Электронная библиотека » Вениамин Каверин » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Освещенные окна"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 12:58


Автор книги: Вениамин Каверин


Жанр: Советская литература, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

СТАРШИЙ БРАТ

1

В Пушкинском театре на святках 1909 года должен был состояться бал-маскарад, и я смутно помню шумную ссору между матерью и братом Львом, который непременно хотел пойти на этот бал-маскарад. Сестры были старше его, но они никогда не посмели бы говорить с матерью в таком тоне, так упрямо настаивать на своем и так бешено разрыдаться в конце концов, когда мать сказала, что, если бы даже гимназистам было разрешено посещать маскарады, он все равно остался бы дома. Вторично я увидел его плачущим через 35 лет.

Мое детство прошло под однообразные звуки скрипки и скучные наставления отца: Лев, который не хотел быть музыкантом, играл гаммы на мокрой от слез маленькой скрипке. Когда ему было десять лет, отец повез его к Ауэру, знаменитому профессору Петербургской консерватории, который обещал с осени взять мальчика в свой класс. "Для меня настали тяжелые времена, – пишет брат в своих воспоминаниях. – Отец, волевой человек, принуждал меня заниматься. В конце концов я разбил свою детскую скрипку. Это было страшным преступлением в глазах отца. Он всю жизнь коллекционировал скрипки…"

Впоследствии занятия возобновились, но уже любительские, по собственному желанию.

Мне всегда казалось, что скрипка не идет к его плечистости, военной осанке, решительности, уверенности, к тому особенному положению, которое он занимал в семье. Быть может, рано проснувшееся честолюбие уже тогда подсказало ему, что не со скрипкой в руках он добьется славы?

Когда мне было девять лет, а ему семнадцать, он просто не замечал меня, и не замечал долго – до тех пор, пока зимой 1918 года не приехал в Псков, чтобы перевезти семью в Москву.

В пору окончания гимназии его жизнь была невообразимо полна. Поглощающая сосредоточенность на собственных интересах полностью заслонила от него младшего брата, ходившего еще в коротеньких штанишках. Тем не менее между нами была соотнесенность, о которой он, разумеется, не подозревал и которая раскрылась лишь через много лет, когда к братской любви присоединился интерес друг к другу.

Уже и тогда я знал или неопределенно чувствовал, что он хвастлив (так же, как и я), воинствующе благороден, спокойно честолюбив и опасно вспыльчив. Любовь к риску соединилась в нем с трезвостью, размах – с унаследованной от отца скуповатостью. Все на нем было отглажено, франтовато. Кривоватые – тоже от отца – ноги приводили его в отчаяние. Похожий на Чехова портной, в пенсне с ленточкой, приходил – и они долго, сложно разговаривали, как кроить брюки, чтобы скрыть кривизну.

Он был высок, красив и очень силен. В семейном альбоме сохранилась фотография, на которой он одним махом поднимает в воздух меня, прижавшего колени к груди и обхватившего их руками. Мне было двенадцать лет, я был плотным мальчиком и весил, должно быть, не меньше чем два с половиной пуда.


2

Его товарищи-гимназисты каждый вечер собирались у нас.

С жадностью прислушивался я к их спорам. Незнакомые иностранные имена – Ибсен, Гамсун – постоянно повторялись. Бранд был герой какой-то драмы, а Брандес – критик. Почему они интересовались именно норвежскими писателями? В приложениях к "Ниве", – современный читатель едва ли знает, что был такой журнал, известный своими приложениями – собраниями русских и иностранных писателей, – я долго рассматривал их портреты. Гамсун был молодой, с разбойничьим лицом. У Ибсена между большими бакенбардами сиял упрямый, гладкий подбородок. Почему у Бьернстьерне Бьернсона имя и фамилия так странно повторяют друг друга? Кто такой лейтенант Глан, о котором они спорили с ожесточением? Офицеры часто бывали у нас, и этот Глан тоже был офицером, но, очевидно, флотским, потому что в армии не было лейтенантов. Ко всему, что делали и о чем они говорили, присоединялось нечто значительное. Наше существование казалось мне низменным, вроде существования Престы. Мы просто жили, то есть спали, ели, ходили в гимназию, радуясь, когда кто-нибудь из учителей заболевал, и так далее. У них все было таинственным, сложным. Лев утверждал, например, что у него никогда не будет детей, потому что иметь детей – это преступление. Конечно, мы были уже не дети, но ведь недавно были именно детьми, особенно я, – значит, мои родители совершили преступление?

