Текст книги "Запорожец"
Автор книги: Василий Нарежный
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Когда пришли мы в каштановую рощу, то откуда ни возьмись, как будто с неба, упало письмо к ногам маркизы. Я поспешил поднять и, видя надпись на ее имя, подал ей. Не без смущения развернула она бумагу и чем далее читала, тем приметнее было ее изумление; руки ее стали дрожать, и – вдруг – милосердный боже! раздается выстрел, и маркиза, обливаясь кровью, поверглась на землю. Чичерон поднял вопль и хотел бежать, но только не к замку, а в противную сторону. Я остановил его и закричал:
„Нет, злодей! ты не уйдешь отсюда. Вижу, что это гибельное происшествие тобою приготовлено!“ На общий наш крик и плач прибежали из деревни крестьяне и крестьянки.
Мы положили бездыханные уже останки добродетельной маркизы на носилки и принесли в замок. Изверга Джиовано велел я запереть в башню замка впредь до вашего о нем повеления. Вот и роковое письмо, кинутое к маркизе невидимою рукой».
Я развернул гибельную бумагу и прочел следующее:
«Я не знаю, как назвать тебя, Лорендза! Назову неблагодарною, злобною, развратною, несчастною! Разве не довольно награждена была ты за оказываемые мне ласки не более двух лет, что и по расторжении нашего постыдного брака дозволено было тебе без наказания пользоваться имением, собранным на театре и в моем доме? Не говорил ли я тебе в Палермо, не писал ли в Рим, что честь знаменитого моего имени требует, чтобы ты, хотя и оставленная супруга, не дерзала никому отверзать своих объятий, иначе погибель твоя неизбежна. Неужели думала, безрассудная, что слова графа Тигрелли только пустой звук, теряющийся в воздухе? Ты осмелилась презреть слова мои и должна в этом раскаяться. Очень лукаво поступила ты, скрывшись в трущобы Калабрии, и я очень долго искал тебя, пока нашел. Честный Джиовано доставляет мне случай видеть тебя в уединенном месте, наслаждаться неизъяснимым удовольствием рассматривать этот ужас, простершийся по лицу твоему, эту дрожь, потрясающую все члены твои, эти мутящиеся глаза, эти бледные полуотверзтые губы; – умри, несчастная!»
«Какое пагубное стечение обстоятельств! – говорил я. – Какой злой рок меня в женах карает! Я лишился и третьей, и все насильственным образом! Боже правосудный! за какие добродетели я имею троих сыновей? за какие преступления ни один из них не имеет матери?»
Я стенал, рвался и проливал горькие слезы. Никакие утешения окружающих меня не касались моего сердца.
Я не хотел видеть детей, а особливо бедного, маленького Пиетро, и не знал, буду ли в силах взглянуть на ту, которая до сего времени составляла все утешение моей жизни, всю прелесть ее, – увидеть в гробе ту, которая за несколько часов была в моих объятиях! Ужасно! нестерпимо!
Развернув нечаянно роковое письмо, я нахожу приписку, всматриваюсь и читаю эти строки: «Предполагая наверное, что предыдущее письмо вместе с трупом преступной Лорендзы представлено будет маркизу де Газару, я долгом считаю с ним объясниться. Как дворянин, он должен знать, что и я также, как дворянин, не мог быть равнодушен к оскорбительнице моей чести, к поругательнице моего имени, перешедшей после моих в чужие объятия.
Может быть, маркиз, как француз, вздумает горячиться, вопиять об отмщении; в таком случае напоминаю, что я сицилиянец, а не грек, и ни пред кем в свете не уклонюсь от вызова. Я родственник Этны. Однако по совести уведомляю, что битва наша будет весьма неровная. Если падет маркиз, то я без всяких дальних усилий от хлопот отделаюсь. Два кардинала – мои дяди; три архиепископа одолжены дому нашему своим возвышением; первый министр при неаполитанском дворе – мне двоюродный брат, да и сам я кое-что значу в Палермском Сенате; пусть судит маркиз, сколько я найду ходатаев, защитников! Если же он останется победителем, то сколько явится к обвинению его сильных людей, которые ничего не пожалеют, только бы увидеть победителя моего на эшафоте. Итак, советую: приведши в порядок семейственные дела, приезжать в Венецию; там буду я ожидать его ровно четыре месяца, и меня можно будет найти в гостинице под вывеской Зеленой чалмы. Советую дружески, прежде нашей битвы найти корабль, отправляющийся куда-нибудь подальше от Италии, где бы уже власть графов Тигреллиев была безмолвна. Если ж, чего и ожидаю от благоразумия маркизова, по пришествии крови его в порядочное течение он опомнится и я не увижу его в Венеции во все свое там пребывание, то сочту, что он отдал мне справедливость, и не усомнюсь побывать в замке его Жокондо».
