лапы.
– Ну будя тебе! Будя! Отстранись! – откинул ее локтем Шумила.
В избе он не нашел Андрея. Не было и Анны. Он почему-то больше надеялся увидеть ее, чем Андрея, хотя сам в этом не признавался.
– Эй! Дед Григорий! – окликнул он спящего на печи старика, но тот не шевельнулся.
Шумила прошел и заглянул за занавеску – никого. Решил тогда разбудить старика. «Выспится!» – подумалось между прочим, но в сенях раздались шаги.
В избу отворилась дверь, но показался сначала светлый бок деревянной бадейки, крюк коромысла, и вот уже через порог шагнула Анна, не качнув станом. Она вспыхнула, увидев Шумилу, хотела свободной рукой поправить съехавший на шею платок, но не словчилась и так, как была, непростительно простоволосая, прошла к шестку. Он видел, как плавно она поставила бадейки с водой на скамью, прислонила к стенке коромысло и уплыла за занавеску, не стукнув, не шаркнув, будто в церкви. Он смотрел, как замирает, качнувшись, занавеска. Ждал. Она не выходила. Чуть шаркнул сарафан раз и другой, а потом опять тихо.
– Анна! – еле слышно позвал он, опасаясь разбудить деда Григория.
Она вышла не сразу, а когда вышла, то остановилась в двух шагах, не поднимая глаз. Теперь на шее ее висело ожерелье из красномедных просечных пластин с серебряными витыми замками, перекликавшимися с серебром знаменитых серег. Щеки ее были нарумянены. Руки Анны были опущены вдоль тела в покорном ожидании, лишь пальцы слегка подрагивали, трогая сарафан. Голова ее в белом наурусе[100]100
Науру́с (или шлык) – старинный головной убор русских замужних крестьянок в виде островерхого колпачка.
[Закрыть], надетом ради праздника поверх красной повязки, красивая и гордая, не теряла своей осанки, хотя и была сейчас опущена в стыдливом молчании. Нелегко вот так стоять перед чужим мужиком, когда никого нет дома и каждую минуту могут войти, а не то может проснуться старый отец…
– Куда Андрей подевался? – спросил Шумила, с трудом находя воздух для этих слов. Ему казалось, что кто-то наступил ему на горло.
В ответ она лишь отрицательно покачала головой.
– А я чаю: зайти, мол, надо, не дома ли…
Шапку он держал в руках и мял ее с чудовищной силой, ругая себя, что не уходит, но не мог и не хотел сделать ни шагу к порогу и смотрел на Анну не отрываясь.
От взгляда Шумилы Анна чуть отвернула голову, прикрылась рукавом и ладонью, будто поправила серьгу, но рука так и осталась слабым, пробивным щитом между нею и Шумилой.
– И вольно тебе так нарумяненной быть? – вдруг сказал он.
Ресницы Анны дрогнули. Она на секунду с укором подняла глаза, но взгляд Шумилы притянул их, и некоторое время они смотрели друг на друга: она – с мольбой, он – безрассудно.
– И почто так-то? – снова сказал он, все понижая и понижая голос, подходя через эти грубости к тому, что хотел сказать сразу, и наконец выдавил: – Свечкой солнышка не осветишь. Тебе ли от свеклы красу имать?
И снова вспыхнуло лицо ее, вспыхнуло и сразу побледнело: на дворе громыхнула калитка. Вот уже послышались шаги. Шумила и Анна стояли посреди избы, когда резко отворилась дверь и вошел Андрей, всклокоченный, грязный. Пояс из синего сукна, обхватывавший длинную, до пят, однорядку, висел концами из полураспущенного узла. Андрей остолбенел на миг в отворенной двери. Он глядел на Анну и на Шумилу. Не отрывая от них взгляда, переступил порог и сел на него, вытянув ноги в сапогах, надетых для праздника.
Анна кинулась к нему и стала разувать. Присела, стащила один сапог, пачкая руки, взялась за второй.
– Стой! – остановил он жену. – Шумила!
– Ну?
– Ты тут, да?
– Тебя ищу…
– Друг друга ищем, а там Чагина мужики побили. Покою не стало на Устюге Великом…
– За какие грехи побили-то?
– Не потехи ради побили, а за то, что будто бы мы, посыльные к монахам, полтинную поруху[101]101
Пору́ха – убыток, вред.
[Закрыть] им учинили. Мы-де, льготя себе, надумали онисимовский посул сотворити. Кабы не мы, кричат, не пропали бы многие полтины их. Анна! – оттолкнул Андрей ее. – Подай мне три алтына! Ну!
