Текст книги "Пурга"
Автор книги: Вениамин Колыхалов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
3
Ломались санные дороги. С хрустом лопались на солнцебойных пригревах глянцевитые сугробы. Из-под них выныривали лопотливые ручейки. Ослепленные густым светом, натыкались на пригнутую прошлогоднюю траву, сухие стволики репейника и комки волглой земли.
По проторенным природой путям шла холодная весна тысяча девятьсот сорок первого года. Там, где с крутых яров прыгали в снежные завалы ребятишки, теперь резво сигали мутные потоки, сгоняя со склонов до обрезной черты реки разжиженную глину.
Оттаивали макушки муравейников. По насту, делая первые пробные вылазки, ползли еще полусонные муравьи, часто останавливаясь и трогая друг друга усиками.
В деревне Большие Броды для ребят было три особенно притягательных места: кузница, конный двор и мельница. Захара Запрудина влекло к себе все конюшенное хозяйство: пропитанная запахами дегтя и кож конюховка, длинное помещение для лошадей, пригороженный к нему просторный денник. Часто, присев на толстую жердину изгороди, мальчик завороженно наблюдал за конями. В многоногом разношерстном табуне царила интересная жизнь. Заботливо опекались жеребята. Наказывались ретивые нахалы и задиры. Чесали друг друга зубами и храпами. Лизали валуны соли. Дрались и мирились. Смеялись тем особенным лошадиным смехом, который можно принять за угрозу вцепиться в соперника оскаленными на всю длину резцами. Лохматые, короткошерстные, большегривые, худые, плотнотелые – все покоряли Захара интересной табунной жизнью. Каких мастей тут только не было! От мелового до войлочного цвета, от песочного до кирпичного, от пепельного до землистого. Мальчик жалел жеребят-изморышей, в ненасытном рвении терзающих таких же худых, плоскобоких матерей. Несильными ударами коленей матки отстраняли надоедливых сосунят. Они, встряхнув головами, с еще большей настырностью лезли под отвислые животы.
Однажды Захар впервые дотронулся до теплого храпика саврасого жеребенка. Тихонько, боясь вспугнуть, погладил его. Резвоногий неожиданно фыркнул почти в самое лицо мальчишки, обдав мелкими каплями слюны. Принимая это за доверительную игру, Захарка громко рассмеялся и погрозил запачканным чернилами пальцем.
Конюха невзлюбил сразу. Завидев его, соскакивал с изгороди, прятался за конюшню. Сюда доносились матерки, испуганное ржание и топот лошадей по деннику.
Как-то на улице к кладовщику Запрудину подошел конюх. Взяв его за медную пуговицу зеленого бушлата, предложил:
– Отпускай, Яков, своего парня ко мне в ученики. Все равно день-деньской на конюшне пропадает.
– Чему ты его можешь научить?! – Запрудин дерзко посмотрел в быстролетные басалаевские глаза. – Матеркам? Жестокости к лошадям? Зернокрадству? Не-ет! Упаси бог от такого учителя. Ты свою душу черту по найму отдал.
– Черту ли, богу – живу не тужу.
– Ну и живи. И отхлынь от сына.
Захар тайком от отца стал помогать конюху. Чистил стойла. Разносил по кормушкам сено. Взяв скребницу, обихаживал коней до ломоты своих хватких рук.
С Дементием почти не разговаривал.
– Молчи, немтыренок, да дело делай, – с ехидцей бубнил мужик, радуясь усердию Захара.
Никита, басалаевский старшак, тоже льнул к лошадям. Характер он имел горячий, срывистый. Без конца дерзил отцу, вырывал из его губ недокуренную самокрутку.
– Добалуешься, чертенок! Когда-нибудь сселю нос с рожи!
– Из чего дым выпускать стану?! – хохотал в лицо отцу смельчак, выдавливая из крупных ноздрей густые струи.
Упитанный, крепкощекий Никита не раз нарочно задевал плечом Захара, наступал на ноги, стукал черенком вил. Недолго парень скрепя сердце терпел издевки. Однажды, схватив забияку за грудки, стукнул его спиной о стену конюшни. У Никиты зашлось дыхание. Драка не завязалась: вошел Дементий, послал Захара съездить за овсом.