Философствуя, восьмиклассники пили. Денщик Василий Помазкин по утрам, стараясь не попасться на глаза матери, выносил пустые бутылки. Они пели. Их любимую песню я знал наизусть:

Как в селе Василевке,

В огороде у Левки,

Под старой ракитой

Был найден убитый.

Как по старому делу

Да по мертвому телу

Из-за реченьки быстрой

Становой едет пристав.

А за ним-то на паре

И урядничья харя.

Во деревню въезжают,

Мужиков собирают,

С мужиков бестолковых

Собрали сто целковых.

Становихе на мыло —

По полтиннику с рыла,

Становому на ночку —

Старостихину дочку.

Припев после каждых двух строк был: "О горе, о горе!", а в конце, после строфы:

Становой удалился,

Весь мир веселился, —

гимназисты оглушительно возвещали: "О радость! О радость!"

Восьмиклассники влюблялись, я знал по именам всех гимназисток, за которыми они ухаживали. Любовь – это было то, из-за чего стрелялись. Застрелился из охотничьего ружья Афонин из седьмого "б", голубоглазый, красивый. Отравился Сутоцкий. Через много лет Юрий Тынянов в набросках своей автобиографии рассказал о нем: "Потом хоронили Колю Сутоцкого. Он был веселый, носатый и пропадал с барышнями. Он совсем не учился и никогда не огорчался. Вдруг проглотил большой кристалл карболки. На похороны пришли все барышни. Надушились ландышем. Попик сказал удивительную речь: "Подметывают, – сказал он, – разные листки. А начитавшись разных листков, принимают карболку. Так и поступил новопреставленный". Но Коля не читал листков, и об этом знали барышни".

Занимаясь с Михаилом Алексеевичем, читая до одурения и подслушивая разговоры старших, я решил, что пора влюбиться и мне, хотя в девятилетнем возрасте это было, по-видимому, невозможно.

Маруся Израилит привела ко мне свою младшую сестру Шурочку, толстую, с большим белым бантом на голове, застенчивую, годом моложе меня.

– Поиграйте, – сказала Маруся. – Мне давно хотелось вас познакомить.

Мы остались одни, и я сразу же поцеловал Шурочку в крепкую румяную щеку.


3

Даром предвидения Лев не обладал, и если бы в ту пору судьба раскрылась перед ним, он не поверил бы своим глазам. Впоследствии он научился им верить. Однако уже и тогда он понимал, что надо готовиться к жизни, в которой ничто не падает с неба.

До восьмого класса он учился посредственно, а в восьмом решил получить золотую медаль – и получил бы, если бы латинист Бекаревич не поставил ему на выпускном экзамене двойку. Он вернулся мрачный, похудевший, бледный и в ответ на чей-то робкий вопрос закричал в – бешенстве, что провалился, что своими глазами видел, как латинист поставил ему двойку.

Это было так, как будто все – и братья, и мать, которая любила его больше других детей, и нянька Наталья, которая вырастила его, – весь дом был виноват в том, что он провалился. В своих воспоминаниях он пишет, что латынь давалась ему с трудом, в то время как Тынянов и Летавет в восьмом классе разговаривали на латыни.

На другой день выяснилось, что по настоянию директора, поставившего по латыни пять, в среднем была выведена четверка, и Лев получил хотя и не золотую, но серебряную медаль. Оба балла были психологически обоснованы, их полярность связана с историей, о которой я еще расскажу.

Уже и тогда Лев существовал наступательно, в атмосфере полярности.

Впоследствии эта черта, затруднив его жизнь, облегчила задачу тому, кто задумал бы о ней написать.