«Никогда, – вскричал я, – вскочив на ноги в крайнем бешенстве, – никогда дыхание изверга не осквернит воздуха, коим дышала нежная Лорендза; никогда». Тут Клодий и другие слуги старательно посадили меня в кресла, и я опять погрузился в мрачное уныние.
Зачем представлять вам, друзья мои, ту горесть, ту отчаянную бесчувственность при всем чувствовании своих несчастий, в каких провел я первые три или четыре дня по плачевной кончине Лорендзы. В это время прекрасное тело моей супруги поставлено в маленькой капелле под сводами замка. Расторопный Клодий взял к себе ключи от этой печальней юдоли, дабы я не покушался более туда заглядывать и тем растравлять свои раны.
По прошествии некоторого времени, когда горесть непомерная превращается в кроткую унылость, и я начал уже думать и говорить о других предметах, кроме как о моей Лорендзе и об ее кончине, Клодий сказал мне откровенно:
«Г-н Маркиз! по моим мыслям, время уже заняться делами вне вашего замка. Вы отец троих сыновей, это не безделица; вы дворянин и – обижены, это также дело нешуточное. Впрочем, воля ваша – наш закон! Если вы намерены графа Тигрелли оставить в покое, то займитесь по-прежнему приемом гостей, охотою, или…» – «Клодий! – вскричал я, – вероломного, хищного графа оставить без наказания? Да покарает меня бог и в этой жизни и в будущей, если я окажусь столь недостойным звания, в коем родился, воспитан, взрос и возмужал!» Лучи удовольствия просияли в главах Клодия, и он отвечал: «Если в эту минуту взирает на вас блаженной памяти родитель ваш, то дух его исполнится неизъяснимого удовольствия. Но, г-н маркиз! в продолжение двухлетнего вашего здесь пребывания вы успели узнать италиянцев. Я думаю, что никакая сторона Европы не спасет вас – рано или поздно – от аквы тофаны[3]3
Самотончайший яд, действующий мгновенно или медленно, смотря по количеству данного приема.
[Закрыть]». – «Как же быть? – спросил я с неудовольствием, – неужели для того, чтоб быть в безопасности, я должен заточиться в пустыни сибирские или канадские и погребсти там сыновей своих, а с ними все мои надежды на удовольствие, какое могу еще найти в свете?» – «Милостивый государь, – отвечал Клодий, – я знаю одно место в юго-восточном краю Европы, где может найти верное убежище всякий, такого ищущий. Это место называется Запорожская Сечь и лежит недалеко от порогов Днепра, где вливаются воды его в Черное море. Первоначально поселились там разного звания малороссияне, не находившие в отчизне своей ни крова, ни пищи. Чтобы предохранить себя от ссор, непорядков и раздоров, могущих небольшую республику эту ниспровергнуть, храбрые люди эти положили непременным законом не иметь при себе не только жен, но даже чтоб ни одна женщина не переходила ворот их города. Но как и самые небольшие общества имеют нужду в ремеслах, рукоделиях и искусствах разного рода, а посвятившие себя единственно военному делу люди неудобно и неохотно могут заниматься чем-нибудь другим, кроме оружия, то запорожские казаки дозволяют и казакам жениться и заниматься куплею и продажею нужных вещей, но с тем, чтобы такие промышленники жили вне города Сечи, в предместий и на хуторах вместе с женами и детьми. Там дозволяется жить и торговать христианам всех исповеданий, магометанам разных поколений, жидам и язычникам.
В приеме в казаки старшина[4]4
Этим именем вообще называются все начальники, как то: войсковой и куренные атаманы, судья и проч. (Примечания Нарежного.)
[Закрыть] совсем не заботится, кто из желающих сделаться запорожцами – какой веры, какой земли, звания, поведения; равным образом, не выспрашивать, что принуждает кого, оставя отчизну, искать у них убежища. Там есть английские лорды, испанские доны, французские графы и маркизы и проч. и проч. Но при вступлении в это особенного рода общество, подобно как при посвящении в монашество, надо оставить все прежние титла и знаки отличия; там все равны: сегодня кошевой атаман или судья, а завтра простой казак; при принятии нового собрата ему дают прозвание, какое вздумается, бреют голову, оставляя один оселедец[5]5
На макуше головы небольшой клочок волос во всю их длину, который завивается за ухо.
[Закрыть], и этот профан в короткое время становится посвященным в таинствах запорожских.
Не доброе ли дело сделаете вы, г-н маркиз, – продолжал Клодий, воспламенясь собственным описанием прелестной Сечи, – когда прежде низложения нечестивого графа Тигрелли отправите с Бернардом и Терезою детей своих в пределы Запорожские? Там поселятся они или в предместий или на каком-нибудь хуторе. Старшие два сына ваши и до сих пор не знают, что вы отец их, а меньшой в таком еще возрасте, что ничего и понимать не может. Снабдите Бернарда достаточною суммою денег, дабы он мог явиться в Запорожье под видом иностранного купца. Он расторопен и скоро в каком-нибудь серомахе[6]6
Так назывались казаки, кои по беспечной жизни не имели у себя даже необходимых вещей. (Примечания Нарежного.)
[Закрыть] признает или лорда, или дона, или маркиза и поручит ему воспитание мнимых детей своих. Если вы – от чего господь бог да сохранит – падете под ударами сицилиянца, то я, оплакав потерю эту невозвратимую, положу гроб ваш подле гроба Лорендзы и, взяв все имущество ваше, соединюсь с малютками и порассужу с Бернардом, что далее с ними делать.
Если ж, чего и ожидаю и о чем молю бога, вы останетесь победителем, то мы вместе сядем на корабль и отправимся в землю гостеприимную».
Авенир умолк и устремил испытующие взоры на лица юношей. Они казались сильно пораженными; робко взглядывали на старца, друг на друга и потупляли взоры в землю. Астион первый оправился, встал со скамьи и изменившимся голосом сказал: «Как? милосердный боже! неужели наши родители, Бернард и Тереза… – ах! почтенный атаман! разрушь мучительное сомнение мое и моих товарищей!» – «Так! – сказал Авенир величественно, и взоры его заблистали, – так! приблизьтесь, дети, обнимите отца вашего».
Кто опишет восторг и вместе смятение, с каким молодые воины погрузились в объятия родительские! Все они проливали радостные слезы, целовали чело его, руки и не прежде отошли от одра недужного, как старый Вианор, не меньше их растроганный, сказал: «Как? неужели дети хотят несвоевременными ласками умертвить того, которого не могли низложить сабли турецкие и стрелы татарские?» – Юноши устыдились сего выговора, сели на скамье и уставили неподвижные взоры на лицо отца своего, ловя каждое его движение. «Молодые друзья мои, – сказал Авенир, – неужели сердца ваши не говорят вам ясно, кого видите вы в сем добродушном старце, который был вашим дядькою в младенчестве, вашим защитником в отрочестве, вашим руководителем в юности? Вы видите в нем моего друга, Клодия!»
Юноши опрометью бросились к старцу, повисли на шее его, и слезы свои смешали с его слезами. «Вианор! – сказал Астион, – все, что ты сделал для отца нашего и для нас, достойно имени верного дружества. Прими сердечную благодарность нашу и удостой прежней любви твоей. Но, родитель мой! кто же из нас…» – «Сядьте и успокойтесь, – отвечал отец, – вы услышите короткое описание дальнейшей жизни моей и последнюю волю мою. Ты, Астион, изъявил желание знать, кто из вас которую из жен моих имеет своею матерью? Самой возраст ваш показывает, что ты обязан рождением вероломной Аделаиде; ты, Эраст, – мечтательной Диане, а ты, Кронид, – пламенной, чувствительной Лорендзе. Успокойтесь и слушайте далее.
Я последовал совету добродушного Клодия. Снарядив детей в столь дальнюю дорогу, я поручил их попечениям верных слуг, Бернарда и Терезы, снабдив их достаточною суммою денег и пространными наставлениями, как вести себя в незнакомых землях и как уведомлять меня о своем состоянии. Расставшись с этими предметами, привязывавшими меня к жизни, я простился с драгоценным прахом незабвенной Лорендзы, воспламенил в сердце своем всю силу гнева и мщения к злобному ее убийце, отпустил италиянских служителей и, заперши со всех сторон замок, в сопровождении верного Клодия пустился в Венецию. Я достиг благополучно сей столицы купцов-сенаторов и остановился в гостинице под знаком Зеленой чалмы. Следуя внушению благоразумия, я решился никуда не выходить из комнаты и никому не сказывать настоящего своего имени, пока Клодий не отыщет корабля, отправляющегося или в Триест или в Стамбул. В этом, так сказать, всемирном порте я не долго ожидал сего случая. Менее нежели через неделю Клодий известил меня, что один надежный, греческий корабль через день отправляется в столицу оттоманов.
„Ну, – отвечал я, – мешкать более нечего. Настало решительное время; или моя честь и честь моего отечества будут отмщены, или кости мои успокоятся на целые веки подле костей незабвенной Лорендзы“.
Поутру следующего дня, условясь с Дамианом, корабельщиком, о цене за прием двоих нас на свое судно и за содержание во время пути, я тот же час велел перенесть на оное все свои пожитки и ждать нас на другой день рано поутру.
Вошед в огромную залу гостиницы, наполненную уже множеством народа, упражненного различными занятиями, я начал искать моего противника. Проходя мимо столов, из коих за некоторыми играли в карты, за другими пили кофе, за иными ели закуски и забавлялись винами, я увидел на конце залы, в углубленном нише, пожилого человека в богатом сицилийском наряде. Он был высокого роста, с бледными щеками, а черные густые брови, нависшие над мрачными, впалыми глазами, делали вид его столь мрачным, что я из любопытства остановился и пристально его рассматривал. Он также поглядел на меня внимательно, и вскоре глаза его заблистали, щеки покрылись румянцем.
Он встал, подошел ко мне с горькою улыбкой и, устремив на меня взоры, сказал: „Я вижу, по вашей одежде, что вы иностранец: не могу ли чем услужить вам? я граф Тигрелли“.
Хотя при первом взгляде на сего незнакомца сердце мое несколько стеснилось, но теперь, при звуке его голоса, при его имени, оно затрепетало, онемело, и я молча его рассматривал. В таком неприличном положении, может быть, я пробыл бы и долго, если б мой ангел-хранитель не шепнул мне на ухо: „Ты маркиз де Газар! припомни ж всегдашние наставления отца твоего“. – Мгновенно я воспламенился и, подойдя поближе к графу, сказал равнодушно: „Я – маркиз де Газар!“ – Граф взял меня за руку и, подведя к окну, сказал: „Благодарю, что не заставили меня долго дожидаться. Не знаю, каких вы мыслей в теперешних обстоятельствах, а думаю, что одних со мною.
Путь, нами предпринимаемый, так далек и важен, что без хорошего запаса пускаться в оный считаю я делом крайне безрассудным; итак, окончание нашего спора отложим до завтрашнего дня, а весь сегодняшний я намерен посвятить посту, молитве, раскаянию и благотворению. Завтра – самый отдаленный от Венеции островок по направлению к Истрии служит для здешних жителей кладбищем. Там нет иных обитателей, кроме одного старого монаха, проживающего в хижине подле обветшалой капеллы. На западном берегу у самого моря возвышается черная мраморная гробница. Сейчас я пошлю туда нарочных работников, кои выкопают могилу. Завтра поутру постарайтесь, г-н маркиз, быть там до начатия обедни, чтобы приезжающие с трупами для похорон и отправления панихид над усопшими не помешали нашему делу. Я не возьму с собою более одного слуги, и вам, думаю, больше брать не надо. Согласны ли, г-н маркиз?“ – „Совершенно!“ – Тут он, поклонись вежливо, вышел из залы; равномерно и я уединился в свою комнату.
Долго сидел я неподвижно, углубясь в размышления.
Тень моей Лорендзы! улыбнись ко мне из селений райских; или кровь твоя будет отомщена, или я скоро соединюсь с тобою! Эта мысль делает для меня смерть не только сносною, но даже усладительною!
Написав завещание, в коем, разумеется, сделал Клодия: душеприказчиком, подробно определил все статьи касательно детей моих и имения. Обедал с добрым вкусом. Под вечер был я в сборной комнате, но графа Розина там не видно было. В полночь я заснул, и во всю ночь мечталась мне Лорендза во всем блеске своих прелестей.
Едва взошедшее солнце осветило поверхность моря и кровли пышных палат венециянских, я вскочил с постели и начал одеваться, не дожидаясь Клодия; однако он скоро явился и известил, что у ворот дома уже готова гондола.
Я вооружился шпагой и двумя пистолетами и, вышед из гостиницы, чтоб никогда уже в нее не возвращаться, сел в гондолу и пустился к кладбищенскому острову. Еще издали увидели мы черную мраморную гробницу. Признаюсь откровенно: доселе спокойное сердце мое сильна затрепетало от какого-то ужаса; от смерти и убийства кровь застывать начинала. Я тотчас вынул табакерку с изображением Лорендзы, и кровь снова воспламенилась в жилах моих. Я жаждал мщения, и в таком расположении моего духа пристала гондола к берегу, на который вышед, увидел, что граф стоял уже у вырытой могилы, держа под левою рукой обнаженную шпагу. В некотором отдалении стояли слуга его и старый инок. Последний был очень печалгн и казался молящимся.
Собравшись со всею бодростью, я подошел к графу и сказал дружески: „Какое прекрасное утро! Оно очень подобно тому, в которое разлилась по земле невинная кровь прелестной Лорендзы“. – Лишь только последняя мысль, клянусь, нечаянно пролетела сквозь мою душу и в воздухе разнеслись слова кровь Лорендзы, – как я наполнился бешенства и, отступя на несколько шагов, обнажил и свою шпагу. Тут граф, подняв на меня глаза, из коих выскакивали тусклые искры гнева и негодования, сказал: „Повремените, г-н маркиз! в этом почтенном старце видите вы отца Бартоломея, который, склонясь на мои просьбы, обязался предать земле останки того из нас, который падет на землю. Не щадите меня, ибо откровенно говорю, что и вас щадить не стану. Жизнь одного из нас была бы для другого вечным терзанием. Непременно надобно одному улечься в этой могиле до общего восстания; но совесть требует прав своих и хочет, чтобы и ничтожной части нас самих отдано было почтение, по обряду веры; итак, не противься отцу этому исполнить последний долг сей, равно как и я святым долгом поставляю совершить то же над тобою!“
Проговоря слова эти, он скинул на землю мантию и камзол; я то же сделал с своею одеждою, и мы начали бой.
Я не буду распространяться в описании сего ужасного происшествия; довольно сказать, что я в графе Розине нашел такого противника, какого не ожидал найти во всей Италии. С каждою проходящею минутою неистовство наше умножалось. Я ранен был уже в левую руку и в правой бок, и кровь моя полилась на землю. Это утроило мое бешенство, я собрал все силы, соединил их с искусством, отбил решительный удар, и шпага моя по самый эфес вошла в грудь противника. Кровь его брызнула мне в лицо и заслепила глаза. Все чувства мои взволновались с таким смешением, что я лишился употребления оных; машинально выхватил шпагу из груди графа, отскочил вправо шага на два, задрожал и упал на землю. Все это произошло в одну минуту.