Отец, забросив на сани мешок, упрекнул:
– Нанялся, что ли, к конюху?! – Поняв опрометчивость вопроса, извинительным тоном добавил: – Впрочем, помогай, учись. Турнут Басалая с должности – его место займешь.
Никак не хотелось верить Захару в то, что Пурга ослепла.
– Может, временно… может, пройдет, – успокаивал он себя и страдалицу, поглаживая ложбинку под ее нижней губой.
Он заглядывал в слезящиеся глаза лошади, видел в них свою крошечную голову. Оттиск был упрятан в самую глубину зеркальных холмиков, словно вплавлен в них. Не хотел Захар пробовать на вкус горечь правды. Не желал верить, что задумчиво-пристальный взгляд Пурги перехвачен сейчас плотной тьмой. Эта молчаливо-коварная разлучница стеной стала между ними, напрочь отсекла весь нехитрый мир видений, поглотила ископыченную землю денника, жердяную изгородь, облитое солнцем небо.
Захар тихонько вытащил из-за пазухи кусок калача, поднес к левому глазу кобылы, к правому. Она не отреагировала на проверку ни отраженной в глазах радостью, ни поворотом головы. Почуяв хлебный запах, расширила и прижала ноздри. Скармливая теплую дольку мягкого пористого калача, паренек стиснутыми зубами, полным наклоном головы к груди пытался заглушить в себе неостановимо бегущие надрывные звуки. Не удалось. Они выплеснулись наружу, спугнув с долбленой кормушки стайку резвокрылых воробьев. Не перехваченные губами слезы картечинами бились о руку, о поджаристую корочку сдобы. Захар крепко обхватил голову несчастной лошади и, пока она дожевывала калач, терся щеками, носом, подбородком о ее серый, с желтоватой подпалинкой лоб.
Ведя за уздечку на водопой одну, без табуна слепую Пургу, Захар размышлял о ее дальнейшей судьбе. Принесет скоро жеребенка и что же – на забой? Не-е-т. Председатель не позволит. Защитим ее. В колхозе мало лошадей… Под суд надо конюха отдать. Говорит: трава виновата. От ядовитого веха не слепота – смерть наступает. Сам видел – подыхала на лугу колхозная корова, съевшая зеленую отраву. Высачивалась из открытого рта, пузырилась желто-зеленая пена, выпирало из орбит просящие о помощи глаза. Луг оглашался смертельным ревом. Приходилось жмуриться и затыкать уши.
– Вот и поводырь у ослепшей нашелся, – нежным, воркующим голоском говорил дед Платон, встречая внука у конюшни.
– Дедушка, неужели убьют ее?
– Колхозному правлению решать. Лошадка смирная, безотказная. Жалко такой подсобы лишаться.
Старик неуклюже переступил с ноги на ногу. Подошел вплотную, пытливо посмотрел внуку в глаза.
– Стекла у конюха ты выхлестал?
Захарка хотел в этот миг проглотить скопившуюся слюну, но она застряла на полпути в окаменевшей гортани. Прозорливый дед метко нацелил блекло-карие магнитики глаз. Невозможно было увильнуть от ответа, солгать, провести умудренного жизнью человека. Никого не посвящал в свою тайну юноша – ни дружка Ваську Тютюнникова, председательского сына, ни его сестру Вареньку. Сказать деду «нет», и все кончено. Никто не видел. Никто не сможет указать на него пальцем.
– Не пытайся врать, – окончательно разрушил сомнения Платон. – У лжи все равно нос наружу торчать будет. Говори.
– А чё Басалай над лошадями изгаляется?! Я сперва хотел в трубу его избы полбутылки пороха на веревочке опустить. Печку пожалел… и порох тоже.
– Во, мудрец! Во, мудрец! – Платон захлопал ладонями по отвислым штанам. – А если бы ружейный заряд решето из твоей задницы сделал? Ведь Дементий холостыми патронами не палит. У него картечных хватает. Картечь-то не рубленная из гвоздей – заводская.
– Обошлось.
– По-ранешному вздуть бы тебя надо, да ты уже лавку перерос. Запомни, Захарушка: на всякую месть отместье имеется. Зло – семя шибко сорное. Вам, молодым, иная сила дана – словами и поступками оживлять правду, гасить злобу. Вчера твоя душа взгомонилась – окно вышиб, завтра избу вздумаешь спалить.
– За Пургу отомстить хотелось, – виновато, тихоголосо изрек внук, поглаживая покатость над верхней губой лошади.
Долго держались в тайговниках дороги-ледянки, но и они не могли устоять под натиском ручьев, творящих многочисленные проточины. Все обрушительнее была сила прибывающего тепла и света. Хлюпала под полозьями саней снежная жижа. Скользили копыта быков и лошадей на оплавленных льдистых буграх. С трудом передвигались по изломанной колее груженные соснами сани. За ними скрипуче ползли короткополозные подсанки, стачивая подрезами без того истоньшенную, криво ползущую к Васюгану дорогу.
Понуро тащились по ледянке покорные сухожилые быки. От их упрямой, в раскачку походки скрипели громоздкие березовые ярма. На пологих длинных подъемах быки останавливались передохнуть. Слышались частые хриплые вздохи. Дрожали вспененные подушки губ.
Оставалось вывезти из урмана последние полтораста кубометров древесины и дожидаться часа, когда сплавщики пустят бревна по извивам темноводной реки.
На делянах дожигали кучи соснового обрубья. Под хвойным пологом растекались горьковатые дымы. Книгу жизни каждого дерева время писало волнистыми годовыми кольцами. Они явственно читались на желтых срезах пней. Сосняки здесь были многосемейные, росли неугнетенно: кольцевые дорожки бежали от центра довольно ровными полнокругими линиями.
Опустеет скоро второй урман. Уйдут на короткий отдых люди, быки и кони. Оставив теплые лежанки потайных берлог, разбредутся вялые от многомесячной спячки медведи. Какой-нибудь набредет на таежный барак, будет принюхиваться к углам, чесаться об открытую банную дверь. Кровеня язык, станет вылизывать консервные банки и теребить увесистыми лапами клочья оброненного сена.
В середине апреля двинулись из тайги в Большие Броды обозы со скарбом, с дровами, с клепкой, заготовками для топорищ, граблей и вил. Ни одни сани не тащились порожняком. В трех вместительных, плетенных из ивовых прутьев коробах везли чурочку для газогенераторного трактора. Его обещали колхозу второй год, вот и готовили впрок «корма» для стального савраски. В складе у Якова Запрудина вырос чуть ли не под потолок чурочный террикон. Некому было пока скармливать высушенные, гулко стукающиеся друг о друга баклушки. Район говорил: ждите. У страны колхозов тьма и каждый желает обзавестись колесной конягой.
Чурочку сушили в бараке над печкой почти до полного удаления влаги. С прогнутых вольерных сеток днем и ночью доносилось легкое потрескивание: лопались от сушки древесные волокна.
Боясь, что колхоз, получив трактор, останется без тракториста, председатель Тютюнников выписал из Томска справочники, пособия по газогенераторам. Сморенный лесными работами колхозный люд, сопя и всхрапывая, засыпал на барачных нарах. Василий Сергеевич брал тогда керосиновую лампу-семилинейку, уходил в баню. Полок, пропитанный запахом березовых и пихтовых веников, служил ему широкой партой. Далеко за полночь, намертво сваленный усталостью, успев только дунуть в горловину лампового стекла, быстро погружался в пучину сна. И возникали перед ним прекрасные картины обманного сновидения: целая вереница пашущих тракторов. Земля простиралась черной жирной равниной до самого горизонта. Тракторы шли в зыбучем мареве, и над бесконечно бегущими пластами великого поля вспархивало огромное скопище грачей и скворцов…
Даже не наметанным глазом можно было сразу отличить в табуне коней-тягловиков, прибывших с лесозаготовок. Какой бы не была колхозная разноработица, оставленным при конном дворе лошадям больше перепадало часов отдыха. Зимние ночи они коротали в стойлах. В тайге конюшню заменял крытый досками сарай, огороженный неошкуренным горбыльником. На крышу набрасывали несколько навильников сена. Сенные валки тянулись вместо завалинок понизу лошадиного обиталища. Каждогодние заготовки прямослойной сосны для авиационной промышленности выматывали людей и животных. Это была тяжелая, запланированная васюганским земледельцам страда. Она начиналась с первыми белыми мухами и заканчивалась за две-три недели до посевной. Лесная кампания по продолжительности побивала все полевые и луговые работы. Кони, успевшие откормиться за лето и осень на даровых харчах лугов, вертались из тайги поджарыми, как гончие, попусту пробегавшие весь день за зайцами. Метелочные хвосты лошадей, сцепленные и укороченные неотлипчивым семенем репейника, в тайге дополнительно склеивались от смолы стволов, задеваемых при трелевке и отвозке бревен по ледово-снежной дороге.
Возвращение из тайги омрачилось для председателя печальным известием об ослепшей кобыле. Прежде чем сообщить плохую весть, счетовод Гаврилин с минуту открякивался в кулак, заводил под потолок глаза, избегал вопрошающего взгляда Тютюнникова, точно сам был повинен в случившейся беде. Он оставался за председателя и теперь должен дать отчет о всех пробуксовках механизма невеликой артели.
– Выговор меня не пугает, не полиняю от него. Лошадь жалко… забить придется, как думаешь? – Василий Сергеевич машинально покачивал по столу ладонью пресс-папье: маленькая деревянная качалка была покрыта снизу толстым слоем промокательной бумаги, успевшей впитать черно-синий ядовитый цвет.
Гаврилин пальцем ткнул вверх дужку очков, поскреб переносье.
– Принесет Пурга жеребенка, выкормит его, там видно будет. Может, и слепая сгодится в хозяйстве. Захар Запрудин от нее ни на шаг.
– Конюх что говорит?
На траву сваливает. Водится, дескать, по мочажинникам шелковистая тонкостебельная трава, конским слепуном называется. Поела несколько раз и вот…
– Ела летом, ослепла весной. Не вяжется что-то.
– Врет Басалаев. – Счетовод поднес Василию Сергеевичу стопку бумаг, где требовалась только его, председательская подпись. – Старики такой травы не знают. Дементию слукавить, что высморкаться. Турни его с конюхов.
Тютюнников обмакивал широкое перо в чернильницу, подписывал документы. Счетовод прихлопывал подпись мягким пузцом пресс-папье.
– В тайге совсем разучился ручку держать. Не подпись – лисий след.
– Сойдет. Не на сотенных фамилию ставишь.
– Гнать, говоришь, конюха надо?
– С треском.
– В районном земельном отделе басалаевский родственник затесался.
– Ничего. Правление решит – и райзо не крякнет. Не велика шишка. Переводи его смело в разнорабочие. Сейчас самое время седло из-под него выбить.
– Может, и впрямь трава повинна?
Счетовод сдернул очки, шумно, как после выпитого стакана вина, дохнул на стеклышки, протер их полой суконной гимнастерки с большими накладными карманами.
– Свалим на траву – молву дурную наживем, Василь Сергеич. И от слов крапивный зуд по телу пойти может. Лично меня словесная чесотка не устраивает…
Вода настойчиво отторгала от берега посинелый лед. По продолговатым лывинам заберегов влажный порывистый ветер гонял мелкую рябь. Предледоломная пора редко проходила без сильных ветробоев, поднимающих в воздух ярный песок. Весенним неостановимым набатом гудели матерые хвойные колокола.
На берегу Васюгана дед Платон смолил широкодонную лодку. В котле клокотала, всплескивалась густыми каплями смола. Из-под черного брюха посудины вместе с пеплом вырывалось тонкое ломаное пламя. Оно с гулом обволакивало чугунный бок и походило на багровый лепесток диковинного цветка.
Загородив плоской спиной котел от ветра, Платон погружал привязанную к палке паклю в аспидную гущу. Подождав, пока сбежит с такого большущего помазка смола, быстро подносил его к лодочному пазу, затирая трещины, щели, ямки возле гвоздей.
Набежные с реки ветры ударялись о береговую кручу, кудлатили сухую траву у кромки яра, трепали обнаженные корни мать-и-мачехи. Платон широким носком чирка набросал на огонь песку, приглушил жар.
Старик не принадлежал к породе скородумов, говорящих наспех первые пришедшие на ум слова. Он неторопливо укладывал их в памяти, как дровяное колотье в поленницу – торец к торцу. Так же плотненько ложились и мысли, приходящие за тягучей повседневностью дел. Чем больше жизнь урывала у тихого времени дней для земного существования, тем сильнее хотелось отдалить неминучий час прощания со всем, что много лет вторгалось в душу, сердце, глаза, радовало, бодрило и угнетало. Ни о райских кущах, ни о чертовщине ада не размышлял Платон. Детство, отрочество, зрелость были повергнуты наземь, как повергаются наземь косой созрелые травы. За первый укос кем-то снято детство. За второй и третий подкошены другие годы. Подступила старость, бродит нищенкой, вымаливая дни и недели для праведных трудов. Иных и не было у Платона Запрудина. Огрубели мастеровитые руки. Кривыми рытвинами расползлись по шее, лицу морщины, улетучилась былая сила. До сих пор осталась неутоленной одна жажда жизни. Отпустят тебе скоро последний глоток из чистоструйного родника и не дадут даже капельной добавки…
Черны, липучи сегодня мысли в голове, точно густая смолушка в котле. Лодка представляется Платону большой домовиной.
– Тьфу! – сплевывает старик, задирает голову и глядит на самое надъярье.
Там стоит Захарка, размахивает руками, что-то кричит деду. Ветер рвет, членит слова. Долетает – «ёёно…вии…раа». Внук подпрыгивает, машет кепчонкой, резким выбросом вскидывает руки. Платон догадывается: не беда пригнала парня на берег. В короткую затишь гудящих порывов долетает ликующее:
– Дееда, жеребеенок виидиит! Урраа!
– Слава те господи! – крестится неверующий Платон. – Пурга зрячего принесла.
Разом отхлынули, улетучились свинцовые мысли. Над полураздетым Васюганом, его изломистыми берегами, плоскоберегой заречиной ворохами подсиненной марли лежала дымка. Потопленные этой недвижной синевой тальники, санные наследи с вытаянными котяхами, клочья оброненного с возов сена составляли общую картину весеннего утра. В человеке продолжала жить возвращенная радость.
Захара подмывало сигануть с яра на песчаную осыпь. Он понесся прыжками к спуску, разбрызгивая мутную воду лужиц и ручьев.
– В котел не угоди! – крикнул Платон подлетающему внуку.
Через несколько минут, выложив важную новость, Захар стал помогать деду досмаливать лодку.
Сейчас особенно пытливо, изучающе смотрел старик на помощника, ревностно отыскивая в лице внука черты, хотя бы отдаленно схожие со своими. Ничего не находя, злился, сам не зная на кого. Отцовского и материнского было много в цвете серовато-синих глаз, небольшой приплюснутости носа, скуластом подбородке, чуть раздвоенном ямочкой. От отца достались порывистость движений тонких рук, пунцовые пухлые губы, округлость нешироких, но крепких плеч.
Совсем упустил из вида Платон, что Захаркин характер – волевой, необидчивый, неотступный – точный слепок с его, стариковского характера. Такими качествами наградил сына. Они же, словно по родственному завещанию, перешли к послушному, исполнительному внуку. Старик, как бесценной находке, обрадовался пришедшей мысли: время может стереть с лица схожие с кем-то черты, изменить походку, обесцветить глаза. Но сгусток переданной воли, решительность поступков, вложенное в руки трудолюбие, болезненно-острое отношение к правде не поддадутся разрушению, перейдут в наследство правнукам… «Значит, мое будет жить в них… Значит, мне удалось заложить в сыне и внуке что-то неподдающееся тлену, не уходящее на погост вместе со мной».
Смола капала на чирки, на измятую куртку, сшитую из шинельного сукна. Погруженный в раздумья Платон не замечал прилипчивые кляксы.
4
Пурга ожеребилась под утро на теплой сенной подстилке.
В первые минуты появления на свет жеребенок потягивался, разминал затекшее в утробе тело. Из ноздрей вместе с лопающимися пузырями курился легкий парок. Одолела зевота. Он жадно хватал терпкий воздух конюшни, показывая ровные молочные зубы.
Пурга вылизывала покатый лобик возле прищуренных глаз, гладкошерстную ложбинку за челюстью, гуттаперчево-податливую округлость над ноздрями. Усталая и счастливая, чистила и чистила языком клейкую шерсть.
Из двух красноватых, с прожилками сосков, близко поднесенных к открытому рту жеребенка, выжались нетугие струйки, обрызгали язык, откляченные губешки с мелкой порослью волосков. Малыш поперхнулся, издал всхлипывающий звук, принялся слизывать густоватое молоко. Потом боднул мордашкой в пах, жадно, с чмоканьем припал к соску, роняя с губ плотные капли.
Слепая мать лежала на влажной подстилке, тяжело и мучительно вздымая крутым боком. Не раз жеребенок пытался встать на ноги. Пурга придерживала его головой и продолжала заботливо вылизывать покрытую слизью шерсть.
– Растелилась, корова! – буркнул утром конюх, пытаясь смятой мешковиной протереть досуха жеребенка.
Мать, каким-то чутьем угадав его намерение, показала плотные зубы.
– Ишь ты! Заступница серая!
Дементий медленно подводил к глазам рожденыша прокуренные, сложенные в фигу пальцы. Жеребенок так же медленно отстранял от него симпатичную мордашку.
– Видишь, шельмец! То-то!
Вспомнив о проспоренной самогонке, щелкнул малыша по мягкому уху и полез за кисетом.
Если сначала мать не позволяла сосунку подняться на ноги, то теперь, накормив его, сама подталкивала под живот, легонько покусывала суставы, передвигала по сену.
Солнце светило вволюшку. Мутные продолговатые оконца конюшни не могли сдержать стремительного напора. Световой столб упирался в пухлый живот жеребенка. Уловив его тепло и ласковость, он с новой решимостью сделал попытку посмотреть – откуда начинается затейливый мир света. На длинных шатких ногах поднялась новоявленная сила колхоза. Скользкие копытца ощутили что-то твердое под собой. Пол конюшни стал уползать. Сосунок попытался удержать его дрожащими ногами, испуганно глядя на большую добрую мать. Когда малыш шумно грохнулся на колени, слепая вздрогнула и вытянула голову.
Свет из окошка манил и тревожил. В зыбких упрямых лучах купалась сенная пыль.
Собравшись с духом, жеребенок резво вскочил на кривые ноги. Заскользил, зашатался, но не упал, удерживая в раскачке худое, неуклюжее тело. Весь безудержный свет весеннего дня достался ему в награду. Он зажмурился от обилия белого огня.
Снова подошел к стойлу конюх, довольно хмыкнул, закурил. Жеребенок глядел на человека с подозрительным любопытством. Маленький хвост делал первые неуверенные колебания, но когда ниже крупа села разбуженная теплом муха, волосяная метелка резко прихлопнула ее.
С высоты своего жеребеночного роста человек показался не таким громадным, каким виделся вначале. Чтобы еще уменьшить конюха, сосунок задрал голову насколько мог.
Не торопясь, валко поднялась мать, шумно стряхнула с себя прилипшее сено. Он удивился огромности стоящего рядом родного существа, невольно прихлынул к теплому покатому боку. Губы сами собой отыскали под жилистым брюхом набухшие сосцы. Моментально забылся крутоплечий конюх с аршинной самокруткой, золотой ливень света и что-то живое, сбитое первым ударом мягкого хвоста.
Вывели в денник. Прибавилось страха и любопытства. В глазах запестрело от обилия разномастных, разновозрастных коней. Рыжие, соловые, гнедые, карие, пегие. Белогривые, черноногие, худые, сытые, однолетки, стригуны. Стояли понуро заморенные клячи. Были чересчур бойкие упитанные жеребцы, проказлизо ведущие себя кобылы. Лизали валуны соли. Грызли осиновую жердину пригона, обнажая источенные плоские зубы. Долбили копытами вязкую холодную землю. Фыркали, ржали, лягались, чесали ощеренными зубами шеи и спины. Игрений жеребец пытался опрокинуть широким храпом пустую колоду. Рудо-желтый мерин жадно дожевывал клочок сена. Молодая нахальная кобылка бесцеремонно вырвала осошный пай, уменьшающийся с каждым жевком. Мерин не отбил последний корм. Стоял понуро, уставив отрешенный взгляд на выведенную из конюшни серую кобылу с пугливым сосунком.
Грязнобокое, худоспинное царство кровных собратьев поразило жеребенка. Он притирался к материнскому боку, мешая ступать по деннику ровным, спокойным шагом. Мать легонько отбивала его задом, он настойчиво прилипал к ней, сливая мягкую шерстку с серой грубоватой шерстью. С минуту почти весь табун вопросительно и удивленно оглядывал новичка, путающегося под ногами настороженной кобылы.
Бледно-соломенный жеребец подошел к ней неторопливо, лизнул шею, а над жеребенком издал веселое короткое фырканье. Странно, но малыш даже не вздрогнул, не шарахнулся в сторону. Наоборот, смело уставился на близко подошедшего великана, не отторгнутого матерью, и даже пытался показывать зубы, отчего нарочито медленно оттопырил надутые губешки. Жеребец снова издал над ним победное фырканье. Дважды посрамленный малыш боднул головой в бок насмешника и сильно зашиб хрящеватый храпик о выпирающее ребро.
Проходили майские дни. Лошади паслись на молодой сочной траве, жадно обрезая ее до корней. Жеребенок проявлял назойливость и требовательность в добывании материнского молока. Увлекшись, он порой до боли прикусывал сосцы, получал сильный шлепок хвоста или легкий удар согнутого колена.
Чем упитаннее становился жеребенок, тем легче и увереннее чувствовал себя на земле, точно у него вместе с округлым сытеньким брюшком отрастали крепкие крылья. Летал, не ощущая под собой разбитой тележными колесами дороги, изумрудных лужаек и полей: там землю резали плуги, расчесывали бороны. Туда скоро должны были лечь прибереженные, проверенные на всхожесть семена.
Нехватка в колхозе лошадей принудила и слепую Пургу включиться в посевную кампанию. Председатель вызвал в контору конюха.
– Ты колхозной беде ворота отворил… погоди, погоди траву винить. Ветеринар говорит: нет в практике животноводства случая, чтобы слепота от корма наступала… Говорят, у тебя в земельном отделе туз завелся?
– Есть туз, да не знаю какой масти, – с гордецой ответил конюх, поерзывая на широкой устойчивой табуретке.
– Не радуйся: любую масть козырь прихлопнет. Он сейчас в моих руках. Без особого труда вину твою докажу.
Басалаев пугливо передернул плечами, стиснул зубы, промолчал.
– До особого распоряжения останешься пока в конюхах. В посевную займешься подвозкой семян на Пурге. Поводырем у лошади будешь. Води под уздцы и не смей даже пальцем трогать. Пусть слепая будет для тебя вечным укором.
Подошло время сева. В честь важного дела сменили на конторе слегка обесцвеченный флаг, развешали лозунги. Деревня обрела торжественно-праздничный вид.
Дементий набросил на Пургу старую узду, с привычным злорадством впихнул в рот звякнувшие удила, с окриком завел в оглобли. Настороженно и диковато смотрел на мужика жеребенок: что же он вытворяет с матерью?! Зачем эти длинные палки вдоль боков? К чему какой-то круг на шее, подшитый изнутри лоснящимся войлоком? Дуга, вожжи, телега, чересседельник – все было ново и незнакомо для прыгунка. Пока Дементий, отплевываясь табачной слюной, запрягал слепую работницу, жеребенок недоуменно носился вокруг телеги: она слилась с матерью в одно целое, безобразное существо. Он еще не знал, что четыре круглых ноги этого существа не способны сделать и шагу без четырех прямых ног его охомутанной матери.
– Отвыкла, стерва! – гаркнул мужик, подтягивая подпругу. – Нажрала требуху, дырку нужную не поймаешь.
Блесткий язычок пряжки наконец вошел в продольное расширенное отверстие широкого ремня. Конюх для острастки ткнул кулаком в темное яблоко возле лопатки. Жеребенок издал визгливое ржание, словно удар сильного кулака пришелся по нему.
– Чё, запёрдыш, жалко небось?! Погоди, и тебе перепадет скоро.
Басалаев взял Пургу под уздцы, дернул. Телега покатилась по деревенской подсохшей улице. Серенький шел возле левой оглобли, натыкался на гладкое дерево, отскакивал от него, как от огня. «Не перетянуть ли чертенка кнутом, – подумал конюх. Решил: мал еще, не созрел для побоев».
Подъехали к просторному амбару, где хранилось семенное зерно. Открылась широкая, почти квадратная дверь, показался узкогрудый кладовщик, упрекнул:
– Рано кобылу захомутал. Дал бы еще денька три отдохнуть, вот какого славного сорванца принесла.
– На себе, что ли, семена возить?!
– Мало ли коней?
– Коней-то не мало – оголодки одни. К сенокосу только отъедятся.
– Личную кобылу пожалел бы.
– О единоличном говорить нечего! Давно чирей свели… Отпускай семена.
Пока Дементий, кряхтя и охая, таскал плотные кули, сосунок жалостливо смотрел в потускневшие глаза матери. Она мотала головой, сдавленной хомутом.
Конюх укладывал мешки поперек тележных грядок, успевая бросать в рот высыпавшиеся зернинки.
– Будя! Ехай! – сказал кладовщик, когда Дементий сбросил с плеча пятый куль.
– Толкуй мне! – огрызнулся конюх. – Отпускай еще три мешка. Кобыла дважды не ослепнет. Пусть дитя смотрит, глаза занозит, посколь мать груза таскает. Мне две ходки делать не с руки. После обеда дров надо домой привезти.
– Нет в тебе жалости к лошадям…
– Жалость я с киселем выхлебал, – ехидно напирал на свое Басалаев. – Вы меня много жалели, когда я налоговым инспектором служил. Всех чертей и собак на меня навешали. Разве я поборы придумал? Придешь требовать деньги в государственную казну – вы рот нараспашку. Я еще душеньку-то свою как следоват не отогрел. Если и облобызаю какого конька-супротивца кнутом – шерсть с него не облезет… Чирки за зиму и те ссыхаются, еле дегтем по весне расправишь. Людишки душу мою сушили не один год… Вот за тобой, Запрудин, должок есть – пуд мяса недопоставил.
– Сдохла же свинья.
– Ложь в пороках давно ходит…
Запрудин никак не мог поймать летучий взгляд мужика, посмотреть в щелки бесстыжих глаз. Хорошо научился конюх ослеп лять их на время, напускать туманчик: все предметы и лица тогда кажутся сдвоенными, расплывчатыми. В такие минуты умышленного невидения Дементию легче приходили в голову нужные слова. По надобности он мог уколоть собеседника взглядом, пригвоздить двумя отточенными шильями. Тяжелым, страшным был всепроникающий взгляд бывшего стража по налогам. Такой взгляд выворачивал карманы, открывал крышки полупустых сундуков, шнырял по хлевам, устремлялся в подполья. Бралась на учет каждая выращенная на огороде репа, каждая копна сена, каждый килограмм муки в сусеках у колхозников.
Чудом избежав раскулачивания, Басалаев был пригрет в районе дальним родственничком-начальничком. Грамотный, умножающий в уме двухзначные цифры, умеющий шустро перебрасывать костяшки на счетах, он был скоренько замечен финорганами. Его посылали в организованные колхозы проводить ревизию инвентаря, скота, производить вычисление приблизительной урожайности хлебов и корнеплодов. Подобострастно выполняя возложенные на него обязанности, присматривался к колхозникам, изучал их материальную обеспеченность, интересовался излишками хлеба, мяса, яиц. Наученный горьким опытом жизни нарымский крестьянин не спешил раскрывать перед каждым встречным-поперечным стайки и амбары. Басалаев обладал льстивой силой внушения, отменным нюхом и непреклонным желанием знать все обо всех. Его холодной стали глаза бесцеремонно срывали с мужиков покровы немудрящих тайн. Испепеляюще проникали в глубь доверчивых сердец, страшили разъедающей неостановимой силой. Дементий при посещении какой-нибудь избы не забывал сделать должное внушение хозяину:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?