4

Как поступить, чтобы старший брат заметил меня? Я не мог, как это сделал он, подкупив булочника, надеть на себя его белый передник и колпак и пойти торговать пирожными и печеньями в Мариинской женской гимназии во время большой перемены. Это было сделано на пари и сошло бы с рук, если бы в разгаре торговли не явилась начальница гимназии мадам Тубенталь. "Она молча подошла ко мне, – пишет брат, – строго посмотрела в лорнет и удалилась".

Только заступничество Владимира Ивановича Попова, преподавателя литературы, спасло брата от исключения.

Еще меньше можно было надеяться, что мне удастся удрать в Петербург с какой-нибудь известной актрисой. Гимназисты провожали актрису С., молодую, красивую, имевшую шумный успех в пьесе Ибсена "Гедда Габлер". Раздался третий звонок, поезд тронулся, Лев догнал его и прыгнул на ступеньку последнего вагона. Нарочно или случайно он забыл в купе актрисы свой портсигар.

То мне представлялся длинный, интересный разговор с братом. О чем? Это было неясно. То я воображал, как он был бы поражен, если бы мне удалось… Не знаю что… Прыгнуть со второго этажа на двор? Мы жили в то время на втором этаже. Но у меня неприятно пересыхала глотка, едва я подходил к окну.

И вот пришел день, когда мои надежды осуществились. С незримой помощью брата я решился на отчаянный шаг. Можно было не сомневаться, что Лев похвалил бы меня: живой пример его поведения был перед моими глазами.


5

С утра до вечера мы торчали на Великой, забегая домой, только чтобы поесть. Это была прекрасная, ленивая жизнь, больше в воде, чем на суше, и Саша, например, ленился надевать даже рубашку и шел по городу в куртке, надетой на голое тело, рискуя напороться на Емоцию и заработать шесть часов в воскресенье. Емоция был инспектор гимназии, преподававший психологию и говоривший: не "эмоция", а "емоция".

Эта прекрасная жизнь вдруг кончилась – мама сняла в Черняковицах дачу. Мы редко снимали дачу, потому что у нас было мало денег, но в этом году она, по-видимому, решила, что неудобно остаться на лето в городе, в то время как все приличные люди снимают дачи. Сама она с нами жить не могла, отец – тоже, и на дачу поехала бабка, о которой мама говорила, что она была в молодости поразительная красавица. Потом я заметил, что про старых женщин часто говорят, что в молодости они были красавицы.

Мы сняли большой дом, старый, разваливающийся и, наверное, очень дешевый. Не знаю почему, но назывался он "Ноев ковчег". По ночам он скрипел, даже как-то выл, половицы пели на разные голоса, ставни хлопали. Но я не боялся и даже жалел его, точно он был живой.

В общем, в Черняковицах было скучновато, речка маленькая, и лениться неинтересно, куда хуже, чем в городе, где гимназисты прыгали с мола, плыли навстречу волнам, когда проходили пароходы Викенгейзера, и врали, что ездили с продавщицами в Кутузовский курзал.

Правда, в Черняковицах был дом сумасшедших. Иногда их водили на станцию, и мы с Сашей познакомились с одним бородатым, который сказал, что он – Монтезума, король инков, и пригласил нас к обеду, похваставшись поваром, который прекрасно жарит картошку на керосине.

– Вот этой трубке пять тысяч лет, – сказал он. – Из нее курил сам Юлий Цезарь.

Я боялся сумасшедших, а Саша хвастался, что ему интересно, он их изучает.

Мы нашли прекрасное место для купания, единственное, где можно было плавать. В других местах речка была мне по грудь, а Саша говорил, что плавать не научишься до тех пор, пока будешь чувствовать под ногами дно. Он считал, что в основе плавания лежит страх и что, следовательно, там, где нельзя утонуть, нельзя и научиться плавать.

Мы походили на это место дня два, а потом нас вышибли аристократы из какого-то богатого имения. Возможно, что это были и не аристократы, но кто же еще мог ходить с теннисной ракеткой в руках, в кремовых брюках и говорить так свободно и вежливо, вставляя иностранные слова в русскую речь?

С нами они поговорили не очень вежливо. Но нам было наплевать, потому что Федька Страхов показал местечко не хуже, только с илистым дном.

К брату Льву приехали товарищи – теперь уже не гимназисты, а студенты. Бабка была в ужасе – студенты гуляли до рассвета, много ели и распевали запрещенные песни.

Лев собирался жениться на Марусе Израилит, она приехала с подругой, и теперь до меня доносились по ночам тихие голоса, смех и таинственный шепот.

Конечно, студенты стали купаться там, где прежде купались мы, и аристократам не удалось так легко вышибить их оттуда, как нас. Тогда они стали делать вид, что не замечают студентов. Так продолжалось дня три, а потом к нам пришел вежливый усатый городовой и сообщил бабке, что накануне на станции был составлен протокол, поскольку один из молодых людей нанес оскорбление другому. Городовой доложил об этом именно бабке, точно она была приставом, и она страшно разахалась и дала ему пятиалтынный. Это была взятка, чтобы он положил протокол "под сукно": Лев был замешан в этой истории. Потом городовой приходил еще раза три, и бабка каждый раз давала ему то гривенник, то пятиалтынный.

Потом все уехали – барышни и студенты, – и Лев от скуки решил пойти купаться с нами. Мы шли, разговаривая, и вдруг на дорожке показались аристократы.

Саша потом говорил, что с точки зрения чистого разума нужно было дать стрекача. Но Лев сказал спокойно: "Вас-то мне и надо" – и остановил компанию. Он был один, а их – много, человек семь, впереди – невысоконький, беленький, ворот рубашки расстегнут, на одной ноге, должно быть подвернутой, – мягкая домашняя туфля, и в правой руке – лакированный стек.

– Скажите, пожалуйста, какое вы имеете право…

Невысоконький дерзко ответил, брат – тоже. Они двинулись друг на друга, и мне стало страшно, что он ударит брата хлыстом. Но он не решился. Они снова быстро заговорили, и можно было понять, что кто-то из аристократов оскорбил на станции одного из товарищей Льва.

– А вот это я вам еще докажу, – сказал он, и вся компания обошла его и молча двинулась дальше.

…Мне очень понравилось, как он сказал: "Вас-то мне и надо", и, лежа на песке, я думал об этом. Да, наши были одно, а эти молодые люди из имения – совершенно другое. Трудно было, например, вообразить Августа Летавета в кремовых брюках, так же как никто из них никогда не надел бы вытертые, в пятнах штаны Августа, над которыми все смеялись – и он первый, показывая белые зубы. Может быть, этот беленький со стеком – барон или граф? Или то и другое? Я видел в "Огоньке" фотографию: "Князь Юсупов граф Сумароков-Эльстон" – он тоже был в отглаженных белых брюках, с теннисной ракеткой в руке, смеющийся, красивый.

Мы полезли в воду, и я немного поплавал у берега, стараясь не чувствовать под ногами дно. Это было трудно, потому что я его видел. День был солнечный. Я отплыл подальше и вдруг, повернув голову, понял, что я на середине реки. Теперь было уже все равно, возвращаться или плыть вперед, – до правого и левого берега было одинаково далеко. Или, может быть, близко? Саша крутился где-то поблизости и даже закричал: "Венька поплыл!" – я впервые решился переплыть речку. Но на него было мало надежды, потому что еще сегодня он говорил, что для того, чтобы спасти утопающего, нужно его оглушить, ударив по голове веслом или камнем. Именно такой способ рекомендует Императорское общество спасения на водах. Это было хуже, чем утонуть, и я плыл, стараясь не думать о том, что мне становится все труднее двигать руками. Потом в середине груди остро закололо, так остро, что я с удовольствием совсем перестал бы дышать, если бы это было возможно. Я не перестал – и это была секунда, когда я как бы увидел перед собою Льва: "Вас-то мне и надо".

Руки уже не били по воде, как прежде, и, хотя я их заставлял, могли только слабо махать. Но я решил, что все-таки доплыву: "Вас-то мне и надо". Он был один, а их человек шесть или семь, и когда я потом спросил: "Неужели ты не испугался?" – он ответил, что ударил бы этого хлыща с тросточкой коленом в пах. Я плыл, и больше всего на свете мне хотелось, вопреки Сашиным наставлениям, почувствовать под ногами дно.

Я не утонул. Я вышел и рухнул на песок. Мне было все равно, и я нисколько не гордился, что переплыл речку. Но мне захотелось засмеяться или заплакать – сам не знаю, что именно, – когда приплыли Саша и Федька Страхов и сказали, что я все-таки молодец.

КТО Я

1

В неразличимом, сливающемся потоке дней я пытаюсь найти себя, и, как это ни странно, попытка удается. Она удается, потому что мною владеют те же самые мысли и чувства. Конечно, они изменились, постарели. Но я узнаю их в другой, более сложной форме. Как тогда, так и теперь ничего, в сущности, не решено. То, что заставляло меня задумываться в восемь лет, останавливает и теперь, когда жизнь почти прожита. Значит ли это, что я не изменился? Нет. Перемены произошли – и это глубокие, необратимые перемены. Но именно они-то и раздернули передо мной тот занавес, за которым в онемевшей памяти хранились мои молниеносно пролетевшие детские годы.


2

В раннем детстве меня поражало все – и смена дня и ночи, и хождение на ногах, в то время как гораздо удобнее было ползать на четвереньках, и закрывание глаз, волшебно отрезавшее от меня видимый мир. Повторяемость еды поразила меня – три или даже четыре раза в день? И так всю жизнь? С чувством глубокого удивления привыкал я к своему существованию – недаром же на детских фотографиях у меня всегда широко открыты глаза и подняты брови. Это выражение впоследствии скрылось за десятками других, вынужденных и добровольных.

В комнате с кривым полом висела карта России, и, разглядывая ее, я думал о том, что во всех городах Среднерусской возвышенности, а может быть, и Сибири каждый делал не то, что хотел, а то, что ему полагалось делать. Саша, например, охотно остался бы дома, читал "Вокруг света", нянька побежала бы не на базар, а к своему актеру, а мама, приняв пирамидон, уснула бы – она постоянно жаловалась на головную боль. По-видимому, в России был только один человек, который с утра до вечера мог делать все, что вздумается, – играть в солдатики, пускать мыльные пузыри и ходить по двору на ходулях. Это был император. В нашем доме только нянька заступалась за царя – она была монархистка. Ее смуглое, цыганское лицо свирепело, когда ругали царя, она била себя кулаком в грудь, золотые кольца в ушах вздрагивали, черные глаза разгорались.

– Государь император – божий помазанник, – говорила она и, открывая свой сундук, показывала на внутренней стороне крышки фотографию царской семьи. – Всякая власть от бога.

Семья была симпатичная. Хорошенькие девочки, высокая дама в белой шляпе и офицер с бородкой, похожий на штабс-капитана Заикина, командира третьей роты Омского полка. Впрочем, многие офицеры были почему-то похожи на царя.

Царь был божий помазанник, потому что при восшествии на престол его помазали особенным ароматным маслом, которое называлось "мЯро". В самом этом слове было что-то загадочное, – одно из немногих в русском языке, оно писалось через ижицу, последнюю букву алфавита. Нянька утверждала, что это было божественное вещество, состоявшее из оливкового масла и белого виноградного вина, к которому прибавлялись ладаны – росный и простой, корни – имбирный и бергамотовый, перуанский бальзам и еще много других ладанов, трав и корней. Варилось мЯро только в Киеве и в Москве, в первые четыре дня страстной недели, причем разжигает уголь и подкладывает дрова сам архиерей, а священники все три дня, пока оно варится, читают молитвы.