Она отошла мыть руки. Андрей дотянулся до снятого сапога, подмотал портянку, обулся.
– Сейчас пойдем к кабаку, уразумел?
– Нет.
– Там у крыльца Чагин лежит.
В красном углу всхлипнула Анна. Она достала из-за божницы красный мешочек из точно такой же материи, как и ее повязка на голове, вынула три алтына.
– Давай! – поднялся Андрей с порога.
Она подала ему молчаливо и скорбно. Пустой мешочек остался лежать на столе.
– Последние… – нахмурился Андрей, ожесточенно глядя куда-то вниз, под лавку, где у него были сложены недоделанные часы, из-за которых он так и не успел наковать товара для продажи. Но вот он поднял сжатый кулак над головой и резко рубанул им по воздуху: – А, ладно! Не жми губы-то, не жми, говорю! – прикрикнул он на Анну. – Я пропью – я и добуду!
Резко повернулся, двинул ногой дверь и легко, по-цыплячьи, спрыгнул с порога наружу.
На печке проснулся от стука дед. Заворочался, разбудил ребенка, спавшего с ним. Шумила заметил, как встрепенулась Анна, кинулась к печи. В этот момент снова отворилась дверь и показалась темноволосая голова Андрея.
– А ты чего?
Только тут Шумила понял, что ему надо уходить.
Глава 14
«Се аз Андрей Федоров сын занял есми у Клима Воронова сына пять рублёв московских ходячих от Вознесения Христова до Введения с ростом в две гривны[102]102
Гри́вна – древнерусская монета, в XVII в. была равна 10 копейкам (отсюда гривенник).
[Закрыть] от рубля в полугодь».
– Обдерет он тебя, Ломов, как липку! – крикнул Чагин.
– Прежде не так гораздо брали! – прогудел Кузьма.
– Андрей, а рубли где добудешь? – спросил Шумила.
– Не мешай! Не мешай! – хорохорился Андрей Ломов, обороняя от толчков Кузьму Постного, и торопил того: – А ты пиши, пиши!
«…а на то послухи[103]103
По́слух – свидетель, показатель перед судом.
[Закрыть]: Шумила Жданов сын, Степан Степанов сын, а кабалу[104]104
Кабала́. – В древней и средневековой Руси договор или письменное договорное обязательство, ставящее работника в личную или имущественную зависимость от заимодавца.
[Закрыть] писал Кузьма Олексеев сын лета 7124[105]105
…лета 7124. – По летосчислению в Византии и Древней Руси считалось, что от «сотворения мира» до «Рождества Христова» прошло 5508 лет. От этой даты и велось летосчисление далее. Поэтому, чтобы узнать дату нашего документа, необходимо вычесть из даты 7124–5508. Таким образом, документ был написан в 1616 г.
[Закрыть]».
Кузьма Постный с особым старанием вывел свое имя, полюбовался написанным и всем показал, подняв лист над головой. Ломов вырвал его и, напрягая память, стал разбирать буквы, шевеля для солидности губами. Толпа пьяных мужиков в кабаке затихла, слышалось лишь сопение.
Все это время дворянский сын Клим Воронов мученически вглядывался в бумагу, словно ему надлежало после подписи на оборотной стороне этого листа идти в острог. Но ничто не грозило Воронову. Пять рублей, которые он давал в рост кузнецу Ломову, не могли ни пошатнуть, ни поправить его нового хозяйства. Да этого и не требовалось: ныне он отделился от отца, получил от него одну вотчинную деревню с землями, а еще четыре по указу были получены перед Пасхой от Поместного приказа. Одна из деревень этих была совсем не плоха, и Воронов метил внести деньги в приказ за нее, чтобы превратить ту деревню в вотчину. Но вотчина-то вотчиной, а где крестьяне? Мало их. Поразбрелись за Смутное время, пораспустились, многие стали монастырскими. Теперь бы вернуть их по новому указу, да разве сыщешь в такой земле? Потому, пока водятся деньги, надо давать их в рост да побольше стравливать мужиков на вечную кабалу, до смерти! То ли дело вечный человек[106]106
Ве́чный человек – пожизненный раб.
[Закрыть]! И он к тебе привыкнет, и ты к нему… Воронов раздвинул мужиков, привстал, опершись ладонями о столешницу.
– Ну, как там? Надумал? – крикнул он заросшему, грязному мужику.
Тот лишь чуть двинул широкой бородой. Не ответил.
Андрей Ломов дернул Воронова за полу кафтана, посадил на место.
– Держи лист и давай рубли! – жестко потребовал он у Воронова, все еще хмельной не столько от вина, сколько от того, что удалось унять мужиков, отвести их от смертоубийственной свалки, разгоревшейся было опять из-за онисимовского посула.
– Надо вычитать, – покосился Воронов, хотя давно вычитал, следя за каждым движением пера, пока писалась кабала.
– Вычитывай да выкладывай! Не Христа ради, не без росту молю. Мне вон Чагина со товарищи угостити надобно! Ну?
Чагин сидел рядом за плохо выскобленным кабацким столом. Голова его была завязана нижней рубахой. Он то и дело поворачивал к Шуми л е правый глаз, не завешенный синяком, обнимал широченную спину кузнеца и твердил:
– Всё вернем наутрее! Всё! Я сам пойду на съезжу избу. Ондрюшка! Ломов! Бери у него больше, я в пай встряну! Давай!
– Воронов! Отсчитывай! Доставай калиту, али вспоможение хочешь? – поднял голос Степан Рыбак, записанный в кабале свидетелем. Он, как бритвой, полоснул раскосым глазом по лицу Воронова.
Шумила тоже почувствовал себя обязанным сказать слово:
– Понапрасну листы писаны, али как? Али мало тебе росту? Раскошеливайся!
– Но-но! Я тя усмирю! – огрызнулся Воронов, рассматривая подписи Кузьмы Постного, Степана Рыбака и Шумилы. Все поставили по одной букве с хвостом.
Клим Воронов расстегнул рубаху, выпростал кожаный мешочек, висевший на шее, и, не снимая сыромятного узкого ремня, распустил завязку и высыпал серебро. И тотчас прикрыл ладонью, огляделся: все ли спокойно – и начал отсчитывать. Отсчитанные прикрыл шапкой, остальные спешно убрал.
– Погоди, погоди, я пересчитаю еще раз, не передал ли…
Он отстранил нетерпеливую руку Андрея Ломова, пересчитал серебро, забрал у кабального кузнеца лист, сунул его за пазуху и только тогда отодвинул деньги.
– Ух ты! – ухнул Кузьма, разя винищем на табаке, которого он успел хлебнуть после обедни, да не успел заесть чесноком.
– Гуляем! – крикнул Ломов.
– Кому вина, православные? – поднялся Чагин, отыскивая подбитым глазом целовальника.
За столом, на подоконниках, на пороге, на полу и за окошками кабака услышали клич. Зашевелилось мужицкое гнездо. Захотелось влить еще вина в отмякшую, пережившую новые страхи душу…
– Вина!
Подмигнул целовальник, и забегали мальчишки с деревянными бадейками, пошли расчерпывать вино налево и направо. Загоготали, загромыхали кружками, заобнимались те, что недавно готовы были бить друг друга нещадно. Кто-то пожалел, что нет тут уездных, убежавших забирать свои полтины у Онисима прямо на дому, дабы не ждать утра.
– Еще вина! Закуски!
Полетела на столы сушеная рыба: рыжие лещи, широкие длинномордые щуки в белой солевой изморози вдоль вспоротого брюха.
– Вина! – неслось со всех сторон, особенно от дверей, в которые всё втискивались и втискивались.
– Гуляем! – кричал Ломов.
– Истинно, гуляем! – вторил ему Кузьма Постный. – Наутрее быти похмелью велику!
Но все голоса перекрывал голос Чагина.
– Всем наливай! Полней наливай! Православные, все ли кружки полны, все ли души целы? Завтра всем верну по полтине! Онисим не утаит! – кричал Чагин.
– Не отдадим полтины! – кричал шорник из темного угла. Он сидел на полу, а над столом поднималась только рука с кружкой. – Туда полтина, сюда полтина, а где взять? Вот на Троицын день полоняничны денги собирать пойдут! Потом на войско собирать станут по пять копеек!
– Пойдут! Накрепко пойдут!
– И полоняничны на каждом доправят, не отвертишься!
– За полоняничны не станем стоять: святое дело!
– Знамо, святое! Легко ли православным полонянам у нехристей? Выкуп – спасенье им!
– Наливай!
– Не мешкай! Наливай!
– Пейте все! Я на Покров часы изготовлю! Слышите? Часы! Вологодскому купцу продам – всех угощу! – кричал Андрей Ломов, поднявшись и держась одной рукой за Чагина, другой – за Шумилу.
«Часы… – подумал Шумила с уважением к приятелю. – А фряжские часы отец мастерит…» – тут же вспомнил он сквозь неплотный пока хмельной туман.
Клим Воронов остерегался пить с мужичьем, с этими страдниками, хоть и были тут посадские, почище. Он отошел к сумрачному погорельцу.
– Ну, надумал? – спросил его в упор.
– Сто рублёв – и я твой… – выдохнул мужик. – Твой, до самого престатия…
– Не много ли? – усомнился было Воронов. Мужик недобро взглянул на него из-под тяжелых бровей, но Воронов не смутился. – Ты не обманеши меня? – опять спросил он погорельца.
– Я сегодня и в навечерии и до того дни на правёже стоял, а расплатиться нечем, потому и иду в кабалу к тебе…
– Я не про то! Не умрешь ли ты раньше времени?
– Про то Богу известно. А мужик я молодой – три десятка с небольшим и годов-то.
– Землю ведаешь?
– Всю жизнь пахал…
– Вместе с семьей идешь?
– Это в вечные-то всем? Да креста на тебе нет! Пусть уж один я сгину… Налей стопу, что ли!
– Как ты прозываешься-то?
– Кондратия Михайлова сына сын.
Воронов вслух прикинул:
– Еремей Кондратьев сын, выходит?
– Так, – кивнул Еремей, – нас знают по Заустюжью.
Воронов позвал парнишку с бадейкой, налил Еремею две стопы, чтобы мягче был, не заупрямился – не ровён час! – когда кабалу писать станут. Он уже прикидывал, в какую деревню его поселит, какую избу из пустых отдаст ему…
– Кузьма! А Кузьма! – крикнул Воронов. – Бери бумагу у целовальника, будешь кабалу писать! Поторапливайся, а не то уйдет от тебя алтын!
– Уломал! – ахнул Кузьма, продираясь к прилавку целовальника. – Глядите, православные, уломал!
Кабалу писать пошли на волю. Кузьма с сожалением оставлял свое место за столом, но предупредил, что вернется.
Однако вернуться ему не пришлось. Когда Воронов, Еремей и Кузьма спускались с крыльца, к кабаку подбежала толпа уездных крестьян. Лица их были искажены гневом. Они сразу хотели пролезть в кабак, но было тесно. В толпе закричали:
– Чагина! Чагина сюда со товарищи! Не потерпим сего омманства! Нет такого указу, чтобы нас омманывать посадским людям!
– Чагина!
– Чагина подавай со товарищи!
Вышел Чагин.
– Ты почто омманство твориши? – крикнули ему.
Чагин не понимал. Он поправил рубаху на голове, но от этого движения узел ослаб, и один рукав повис вдоль спины.
– Никакого омману! Всех угощаем поровну! – ответил Чагин, чем вызвал еще большую злобу.
– Он еще смеется над нами! А ну отдавай полтины!
– Какие полтины? – опешил Чагин.
– Что намедни сбирал со товарищи! Полтины наши, они нам надобны!
– Ах вы головы бараньи! Да я твержу вам: завтра возьму посул у Онисима и все отдам до последнего рубля!
– Как бы не так! – подступали к нему уездные. У многих заблестели в руках ножи, глаза налились кровью. – Как бы не так! Преже чем взяти, надо туда положити, а ты, не положив тех Рублёв, взяти не можешь!
– Как это не могу? – Чагин оглянулся на вышедших за ним Андрея Ломова и Шумилу.
– Ишь переглядываются! Выколачивай из них! На наши полтины пьют да еще скалятся над нами ж!
– Сто-ой! – заорал Чагин до темноты в глазах. – Дайте мне понятие! Чего тут такое?
– А того, что Онисим рублёв нам дать не дал!
– Завтра отдаст! Я давал – я и возьму!
– Не тут-то было, Чага! Недаденого не берут! Онисим нам такой отговор дал: рублёв никаких знать не знаю! Не видел, сказывает, и не брал!
– Чего-о-о-о?! – рявкнул Чагин. – А ну пойдем к нему!
Чагин рванул рубаху с головы и дерганым шагом заторопился к дому Онисима Зубарева, увлекая всех за собой.
Толпа вывалила сначала на набережную. Увидев столько народу, торговцы в рядах повскакали с чурбанов, где они грелись на солнышке, и полезли за прилавки. Но они ошиблись: толпа прошла мимо и снова влилась в переулок.
В сутолоке кто-то несколько раз дернул Шумилу за рукав. Оглянулся – Алешка.
– Тятька! А тятька! Деда домой зовет!
– Приду!
– Скорей велит! Фряга за часами приходил, а деда ходит по двору как порченой. Говорит, надо скорей ехать за крицей!
– Приду, приду! – отговаривался Шумила, весь охваченный злобой против Онисима.
Алешку оттеснили. Шумила оглянулся, увидел его заплаканное лицо, заколебался на миг, но, увлекаемый толпой, шел дальше, решив, что они разберутся с Онисимом скоро.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?