Когда я приведен был в себя и встал на ноги, то первый предмет, мною усмотренный, был – охладевший труп графа Розина. Бартоломее и слуга его, стоя на коленах, проливали слезы. Я подошел к ним и также прослезился. Бартоломее, вставши, сказал: „Благодарите милосердное небо, которое, даровав вам эту победу, дает время на исправление и на заглажение этого убийства. Спешите удалиться в верное убежище; я один с этим верным слугою отдам последний долг сему несчастному. Видите ли вдали развевающиеся черные флаги? Это знак, что погребательные суда уже в пути на этот остров. Если кто-нибудь вас здесь настигнет, то опасность неизбежна!“ – С растерзанным сердцем бросился я с Клодием в гондолу, и мы пустились далее в море, к кораблю Дамианову, куда прибыв, взошли на оный; после сего тотчас началось предназначенное плавание.
Путешествующие по морю имеют гораздо более возможности предаваться размышлению, нежели проезжающие по сухому пути. В первом случае мы не видим ничего, кроме необозримой поверхности водной и бесконечного шара небесного; ничто нас не развлекает; самый шум волн, рассекаемых носом корабля, увеличивает наклонность нашу к задумчивости. Сидя один в своей каюте, я обозрел всю цепь жизни моей и нашел, что то чувство, которое столько прославлено во всех веках и у всех народов, которое кажется одною из важнейших причин, приковывающих нас к жизни, что чувство любви было для меня источником истинного мучения. Страстно любил я милую Юлию и принужден был, гордостью и высокомерием ее, оставить; со всею нежностью привязан был к прелестной Диане, и она оставила меня по внушению пагубного суесвятства; со всем пламенем сердечным боготворил я несравненную Лорендзу и жестоким образом лишился ее.
О любовь, любовь! чувство сколь сладостное, животворное, столько горестное, смертоносное! Нет! никогда не поддамся уже этой гибельной страсти! хотя мне немного более тридцати лет, но должен быть доволен тремя опытами – продолжать еще испытания было бы безрассудно!
Сердце человеческое никогда не должно быть пусто; иначе оно уподобится древней гробнице, вмещающей в себя одно отвратительное тление. Итак, чтобы всегда быть заняту, я познакомился с одним пожилым греком Орестом и начал учиться от него языкам греческому и турецкому, Как корабельщик Дамиан, так почти все, находившиеся на корабле его путешественники, были купцы, а потому они по торговым делам останавливались у многих островов греческих, и мы не прежде приплыли в пролив Дарданельский, как чрез четыре месяца по выходе из залива Венециянского, и я столько ж успел в помянутых языках, что мог довольно исправно вести простой разговор. По совету моего учителя Ореста я, будучи еще на корабле, переоделся в греческое платье; Клодий мне последовал. Это сделано не для того, чтобы в столице варваров не было европейцев, одетых в платья стран своих, но потому, что греков было более всех; следовательно, в этой одежде одетые менее обращали на себя внимания, а мне того и хотелось.
При выходе с корабля, я и Клодий сказались также греческими купцами, получили от досмотрщиков пропускные виды и, прибыв в город, остановились на греческом подворье.
Приятели мои, греки, узнав, что имею значительную сумму как в наличных деньгах, так и в дорогих вещах, искренно мне советовали сделаться настоящим купцом, какое звание у турок гораздо почтительнее, чем в других землях европейских. Я охотно было склонился на такое предложение и готовился на две трети моих денег накупить товару, как разнесшийся по всему Стамбулу правдивый слух, что богатый жид Мисаил по доносу, что когда-то и где-то делал непозволительное предложение какой-то турчанке, лишился головы и все имение его отписано на султана, сделал меня благоразумнее, и я поудержался объявить о своем имуществе. Располагаясь всю наступающую осень и будущую зиму провести в столице оттоманов, я поручил Клодию съездить в Запорожскую Сечь и проведать, что делают Бернард и Тереза с детьми моими. Клодий отправился в путь, а я на место его нанял пожилого грека Кириака и начал вести жизнь тихую и скромную, тщательно избегая знакомства с турками, а и того более с турчанками.
Для знаменитого француза, привыкшего к шумным обществам, где женщины представляют первых лиц и разливают вокруг себя игры и смехи, проживать в Стамбуле значит почти то же, что томиться в пространной темнице.
Самым занимательным препровождением времени для меня было посещать греческие монастыри и церкви или провожать султана от дворца до главной мечети и оттуда назад. Обращаясь беспрестанно с греками, я усовершенствовался в языке их, а с тем вместе привык к обрядам их богослужения. Час от часу обряды эти мне более и более нравились, и наконец, я, нимало не обинуясь, в начале зимы торжественно посвящен в сыны греческой церкви и наречен Авениром. Немного времени спустя с нарочным посланным татарином получил я письмо от Клодия, из коего узнал, что Бернард со всем семейством поселился в предместий Запорожской Сечи, и как ему показалось, что управлять семейством и упражняться в торговле гораздо удобнее двоим, чем одному, то он, женившись на сопутнице своей, Терезе, детей моих выдал за своих. Однако ж быв истинно Мне преданными слугами, они не забыли происхождения сыновей моих и приговорили ученого казака, который некогда набирался премудрости в киевской бурсе и, избегая нищеты, обратился искать счастия в Запорожской Сечи. По ночам – ибо открыто заниматься учением почиталось в этой чудной столице большим беззаконием, начал он учить их по-латыни и по-русски читать и писать, и успехи учения его были значительны. С тем же татарином я отправил к Клодию ответ, в коем поручал ему принесть благодарность мою Бернарду и Терезе за попечение о моих детях. Я приобщил подарки для всего семейства и объявлял, что с наступлением весны, а по последней мере лета, не премину переселиться к ним и основаться постоянным жилищем. Я строго наказывал, чтобы вам, дети мои, обо мне не иначе было напоминаемо, как о постороннем благодетеле, самом ближнем родственнике и друге отца вашего. Я также известил его о перемене исповедания.
К исходу зимы, в самые сумерки, Кириак ввел ко мне мальчика лет пятнадцати, в турецком платье. „Это несчастный, – говорил слуга с видом большого соучастия, – ищущий у вас покрова, по крайней мере, на одну наступающую ночь. Несчастия его так велики, что он теперь и описать их не в силах. Дайте ему убежище до утра, и вы не будете раскаиваться в содеянии добра невинно угнетенному“.
Такие слова родили в сердце моем живейшее соболезнование, и я с участием друга подал руку молодому, робкому гостю. Мы ужинали вместе, и после, указав ему диван, я разделся, лег в постелю и уснул покойно, радуясь об услуге, оказанной ближнему, хотя и разноверцу.
В самую полночь я разбужен был сильным стуком в Двери моей спальни. Встаю поспешно, ощупью пробираюсь и отворяю. Кто опишет мое изумление, когда за порогом увидел я при свете многих фонарей четырех вооруженных турок и в средине их кадия. Мгновенно ворвались они в мою комнату, осветили ее и подняли вопль, нашед моего гостя. „Славные дела производят христиане, – возгласил кадий, – вовлекая правоверных в грехи, которых великий пророк никогда не прощает! Обыщите всю комнату тщательно, и что покажется подозрительным, возьмите с собою; немудрено, что такой дерзкий неверный имел намерение обольстить жен наших и дочерей и на этот предмет вел уже переписку. Не много будет, если осудят его испустить дыхание на коле“.
Когда благочестивый кадий так проповедывал, сопровождавшие его янычары забрали мои баулы, в коих заключались все деньги и драгоценные вещи. Когда молодой турка оделся и вмешался в толпу этих извергов, то кадий сказал: „Ты должен остаться здесь под крепкою стражею до утра, ибо в делах такого рода поутру рассуждать гораздо пристойнее, чем ночью. Ты, Гассан, и ты, Омар, останьтесь за дверьми и блюдите крепко, чтоб преступник не ускользнул из рук правосудия, а мы отправимся куда надобно“.
Они все вышли и заперли двери снаружи, оставив меня в темноте глубокой. Я сел на окне и все еще не знал, что мне думать о сем гибельном происшествии. Что, если молодой турка был не что иное, как гнусное орудие скрытого злодейства! Как мог проведать о том кадий? Где был Кириак во время всей суматохи! Истинно ничего не понимаю!
Я думал, передумывал и ни на чем не мог остановиться. Наконец рассвело, я осмотрелся и не нашел ничего из своих пожитков; даже карманные часы были похищены злодеями. Солнце взошло довольно высоко, а я все еще сидел в горестном безмолвии, ожидая, чем кончится моя участь. Наконец, около полудня, дверь комнаты моей отворилась, я вздрогнул, ожидая увидеть грозного кадия со стражею, – но обманулся; ко мне вошел приветливый хозяин гостиницы с письмом в руках. „Я несколько раз проходил мимо дверей твоей комнаты, – говорил он, – но, не слыша ни малейшего движения, почел, что ты спишь, а Кириак где-нибудь слушает обедню. Теперь только явился ко мне незнакомый жид с этим письмом, надписанным на твое имя, и ключом от твоей комнаты; прочти, пожалуй, и буде нет важной тайны, то скажи и мне, какой есть у тебя приятель в здешней гавани и не думаешь ли ты завести иностранную торговлю. Я родился, взрос и начинаю стареться в Стамбуле, так могу служить тебе добрым советом“.
„Сколько мне известно, – отвечал я, – так в гавани нет у меня ни души знакомой. Но что делают двое янычаров, оставленных ночью у дверей моей спальни на страже и скоро ли будет сюда кадий?“ – „Янычары? Кадий? спросил хозяин с изумлением, – ты, верно, эту ночь спал дурно, что и теперь еще бредишь! Читай-ка дружеское письмо, а я между тем изготовлю прибор самого лучшего кофе; как выпьешь чашки две, то вся дурь мигом из головы твоей вылетит“. – Он вышел; я с крайним смущением развертываю письмо и читаю:
„Почтеннейший Авенир!
Прежде всего поздравляю тебя с совершенною безопасностью от кадия и янычаров. Я, нижайший слуга твой, и несколько искренних моих друзей дожили до седых волос, борясь с нищетой. Наконец, благое провидение внушило в тебя мысль иметь меня в услужении. Сначала я прельщался, восхищался, смотря на твое золото и драгоценности; вскоре ангел-хранитель мой начал шептать мне на ухо: „Фалалей! неужели с тебя довольно зевать только на чужое имущество? Чем ты не человек? и почему не можешь пользоваться оным, как и другие?“ Я послушался этого спасительного гласа, отыскал четырех друзей моих и условился с ними, как действовать. Что могло быть разумнее нашей выдумки? Надобно было привесть тебя в такое положение, чтобы ты не осмелился произнесть ни одного слова, а что было бы удачнее, как не поднять у тебя молодого турка? Опыт доказал, сколько мы были догадливы. Чтобы запастись нужною одеждою и нанять корабль до Каира, я успел у хозяина гостиницы повытянуть две тысячи цехинов, и к ночи готовы были кадий, четыре янычара и турчонок, который в самом деле был молодой грек, продавший нам себя на целый день и ночь за четыре цехина.
Когда ты читаешь эти строки, то мы уже за сто миль будем от Стамбула по пути к Египту. По прибытии в Каир прежде всего намерены мы поклониться публично великому пророку, завести на общую сумму торговый дом, накупить прекрасных невольниц и зажить настоящими господами. Не должен ли ты восхищаться, что целых пять человек, беззащитных греческих бродяг, делаешь на всю жизнь счастливыми мусульманами. Когда вздумаешь посвятиться в монахи, к чему у тебя довольно склонности, то не забудь в святых молитвах своих смиренного Кириака с братиею“.
Я сидел в окаменении, как вошел веселый хозяин с кофеем. „Ну, что хорошего пишут из гавани?“ – спросил он, присев подле меня. „Тайны никакой нет, – отвечал я с притворным равнодушием, – а любопытного довольно. На, читай; тут кое-что и до тебя касается“. – Он схватил письмо и начал читать вполголоса, а я, прикушивая кофе, смотрел в лицо его внимательно. При каждой новости улыбающееся лицо его делалось пасмурнее, и когда прочитал; я цепе л у хозяина гостиницы повытянуть две тысячи цехинов, – то он побледнел, задрожал всем телом, выронил из рук письмо и закрыл глаза. Я схватил его обеими руками.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.