Было совершенно ясно, что чудо, превращающее обыкновенного человека в царя, не может обойтись без стиракса и калгана, – и я не осмелился опросить отца Кюпара, что значат эти загадочные слова. Но оливковое масло огорчило меня. Иначе оно называлось прованским, и его можно было купить в любом магазине колониальных товаров. В прованском масле лежали сардины французской фирмы Филиппа Кано, которые я очень любил. Прованским маслом заливали селедку. Очевидно, соединясь с калганом или бергамотовым маслом, оно становилось божественным, тем более что мЯро варил сам архиерей.

Словом, мне было ясно, почему миллионы и миллионы человек, населяющих Российскую империю, делают то, что приказывает им царь. Патриарх помазал его лоб, глаза, губы, грудь и уши божественным веществом – и совершилось чудо. Он получил власть. А всякая власть – от бога.


3

Мне всегда нравился запах свежераспиленного дерева – сладкий и горьковатый. Он сопровождался неопределенным чувством жалости – ведь дерево не могло сопротивляться, когда его пилили или кололи! Темноватый дровяной сарай за садиком во дворе бабаевского дома был одним из моих любимых мест во дворе.

Однажды я читал, сидя на козлах и упираясь ногами в колоду, а в глубине сарая играл мальчик лет пяти, сын дворника. Почему мне вдруг захотелось испугать его? Не знаю. Я продолжал читать, но и сама книга – это был "Человек, который смеется" Гюго – как бы подсказывала мне, что я должен сделать что-нибудь загадочное, может быть даже жестокое – во всяком случае, то, что еще никогда не случалось со мной. Я спрыгнул с козел и поднял с пола топор. Мальчик, строивший что-то из обрезок досок, нерешительно встал. Он был стриженый, круглоголовый, босой, с торчащими ушами, в неподпоясанной голубой рубашке. Размахивая топором, я стал понемногу приближаться к нему. Он все стоял, не сводя с меня испуганных остановившихся глаз. Я знал, что делаю что-то дурное, но этого-то мне и хотелось.

Мальчик втянул голову в плечи. Неужели он поверил, что я могу ударить его топором? Пугаясь самого себя, но как-то весело, радостно пугаясь, я подступал все ближе, размахивал все сильнее – еще секунда, и топор, казалось, вылетел бы из рук. Вдруг мальчик бросился в сторону, далеко обогнул меня и кинулся из сарая.

Почему запомнился мне этот незначительный случай? Потому что это был один из самых дурных поступков в моей жизни, не позволявший мне забыть о нем и, быть может, предупредивший другие, еще более дурные.

В самом деле, мальчик был совсем маленький, года на три моложе меня, и только трус мог решиться на такую жестокую шутку. Она осталась безнаказанной, на дворе и в сарае не было никого, – стало быть, в моей жестокости был еще и расчет. Но откуда взялось испугавшее меня самого чувство непонятного счастья? Не знаю. Может быть, это было счастье власти, счастье еще не испытанной возможности подчинить другого, слабого, своей воле, своему намеренно бессмысленному желанию?


4

Мама, без сомнения, была за революцию, но ей, очевидно, хотелось, чтобы революция произошла сама собой, без усилий, как меняется погода. По меньшей мере, ей хотелось, чтобы в этих усилиях не участвовали ее дети.

Отец молчал. Он был убежден, что раз в армии – порядок, значит, порядок должен быть и в стране. Порядка не было – с этим он соглашался. Но династия Романовых только что отпраздновала трехсотлетие. По его мнению, не было серьезных оснований утверждать, что она не продержится еще триста.

Политика действовала на него как снотворное. Он выписывал художественно-литературный и юмористический журнал "Искры", в котором печатались только иллюстрации, – и все-таки засыпал на первой же странице. Когда он уходил на "сыгровку", Саша отрезал громадный ломоть черного хлеба, намазывал его маслом, густо солил и принимался за "Искры".

По вечерам приходили гости: военный врач Ребане, который, как неблагонадежный, был оставлен в Пскове, в то время как его полк давно воевал, журналист Качанович из либерального "Псковского голоса", высокий, с бородкой, куривший папиросы "Дядя Костя", актеры, офицеры. И в каждом, даже незначительном разговоре, чувствовалась уверенность в том, что монархический строй непрочен, расшатан. Жизнь проходила бездарно и пошло, потому что все в России устроено неудобно, несправедливо.

Но вот наутро, наскоро проглотив сайку с чаем, я бежал в гимназию, и уже на верхней площадке лестницы, где стоял инспектор, проверяя, по форме ли одет гимназист, мне начинало казаться, что династия Романовых не так уж расшатана, как утверждали мамины гости. Семейно-политическое единомыслие таяло, когда я смотрел на инспектора, который был похож на деревянного человечка с отваливающейся челюстью для щелканья орехов. Когда он говорил, у него рот открывался механически, точно за его спиной кто-то двигал палкой, к которой была приделана нижняя челюсть. Он-то как раз думал, что все в России устроено удобно и справедливо! А тех, кто был с ним не согласен, он в любую минуту готов был положить в рот и механически щелкнуть.

О подпольщиках говорили шепотом, с таинственным выражением. Они доверяли только друг другу. Скрываясь от полиции, они переезжали из города в город. У них были подложные паспорта, чужие фамилии. Они притворялись инженерами, нотариусами, врачами. Они гримировались, как актеры. Они должны были ничем не отличаться от самых обыкновенных людей – мне казалось, что это почти невозможно. Наяву и во сне они одновременно и были и не были самими собой.

За подпольщиками охотились филеры – так назывались сыщики, служившие в охранном отделении министерства внутренних дел. Зимой, в лютый мороз, они часами топтались на месте, подсматривая в окна и отмечая в своих записных книжках, что такой-то пришел к такому-то в таком-то часу. Некоторых филеров знали в городе, и мне казалось, что, несмотря на приличный вид – котелок и длинное пальто, они все-таки готовы к тому, что кто-нибудь может плюнуть им в лицо или толкнуть, не извинившись.

Саша утверждал, что полиция платит им миллионы, потому что это адски трудная работа, которую можно сравнить только с ловлей жемчуга в Карибском море: голый ныряльщик проводит под водой девяносто секунд.

О, как мне хотелось увидеть хоть одного настоящего подпольщика, который был бы одновременно врачом, нотариусом или инженером! Я не подозревал, что он живет в нашем доме.


5

Я проглотил граммофонную иголку, и мама послала меня к доктору Ребане. Он был занят, и, пока я ждал его, мне становилось все страшнее. Я вспомнил, как мы купались в Черняковицах, в речке плавали "волосы", и Саша сказал, что они живые и могут впиться в тело и дойти до – сердца. Прежде я даже любил представлять себе, как я умираю: гимназический оркестр идет за моим гробом, играя похоронный марш, служители с грубыми, притворно грустными мордами медленно шагают по сторонам колесницы, Валя К. мелькает в толпе, прижимая платочек к покрасневшим глазам. А я лежу в открытом глазетовом гробу и думаю со злорадством: "Ага, дождались! Так вам и надо!" Но в приемной доктора Ребане меня не утешила эта красивая картина.

Иголка, без сомнения, уже прошла в желудок, и хорошо, если она не сразу пробралась сквозь четыре пирожка с мясом, которые я съел за обедом. Но на это было мало надежды.

Наконец больной ушел. Доктор проводил его и занялся мною. Он был высокий, полный, с крупными следами оспы на розовом лице и светлыми смеющимися глазами. Нос у него тоже был насмешливый, острый. Он всегда шутил и, узнав, что я проглотил граммофонную иголку, тоже пошутил, сказав насмешливо:

– Музыкальный мальчик.

Потом он опросил, как это произошло, и я ответил с отчаянием, что играл иголкой, катая ее во рту, и она нечаянно скользнула в горло.

– Тупым концом?

Этого я не знал, но на всякий случай ответил:

– Тупым.

Мне казалось, что если я скажу – тупым, то все-таки больше шансов, что это именно так, даже если она скользнула острым.

Доктор задумался. По-видимому, в его практике это был первый случай. Потом он быстро влил в меня столовую ложку касторки и сказал:

– Подождем.

Я спросил, может ли иголка дойти до сердца и, если да, сразу ли я умру? Он ответил, что сердце, во всяком случае, останется в стороне, потому что иголка движется в противоположном направлении.

Чтобы утешить меня, он рассказал, что в детстве проглотил нательный крестик, но так испугался операции, что вернул его родителям еще по дороге в больницу. Он рассказывал серьезно, но потом Саша доказал, что это ерунда, потому что доктор был эстонец, а эстонцы не носят крестов, они лютеране. Но, может быть, доктор был православный эстонец?

Несколько лет я не думал о нем, хотя иногда он бывал у нас и даже любил после обеда поваляться на диване в столовой. Но во время войны, когда мы стали сдавать комнату, он вдруг переехал к нам.

Два раза в неделю у него был прием, и, очевидно, он очень внимательно осматривал больных, потому что некоторые из них сидели у него очень долго и даже оставались иногда ночевать.

Однажды доктор вышел из своей комнаты с таинственным видом.

– Ребята, идите сюда.

Мы вошли и увидели, что в кресле, у письменного стола, с закрытыми глазами сидит человек. Руки у него были подняты, точно он собрался лететь, лицо спокойное, спящее – и он действительно спал.

– Попробуйте согнуть ему руку, – сказал доктор.

Мы попробовали.

– Смелей!

Подогнув ноги, мы повисли на согнутых руках, как на штанге. Это было страшно, потому что казалось, что руки могут сломаться. Но они не сломались. Человек ровно дышал, и ему, по-видимому, даже не приходило в голову, что мы проделываем с ним такие штуки.

Я скоро забыл об этой истории, но на Сашу она произвела глубокое впечатление. Он нарисовал на потолке черный кружок и смотрел на него подолгу, не отрываясь – воспитывал силу взгляда. Однажды он даже попробовал силу взгляда на Ляпунове, который хотел поставить ему по геометрии единицу, но под воздействием этой силы исправил на двойку.

Из "Нью-Йоркского института знаний", помещавшегося в Петрограде на Невском проспекте, 106, Саша выписал книгу "Внушение как путь к успеху". Путь к успеху, оказывается, шел не через внушение, а через самовнушение. Нужно было внушить себе, что мы волевые, энергичные люди. Именно так поступили в свое время Рокфеллер, Карнеджи и другие. О гипнозе упоминалось мельком.

Каждый день после гимназии Саша пытался усыпить меня, и, хотя мне иногда действительно хотелось спать, сон сразу же проходил, как только он с выражением решимости впивался в меня широко открытыми глазами. Он мне надоел в конце концов, и, чтобы отделаться от него, я однажды решил притвориться спящим.

Это было под вечер, в нашей комнате с кривым полом. Саша сказал, что сейчас он на расстоянии передаст мне свою мысль. Мы шли по комнате, он смотрел мне в затылок, и, хотя расстояние было небольшое, мне никак не удавалось угадать эту мысль, потому что приходилось все время удерживаться от смеха. У окна я остановился. Зажмурился и хрюкнул. Но, очевидно, Саша внушал мне что-то другое, потому что я почувствовал, что сейчас он даст мне подзатыльник. Тогда я прижался носом к стеклу, открыл глаза – и отскочил, чуть не сбив с ног гипнотизера. С другой стороны окна, прижавшись к стеклу, на меня смотрела чья-то страшная, сплюснутая рожа. Саша стал было доказывать, что он внушил мне увидеть рожу, но это было уже чистое вранье, потому что полчаса спустя мы встретили обладателя этой рожи на Сергиевской, в двух шагах от нашего дома. Приличный господин с усами, в меховой шапке, долго топтался на углу, а потом ушел и вернулся в картузе. Мы сразу побежали к доктору, потому что это был, без сомнения, филер. Но доктор засмеялся и сказал, что это не филер, а нянькин поклонник и что он сменил меховую шапку на картуз, чтобы понравиться няньке. При этом доктор почему-то торопливо вынимал бумаги из письменного стола, но не из ящиков, а из широких, оказавшихся полыми ножек. Боковина, к нашему удивлению, снималась, и в каждой ножке лежала кипа тонких листков.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации