Электронная библиотека » Вера Галактионова » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 12:33


Автор книги: Вера Галактионова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Тарасевна снова дождалась ухода Полины.

– Это свёкор вас затюкал. Застыдил. А сам – никакой не рабочий класс!.. Он, когда партийный был, горнякам часы урезал, из принципа! А они ведь таких фуфайками душили… И этого, вашего, тоже – прижали разок возле конвейера. Не до конца, правда, а рёбра-то ему намяли. Если бы парторг не подошёл – уехал бы он по ленте, вместе с отработанной породой, в отвал, свёкор ваш распрекрасный… Потом кровью долго харкал, законник! Но я скажу тебе прямо: во всём твоя свекровь виновата, квашня: не пресекает… Распустила его. Да ещё сама рюмочку любит: по всей пьёт! В нормировщицах разбаловалась. А ты их, Нюра, привечаешь!

– Они эту комнату сохранили для нас, – покачала головой Нюрочка. – Не продали её. И для свадьбы все деньги с книжки сняли. Вот, сами теперь ходят без гроша… Нет. Они для нас всегда хорошие будут.

– От глупости они хорошие, не от ума, – опять не согласилась Тарасевна с Нюрочкой. – Эти их глупости я у себя, за стенкой, слушать устала! Орут, как резаные. Повадились…

И так – сердиться, командовать, поучать – Тарасевне нравилось. Она будто опять стояла перед классом и распоряжалась всем и всеми. Неудобство же было одно: едва она разводила руки пошире, повыразительней, как тут же венки, висящие на стенах, напоминали о неизбежном её кладбищенском будущем, совсем близком. Уколовшись, Тарасевна поглядывала на жёсткую хвою неодобрительно, но речи не прерывала, как не прерывала она никогда своего объясненья, усевшись на подложенную учениками кнопку.

– … Из-за тебя только, Нюра, гостей ваших терплю. Гляди, если надо, я ведь их так рассобачу! Они – не титульная нация, чтобы с ними чикаться. Разгоню в миг!

* * *

Нюрочка положила Саню в коляску и тоже принялась убирать со стола, вместе с вернувшейся Полиной.

– Тебе, девонька, отдыхать надо больше, – толковала Тарасевна. – Что это? Под глазами круги тёмные… Так дело не пойдёт. Притворяться учись! Голова, мол, болит. Без этого нам, женщинам, нельзя. А то до смерти укатают и не заметят. Я, вот, глупая была – не притворялась. И семью потеряла из-за этого, и дочь не хитрую вырастила, не активную, а рохлю. Она ещё в комсомольской жизни плохо участвовала и вот, стала порабощённая своей семьёй… Что, совсем замучилась?

– Ничего, – не принимала её сочувствия Нюрочка, ставя солонку, сахарницу, перечницу на поднос. – Всё-всё, теперь я сама.

Девочка остановилась в нерешительности. И Тарасевна спросила её с внезапным острым любопытством:

– Полина! Как жить надо?

– …Чтобы никому не повредить, – немного растерялась девочка. – Чтобы ничего не повредить.

– А если муж тебе глупый пьяница попадётся, и будет он водку пить да кричать? Чего ты, внученька, тогда делать будешь? С безобразником с пьяным таким?

Девочка смутилась и опустила голову низко, теребя коричневый бант.

– Ну, до свиданья, – распрощалась было Тарасевна. – Нюра, поешь! Сейчас рухнешь – голодная заснёшь!.. Своё молоко ребёнок из тебя потом всё равно вытянет, а сама – с чем останешься? Пустая? Без силы?

Девочка, наконец, продумала всё, как следует, откинула косу на спину и ответила с большим опозданьем:

– Терпеть буду!

Нюрочка и Тарасевна долго смотрели на Полину. Обе молчали. И свет погас внезапно.

– Тогда терпеть буду! – звонко повторила девочка во тьме. – Если пьяница… Если безобразник – тоже.

* * *

Две нечищеные картофелины, залитые водой, остались в ковше недоваренными, на электрической холодной плите, и теперь спящему Бухмину хочется есть. Слышится ему во сне какой-то шум, который то истончается до звона в ушах, а то спадает до шипенья, монотонного, заунывного. И вот уж кажется ему, что бушует, посвистывает на просторном кухонном столе, в прежней его квартире, электрический сияющий самовар, и старенькая Лиза топчется возле плиты, перед кастрюлей, в которой клокочет картофельный густой суп с укропом, а на раскалённой сковороде шипят, потрескивают, плавятся куски свиного нежного сала.

Вдыхает спящий Бухмин сытные эти запахи с наслажденьем, от которых кружится его голова. Но, поперхнувшись слюною, закашлявшись, просыпается некстати. Такой сон лучше было бы досмотреть – мирный, домашний, – и понежиться в нём ещё, хоть немного…

Теперь спасительная равнодушная тьма, в которой не было ровным счётом ничего, сменилась тьмою, дразнящей поэта виденьями былых застолий, привычных когда-то. И большие тарелки с мясными пухлыми пирогами, испечёнными Лизой, плывут вдоль дивана чередой, благоухая в чёрном воздухе нищеты. А там уж на открытой террасе, за которой шумит отпускное море, готовят ему красную рыбу. На полученный за новую книгу гонорар отчего же не погулять? И подают неспешно Бухмину бокал сливового китайского ледяного вина. И ставят на скатерть, рядом с корытцем белых маринованных грибов, фарфоровый лоток с горкой солёных жгучих перцев. И золотой сладковатый соус ткемали поблёскивает в хрустале, под круглою серебряной ложицей. И вот, несут, несут уж на обширном блюде целую отварную севрюжью голову, горячую, осыпанную легкомысленной волнистой зеленью. А другое блюдо – с розово-серыми севрюжьими ломтями, уважительно трогает вилкою волоокая женщина – мимолётная, перегревшаяся на южном солнце, с волною серых волос на розовом обнажённом плече…

Она сидела перед бокалом шампанского, без имени, без судьбы, но с круглыми пылающими коленями, шершавыми, как персики, и, кушая персики, вздыхала осторожно: «О, как же тяжело писать стихи!..»

Сейчас Бухмин улыбался ей – из далёкого, пустого, ограбленного времени: рядом с музой – нет, не тяжело. Рядом с сытою музой… Только теперь и музы, видно, так оголодали, что нет от них никакого прока. Смолкли стихи, пропали песни. И носятся по свету одни обрывки грохота, лязга, похабщины… Обрывки, ошмётки, осколки…

Бедные тощие постсоветские музы! Во времена правителей, умеющих только богатеть без оглядки, не излечиться вам от бесплодия. И скоро лишь вой, сплошной вой пошлости будет метаться над кладбищем муз, скончавшихся от дистрофии… Музы теперь тоже – блокадницы, как блокадники – все честные люди…

* * *

Старому Бухмину захотелось вдруг до слёз пожаловаться на всё – матери. Без всяких слов, а только одним прикосновеньем! Уронить бы голову в её колени, обнять бы юбку её и так лежать в оборках безмолвно, поджавшись, притихнув. А она, всё понимая, заговорила бы, от сердечного точного сопереживанья, совсем о постороннем – совсем о другом. Как лисица уводит охотника от малых лисят в норе, так матушка уводила бы от него боль.

– Иволгу не уследишь, – мирно гладила бы она его по макушке. – Иволга – как лимон. Туда-сюда подлётывает – и поёт! Я люблю, как она поёт… Фиу-лиу! Фиу-лиу!..

И тихой радостью веяло бы от её простой речи. И слушал бы он дальше милый голос. А матушка бы всё говорила над ним, старым, – про далёкое, необязательное, просто так…

– Она, Федя, яблоки клюёт – только с красного бока. Иволга… Красненькое увидит, и тут же подлетит – сейчас же клюнет… А сизоворонка – голубая, красивая, ну – такая неряха! Из гнезда у неё пахнет, и вокруг понакидано…

– Что понакидано?

– Да, так. Ничего. Ты про иволгу лучше думай! Как поёт! Подлётывает… Чистая она! Про опрятное думаешь – и жизнь опрятным бочком к тебе сразу поворачивается, красненьким. Вот, про неё надо, про иволгу… Ну, мне, Феденька, пышки сажать пора. И дрова прогорели, и тесто подошло. Ты далеко от дома не убегай! Пышек дождись. Они – бледные в жар нырнут, а из печки вынырнут – красивые, румяные, пышные! Хорошие… Вот, жизнь какая переменчивая, Феденька: моргнёшь, а всё уже – другое… Только не убегай, Федя, далёко!.. От дома – не убегай!..

* * *

А ещё, помнится, съел Бухмин как-то подростком, в один присест, круглый огромный курник, только что вынутый из печи! Сел перед ним в сильнейшем любовном расстройстве, снял под взглядом улыбающейся матушки сплошную румяную сдобную крышку – и задохнулся от запахов, которым исходила, послойно, сочная начинка!

Куриное мясцо млело на самом дне пресного пирога. Тонкие бруски картофеля, заложенного сырым, укрывали его сплошным нежным пластом. Затем, на длинных полосках притомившейся жирной свинины, разместились кубики наперчённого лука, а выше – полоски телятины, опять – картофеля. И поверху – снова белело куриное мясцо…

Как же хорошо было, глотая слёзы отчаянья, черпать всё это деревянной ложкой, и заедать душистой снятой тестяною коркой, подпаренной изнутри, а там уж отламывать боковые стенки курника – похрустывающие, румяные, добираясь постепенно до нижней, донной, влажной от жира, после которой вешаться от нечастной любви уже становилось тяжеловато, а топиться – и вовсе сложно… О, благостная сытость совсем не располагала к тому, чтобы срываться из-за стола, решительно вышагивать по жаре и, отмахиваясь от звонких комаров, продираться к Иртышу, сквозь душный краснотал, с мрачною думой на юном челе…

Но что курник – первейшее матушкино бессловесное утешенье после нелепых драк и хвостатой, красноголовой двойки-пиявки? Горячий котелок с перловой увесистой кашей, приготовленной фронтовою кухней, опорожнил бы сейчас Бухмин за милую душу, даже если бы не было в ней американской бледной тушёнки, полупрозрачной от приторного казеина и пустого крахмала…

Натощак лежать в бездействии скучно. Ночь голодных длиннее самой их жизни. Пустая ночь неизбывна, бесконечна. И не пошарить сейчас на близком столе, нащупывая буханку, не отломить от неё шершавый краешек, потому что вчера Бухмин не сумел купить хлеба, а корки вдруг съел все – в смятении и тревоге…

* * *

Накануне перелома погоды с осени на зиму с ним творилось непонятное – впервые за всю барачную жизнь он не стал дожидаться глубоких сумерек, а расхрабрился необычайно и отправился в магазин средь бела дня, чего раньше за ним не водилось.

Да, осмелевший поэт сошёл с крыльца, радуясь горько, что удаётся ему оставаться здесь никем неузнанным – и печалясь от того: как же он изменился! Но когда пробирался Бухмин потихоньку вдоль барачной стены, преодолевая слабость в коленях, пожилой мужик с кривым ружьём вырос вдруг перед ним и толкнул в плечо с большою силой.

– Вон! Они! – разгневанный человек с ружьём указывал в запредельную даль. – За трактом! Стоят!

– Кто? – перепугался Бухмин, едва не упав на спину.

– Про-сти-тутки! – сказал человек напряжённо, играя желваками.

Бухмин, прикрыв лицо дрожащей рукою, попытался обойти его:

– Мне… Тороплюсь… Я…

Однако мужик не дал ему хода:

– Нет! Слушай, товарищ! В прошлом году жена моя в район уезжала. Проводил – иду мимо них: стоят! – от огорченья мужик сдвинул шапку на затылок. – Прос-ти-тут-ки.

Бухмин сделал ещё одну слабую попытку обойти мужика, и, перебирая руками по стене барака, даже успел сделать несколько мелких шажков, как вдруг устал от волненья и сник.

– Хотел я сказать им пару слов, – ухватил его мужик за рукав драпового старого пальто, притягивая к себе рывком. – Но вижу: стоит средь них одна. Ангелоподобная! Юная. Ангел, ангел. Совсем дитя! Создание небесное… «В первый раз? Как зовут?» – спрашиваю сурово. Стесняется, невинная: «Алина». «Пойдёшь со мной?!» Кивнула, пошла. А те, прожжённые, крашеные, орут ей! Про-сти-тутки… «Дура! Не видишь? Он козёл! Без денег!»… Замешкалась, непорочная, замялась. Тут я её – за плечи! И повёл. Через тракт, через улицу, через пустырь. К себе. Идёт, идёт, со мной, по холоду, на край света. Безропотно… Юбчонка – со школьную тетрадку. А сама – ангельчик! Чистый ангельчик!

Бухмин уклонился всё же от решительного взора человека и от напористого его дыханья – отвернулся к стене, съёжился, обмер. Так притворяется дохлым испуганный таракан в минуту опасности – так серый паучок сжимается и не бежит уже никуда под тенью занесённого над ним веника домашней рьяной хозяйки. Мужик, однако, не думал замолкать.

– Привёл её в квартиру, жду! – настойчиво дёрнул он Бухмина, пытаясь развернуть лицом к себе. – Будет она раздеваться передо мной или нет? «Почему у порога стоишь? – спрашиваю. – Начинай!»… И тут отчитал по полной программе: «Что же ты, Алина, творишь? Личико у тебя чистое, глаза ясные. А сама? Готова за деньги подарить свою комсомольскую невинность любому несознательному беспартийному псу? А если бы не я тебя привёл, а другой, что бы он с тобой вытворял сейчас?» …Денег у меня, как назло… Обшарил углы, нашёл я мелочишку. На пиво хватило бы, между прочим… «На! – сказал. – Вот! Бери всё, что у меня есть! …Иди! И больше – не греши-и-и!» Взял за воротник, да и вытолкал пинком. Чтобы знала, как блудить. Алина, калина…

* * *

Мужик всё грозил и грозил перед лицом Бухмина коричневым толстым пальцем. Поэт не выдерживал неотвязного взора и зажмуривался снова.

– «Я не воспользуюсь тобой! – сказал. – Я не из таких!»… Ушла, ангельчик, со всеми деньгами моими! Малыми, но – честными!.. Оружие купить не желаете? Его только в мастерской подправить. И пали – не хочу!..

– Не хочу… – словно эхо, отозвался поэт, кособочась опасливо, неприязненно.

– А возместить бутылку пива?

– Какого ещё пива?

– Того! Потраченного мною на сохранение невинности чистого существа!..

С этими словами мужик пропал вдруг со своим кривым ружьём, словно провалился сквозь землю, уловив нечто неблагоприятное.

Бухмин открыл глаза не сразу. Прямо перед собою он увидел чужое окно. В этом окне зловещая старуха с отвислыми щеками, в шапке, похожей на тугой шлем, уставила на него сквозь стекло узкие зрачки, острые, как два булавочных острия. Но руки её двигались каким-то круговым образом; она медленно снимала чёрную тряпку с трёхлитровой банки, наполненной пузырящейся коричневой жидкостью. В банке же лежало на дне чудовищное осклизлое живое существо…

И понял тогда ошарашенный Бухмин, что это взращивается старухою на подоконнике, скрываемое тряпкой от всех, не какая-нибудь таинственная домашняя мерзкая медуза, а всё разрастающееся желеобразное всеобщее терпение… Но в нём, прямо перед напряжёнными глазами Бухмина, уже зарождалось совсем слабое, мутное, малое пятно, которое было чуть светлее осклизлой массы. Оно росло едва приметно и принимало багровый тревожный оттенок. Коричневая тьма вокруг пятна высветилась вдруг свинцово-серым ободом, словно в желеобразном существе образовалась жадная, сосущая воронка…

И ужас объял поэта. Не помня себя, он засеменил к своему крылечку, за угол, и, запершись, не стал раздеваться, только прислушивался к шорохам, стукам, скрипам за стеною и вздрагивал.

Отыскав на столе сухую хлебную корку, он посасывал её какое-то время взволнованно, неспокойно. Потом понял, что ему надо бежать из барака немедленно – в прошлую жизнь, в жизнь. Из времени бесплодных муз – в свой кабинет: с пишущей машинкой «Украина», с пледом, с низким плюшевым креслом. Или в тёплую спальню с ночною тусклой лампой в виде бездумно улыбающегося жёлтого полумесяца…

Не заперев своей комнаты и не дососав корки, причмокивая на ходу и отираясь, Бухмин кинулся вон из барака. Он снова бежал к своему старому дому, как бежит выброшенное за много вёрст от прежнего жилья животное – собака или кошка – безотчётно, неуклонно, неостановимо; в тот дом, где ничего не изменилось.

Он бежал в прошлое, не желая ничего понимать и помнить. Он бежал…

* * *

Лишь в прежнем своём подъезде Бухмин перевёл дух, когда попал наконец в мир привычных запахов, в милый полумрак… Успокаиваясь понемногу от вида знакомых запылённых стен, поэт стал медленно взбираться со ступени на ступень, поглаживая с нежностью деревянные нечистые балясины на изгибе перил. И усталая, мечтательная улыбка блуждала теперь на его расслабленных губах.

Поджарый молодой юрист с пятого этажа поравнялся с ним на лестнице. Бухмин, приостановившись, уставился на письмена, сияющие на его куртке: они, сплошь иностранные, переливались, блистали нестерпимо, но оторвать взгляда от них поэт почему-то не мог.

– А ты – ого-го! – проговорил юрист одобрительно, перескочив с пустым ведром на верхнюю ступень. – Не то, что нынешнее племя! С кралей ребёнка, значит, прижил, ветеран? Вот это – ого-го-го!

– Я не приживал никого, – покачал головою Бухмин, доверчиво глядя вслед юристу. – Это был обман.

– Слыхали! Сладострастник, – погрозив пальцем сверху и гогоча, юрист легко взлетел по ступеням следующего этажа; тугая законодательная пружина, уверенно сидевшая в нём, сообщала всем движениям его удивительную ловкость, весёлость, прыгучесть. – Ого-го!..

Бухмину стало стыдно отчего-то. Расстроившись, он замешкался, держась за подоконник, около которого отдыхал обычно с тяжёлыми сумками, возвращаясь по выходным дням с базара.

– …Вероятно, он говнюк, – нерешительно утешил себя старый поэт. – А может быть, просто задорный человек.

Тогда за его спиною появился неслышно бывший шофёр горкомовского гаража – сосед из квартиры напротив, с которым Бухмин ездил на встречи ветеранов, и на конференции, и в степь, на майские вольные гулянья. Правда, горкомовская «Волга» давно уж исчезла со двора…

* * *

Новое начальство – то, что возглавил директор городского рынка, – уволило старых шофёров из гаража в одночасье. И важный, осанистый Винниченко сначала торговал на углу китайской жвачкой, продавая её детям поштучно, из большой картонной коробки, а позже, когда его избили ларёчники, сидел дома без дела.

– Не появлялся бы ты здесь, у нас, Фёдор, – сказал Винниченко Бухмину, поглядывая по сторонам. – Понимаешь, с кем связался?.. Нынче кто не вор, тот жертва. Либо – либо. Других нет… Маячишь тут, глаза мозолишь всем. А результат может быть плохой.

– Коля! – обрадовался соседу Бухмин, собираясь поведать о многом. – Я думал, друзей у меня не осталось! Понимаешь, стоит лишь оказаться в беде, и вокруг тебя образуется пустое пространство. Сразу же! Пустое, безлюдное. Отпадают друзья. Отпадают знакомые! Почему так, дорогой мой Коля? Никогда я этого не понимал, а ты – мужик осведомлённый, сколько лет начальство возил. Вы же с органами связаны были, водители партийные, за номенклатурой того… наблюдали, по второй своей службе. Плохо, Коля! Выходит, очень плохо вы наблюдали, Коля: предательства не уследили! Эх, вы… Но… Объяснил бы ты мне, старому дураку, что всё это значит?..

– Убавь звук, – подтягивал ворот свитера Винниченко до самых усов, отчего говорил неразборчиво. – Убавь. И так ты засветился. В очередной раз.

– Хорошо, хоть ты, один, вышел ко мне! – не замечал его встревоженности Бухмин. – Признателен тебе до слёз! Что ж, давай посидим, как раньше, если здесь нельзя шуметь. С чайком, с сахарком, пусть – без коньячка, давай. Мне бы ещё помыться в ванне разок… И отчего я прежде с тобой не поговорил, не посоветовался? Столько всего расскажу! Ушам своим ты не поверишь, Коля, милый Коля. Идём к тебе, идём в тепло, так и быть. Я – с радостью… Посидим…

– Сиди – у себя, – тихо перебил его Винниченко, поддёргивая трикотажные тёплые штаны. – Где живёшь, там сиди. Исключительно. И не разговаривай ты ни с кем! Целее будешь. Это я тебе – по старой дружбе только… Ну, всё, ты меня – не видал… И в двери не трезвонь, Фёдор, больше. Не откроют.

– Почему?.. – без надежды спросил растерявшийся Бухмин.

– Связываться с тобой опасно, – уже поднимался к своей двери шофёр. – Заподозрят, что правду вместе ищем! Тогда хлопот не оберёмся. Иди. И не высовывайся, слышишь? А то прихлопнут, как… моль, хоть ты и ветеран войны! Ну, всё. Я тебя – не видал.

* * *

Сосед уже отвернулся от Бухмина; отторгся, словно отказался – от всякого знакомства, соседства, приятельства. Нащупывая в полумраке замочную скважину, шофёр замурлыкал на своей площадке независимым, отчуждённым голосом:

– Едут, едут по Берлину… наши… казаки…

Но ключ его никак не попадал в нужное отверстие.

– Это ты… для конспирации? – робким шёпотом спросил его Бухмин снизу. – А может, ночью мне к тебе прийти? А? Когда они, – они! – все, не видят?

Но Винниченко махнул рукою напоследок: мол, уходи! Пропади же в конце концов, недотёпа ты, простофиля! И запел гораздо суровей.

– Едут, едут по Берли… – пропал он за порогом.

– …Ну наши… – подхватил Бухмин едва слышно, втянув голову в плечи, уже понимая, что дверь горкомовского шофёра тоже захлопнулась для него навсегда; она поблёскивала теперь одиноким искусственным глазом.

– Ну… Наши… – топтался Бухмин растерянно. – По Берли…

А как поют дальше – забыл.

– Что же, прощай, – не стал он подниматься на свою лестничную площадку и приближаться к родной квартире – только вытянул шею, хотя и так виден был ему вишнёвый привычный дерматин с тусклою позолотой гвоздей, два из которых давно отпали понизу. – Прощай тогда… Лиза? Лиза!.. Прощай.

* * *

К маленькому сейчас придётся вставать Нюрочке в полной тьме. Толстая змея с разинутым ртом, в котором держится обычно шарик слабого синего сиянья, не светит из коридора – теперь невидимая змея держит в зубах шарик тьмы во тьме. И в углу комнаты не видна тарелка обогревателя с пылающей спиралью. А китайский фонарик на батарейках сейчас далеко, должно быть – в камере предварительного заключения; его унёс с собою вечером Иван. И если он не вернулся к ночи, значит, попался снова на пути к столовой.

Милиция задерживает Ивана только с бутылками самодельной водки. Это и ничего, не совсем плохо это – лучше, чем на бандитов нарваться, идучи к дому с деньгами, от Панны Ионовны. В милиции Ивана не бьют… Он говорил, что в камере лавки широкие. К тому же на Иване толстый синтетический полушубок; есть чем укрыться. Мохнатый, бьющий изредка жёлтыми искрами, он полон скрытого колючего тока – износить его невозможно, как невозможно износить нужду… В Столбцах многие ходят в таких, безобразно свалявшихся, накаляющихся от холода, но прикрывающих живые души от чужого взора…

Если Иван в капэзэ, то спит он под чёрным полушубком в полной безопасности. Утреннее милицейское начальство водку оставляет себе, а смирного Ивана Бирюкова отпускает без протокола домой. Так уже бывало, бывало. Ничего… Только убыток придётся покрывать им без устали, с завтрашнего дня, Ивану и Нюрочке. Ему надо трижды сходить на станцию с пластмассовыми канистрами – за техническим спиртом, если подогнали новую цистерну, и ещё больше потом заготовить проволочных каркасов. А ей – свить из колючих веток гораздо больше венков, и намного больше вырезать цветов из тонкой крашеной бумаги, от которой неприятно сохнут пальцы. Налипшую смолу Нюрочка смывает с рук скипидаром, пора купить ещё пару флаконов, про запас…

Всё это понимает не только ум её спящий, не только душа, желающая бездумного покоя, как лекарства, а каждая клетка торопливо отдыхающего молодого тела. Понимает, знает… и спит. Каждая.

* * *

Хорошо, что еловых веток продали им в ритуальной конторе много, есть запас в углу. И сосновые где-то ещё спрятаны, не вспомнить… Они, ветки, тоже не часто в контору завозятся. Раздачу лап караулить надо, как и раздачу спирта. Иван то и дело ходит попусту. И попусту в очередях дрогнет. То на станции, то в похоронке. За всё платит он две цены: боится, что в другой раз не дадут. И от всех трудов и беготни остаётся им немного. Только ведь иначе совсем пропадёшь. Иначе – побираться ей с ребёнком на вокзале, а Ивану – стоять на карауле, чтобы у Нюрочки милостыню не отняли. Вот какого грядущего дня они боятся, оба, ничего о том не говоря…

Но пока молодые Бирюковы справляются, худо ли бедно! В субботу Иван наденет два венка себе на шею, подобием хомутов, колючих, тяжёлых. Ещё четыре возьмёт он в руки, по два на каждый локтевой сгиб, и так побредёт через пустырь, через кладбище – сдавать. А Нюрочка станет смотреть на Ивана из окошка до тех самых пор, пока не завернёт он за огромный камень-валун, торчащий из земли тёмной глыбой, и жалеть мужа безслёзно. Шея у него от ношения венков так затекает, что уж не сгибается потом, и поворачивается Иван неловко, медленно, всем туловищем… Но он вернётся из похоронки – и снова, не присев, накинет два венка на шею, по два – на каждую руку…

От этих венков, развешенных по стенам комнаты и общего коридора, мысль о близкой смерти витает в бараке постоянно. Она наталкивается на людей, обвивает каждого, словно одна, общая на всех, невидимая змея, и держит живое сознанье людей в странном плену потусторонних пугающих знаков – от нужды сознанье барачных стало совсем тусклым, оно светит едва-едва, и гаснет временами, словно лампочка без электричества. Только Иван говорит, что ему наплевать на всё: лишь бы заработать…

Думать ему некогда в этой круговерти. И говорить – времени нет. Единой рюмки ему не выпить, самой короткой песни не спеть – незачем, ни к чему, не до того. Один у Ивана отдых желанный, сладостный – сон. Сон, – беспробудный, долгий, – роскошь бедных… Но Нюрочка знает: и во сне гнёт похоронных венков на его шее. Знает, не просыпаясь.

* * *

Теперь Тарасевна спит, полагая, что находится она не дома, а пребывает на ночном дежурстве, в ледяной стеклянной будке. Оттого сон её прозрачен, как гранёный стакан, и чуток, будто у сторожевой собаки. Он разбивается вдребезги, едва только скрипнула в общем их коридоре дверь чьей-то комнаты. Вздрогнула Тарасевна, разинула рот и подалась было на звук, предвещающий выгодную её кончину, но сообразила внезапно: сосед…

Мужчины часто отлучаются по малой нужде, поэтому сторожа из них неважные. Тогда как Тарасевна покидает пост совсем, совсем редко. Теперь, пока старик не проскрипит ещё раз дверью, возвращаясь к себе, ей не заснуть ни за что. А он едва плетётся в своих валяных чувяках, подшитых кожей: шарк-шарк… Ну вот, ручку туалетной двери не отыщет. Пальцами тычет попусту, неловкий какой, скребётся. Тук да тук по дереву. Эх, мужики, мужики!..

И вспомнила она тут своего мужа – молодым: вёрткого, тощего кладовщика в фетровой шляпе, с его новой жёлтою гитарой, чёрная дыра на которой была обведена тонким траурным ободком.

– …На что позарилась?! – проворчала Тарасевна, поражаясь давнему своему душевному затмению. – Он и играть-то не умел, трень-брень этот.

Зря, выходит, глядел на неё украдкой хмурый бригадир-тугодум… Слишком, слишком долго думал он, опоздавший на ту вечеринку по причине дежурства в народной дружине, следившей за порядком на улицах в праздничные дни особенно бдительно, до полуночи.

Да и у Тарасевны всё-то вертелось в голове странное одно подозренье: что же он себе кого получше не облюбовал? Воспитательницу детского сада, например. Та – и моложе, и упитанней; что уродилась – то уродилась. И юбки у неё – цыганские, в крупных завлекательных цветках: не учительские – серые, тёмные. И глаза – по чайному блюдцу… Нет, определённо, есть в бригадире тайный какой-то изъян! Телесный, наверно… А иначе – на что ему Тарасевна, чопорная девица-перестарок? Хорошо зарабатывающему, обстоятельному, в институт на заочное обучение поступившему? Да ни на что!..

Это её подозренье крепло месяц от месяца. И бригадир посматривал на неё всё насторожённей, всё отчуждённее, что почему-то сердило Тарасевну, и беспокоило, и доводило до крайней нервичности. А тут влетел в чужую комнату – этот; никем не званый, к столу не приглашённый – мизерный: трень-брень…

* * *

Будущий муж обидел её сноровисто и сразу: сказал в строительном общежитии, вихляясь, помахивая гитарой, схваченной за горло:

– С кислой мордочкой гуляете, мадам? Вижу, каменщики для вас – мелкий народишко?.. Ну, понятно: вам больших начальников подавай!.. Даже за такого, как я, небось не выйдешь, училка? Удельный вес не подходящий? Не тот калибр?.. Ладно! Толкуй детям про бескорыстную любовь. И высматривай себе директора с портфелем!.. А мы не заплачем, не боись: не выйдешь – не надо, не больно-то и хотелось.

– А почему же не выйду? – возмутилась вдруг Тарасевна на давней той вечеринке, засмотревшись в чёрную гитарную дыру, раскачивающуюся перед нею.

Она, помнится, подняла глаза кверху – от чёрной дыры к белому свежему потолку, ощупала языком вставной пластмассовый зуб… Подумав с минуту всего, Тарасевна выкрикнула затем строго и отважно:

– Возьму – и выйду!

Он ударил по струнам всеми пятью пальцами, – аккорд получился дребезжащий, – и ухмыльнулся с лихим прищуром:

– Беру! Уговорила…

– Ты сковородку взять пришёл, а не училку! – окоротил его было пожилой скучный каменщик, сидящий на своей койке с бутылкою молока в татуированной руке. – Забыл?.. В танцы втёрся. Вьётся тут ужом… Пошёл вон! Выкидыш…

Испуганная воспитательница детского сада перестала щупать пластинки возле проигрывателя и сказала пожилому назидательно:

– Пожалуйста, без драк! А то будет, как вчера. Давайте лучше споём! Все вместе! И!.. – взмахнула она подолом цветной своей юбки. – «Мой адрес – не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз, мой адрес – не дом…»

Но молодые ребята песню про «не дом» не подхватили. Они оживились за столом – широкоплечие, обветренные и уже выпившие немного без бригадира за свой День строителя:

– А что? Муж намечается – хоть куда! И муку развешивает, и гонор соблюдает… Давай, Сталинка! Вперёд!

Нарядные и весёлые, строители нарочно подзадоривали неприступную учительницу, потому что не поверили её словам.

– Не проворонь жениха… Ты погляди, чуб у него какой! Наотлёт, в кольцо… За такого любая побежит.

– Глаз он туманит – с прицелом. Танцует – с притопом. Не то, что наш бугор… А играет как?! Жахнул по струнам – и девка его.

– В общем, парень не плохой! – смеялись они, перемигиваясь. – …Только ссытся и глухой.

* * *

Тогда-то, осердившись на всех, решила Тарасевна уже окончательно: выйдет она замуж за кладовщика этого осмеянного, и семья у неё образуется такая, что всем на зависть: правильная очень… И вот, совсем пустой оказался человек, её тщедушный муж с мучнистым личиком, – хвастун и выпивоха.

Расходились они плохо: он стоял на своём! Соглашался только, чтобы учительскую двухкомнатную квартиру её они разменяли бы так: ей с ребёнком – комнату в бараке, а ему – отдельную квартиру однокомнатную, но большую – и не иначе. Думал, что Тарасевна струсит. А она не струсила! Ушла с маленькой Галей в барак, да и всё. Пускай живёт бесстыдник на просторе! Один! Если совесть ему позволяет…

– Ага! Ты меня алиментами задушишь! – кричал он ей вслед, размахивая гитарой, не зазвучавшей правильно ни разу. – Козни строить будешь! Зуб костяной. Баба яга с дипломом… Знаю вас, образованных! Все вы – гидры социализма! Ну, строй, строй: души меня, по судам таскай! Сквалыга…

А она нарочно – на алименты не подала и ничего у него в жизни не попросила:

– Катись.

И только жалела разведённая Тарасевна бедную расстроенную гитару-пленницу: хоть и создана она, чтобы звучать, а вместо этого остаётся ей лишь немо зевать чёрным ртом – немо, беззвучно, в безлюбом углу, – потому что власть над нею, звонкой, получил недостойный власти.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации