Текст книги "Распятие (сборник)"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 16
В кремлевском кабинете Сталина, помимо самого хозяина, присутствуют еще трое: предсовнаркома Вячеслав Михайлович Молотов, наркомвнудел Николай Иванович Ежов и писатель Михаил Александрович Шолохов. Они сидят за большим столом для заседаний: Молотов и Ежов с одной стороны, Шолохов – с другой. Большие часы показывают половину шестого, то есть восемнадцатого. Разговор длится уже не менее часа.
Сталин, следуя своей излюбленной манере, ходит вдоль стола за спинами Молотова и Ежова, за ним тянется сизый дымок из трубки. Вот он повернулся, остановился напротив Шолохова, заговорил:
– Помнится, Горький утверждал, что писатели – невменяемые люди. И я до некоторой степени с ним согласен. Поэтому-то Цэка нашей партии так бережно относится к советским писателям, прощает им их ошибки, терпеливо поправляет их, наставляет, как говорится, на путь истины. Не всех, разумеется, а тех, кто способен правильно, как настоящий большевик, воспринимать товарищескую критику. Ленин считал, что литература должна стать общепартийным делом. И мы свято следуем заветам нашего вождя и учителя. В ваших, товарищ Шолохов, взглядах на современную действительность много правды, многое подмечено из того, что нам, издали, не сразу заметно. Мы ценим вашу принципиальную позицию, но, в то же время, хотим предостеречь от сползания к мелкобуржуазности и нигилизму. Это не наш метод. Это не метод социалистического реализма. Мы должны показывать и пропагандировать лучшие образцы социалистического строительства как в городе, так и в деревне, и в то же время выставлять на общее осуждение и осмеяние наши недостатки, наши пороки, доставшиеся нам в наследство от минувшей эпохи. Именно с этими пороками, прочно засевшими в головы некоторой части нашего общества, мы и начали сегодня решительную борьбу. Борьбу не на жизнь, а на смерть. Да, случается, что кое-кто подпадает под чужое влияние. Жизнь – штука сложная, не всякий может в ней разобраться. Иные проявляют излишнюю ретивость. Безграмотность. Тупоумие. С кадрами у нас еще имеются трудности. Иных надо просто поправить. К иным применить более жесткие меры. Но чаще всего за этими безобразиями видна тяга некоторых бывших товарищей к сладкой жизни, интерес к власти, которая такую жизнь им обеспечивает. И на этой основе они сбиваются в стаи, в преступные группировки, которые начинают искать поддержки извне, становятся на путь борьбы с партией, с народом, становятся на путь предательства, вредительства и шпионства. Мы долго терпели и пытались втолковать этим товарищам, что дальше так жить и действовать нельзя. Они нашу терпеливость стали расценивать как слабость и даже трусость. Всякому терпению приходит конец. Вот с ними-то мы и ведем решительную и бескомпромиссную борьбу. Не исключено, что ваши товарищи, за которых вы так горячо заступаетесь, действительно стали жертвой оговора. Такое тоже возможно. Мы думаем, что товарищ Ежов разберется в этом деле и доложит нам. В том числе и о том, готовилось на вас покушение или нет. А мы, со своей стороны, проинформируем товарища Шолохова.
И Сталин, обойдя стол, подождал, когда Шолохов встанет и выберется из-за стола, протянул ему руку, задержал в своей.
– Желаю вам, товарищ Шолохов, творческих успехов. Мы все тут очень ждем окончания вашего романа. Вернее, романов. Если будут какие-то затруднения с издательствами, обращайтесь непосредственно к товарищу Сталину. Работайте и ничего не бойтесь.
– Спасибо, товарищ Сталин, за пожелание и обещание помощи. Что касается боязни, то у меня ее не было. Со своей стороны я постараюсь сделать все от меня зависящее и как можно реже беспокоить вас своими просьбами.
– Ничего, ваши беспокойства не такие уж тягостные для товарища Сталина.
И пока за Шолоховым не закрылась дверь, Сталин стоял и смотрел ему вслед, посасывая погасшую трубку. Затем повернулся к Ежову, произнес требовательно:
– Разобраться, но без спешки. Проследить, чтобы этих людей куда-нибудь не сплавили, откуда их уже не вытащить. И тщательно расследовать, готовилось на Шолохова покушение, или его просто запугивали. Шолохов нам нужен. Шолохов стоит десятка писателей и сотни политиков. Шолохов еще нам очень пригодится.
* * *
Шолохов покинул Кремль через Боровицкие ворота. Выйдя на Манежную площадь, оглянулся. Высокая зубчатая стена из красного кирпича, зеленый купол, над которым полощется на ветру красный флаг, остроконечные башни – и за всем этим Сталин, руку которого он держал в своей всего лишь несколько минут назад. Он все еще чувствовал тепло этой несколько мягковатой руки, вялое ее пожатие, он все еще видел желтоватые глаза Сталина, его толстые усы с рыжеватыми концами, морщины на сером, изрытом оспою лице, жесткие волосы с частой сединой, просвечивающую сквозь них желтоватую кожу, слышал его глуховатый голос, сдобренный грузинским акцентом. Человек как человек и, если не считать острого – рысьего – взгляда, то ничего особенного. А вот поди ж ты… поднялся на такую высоту, руководит такой огромной страной и, если отбросить частности, руководит весьма неплохо. А что подняло его? Только ли собственные способности? Или что-то еще?
Вот Ставский почти что требовал, чтобы он, Шолохов, вписал Сталина, и ни куда-нибудь, а в «Тихий Дон». А что можно написать о Сталине той поры? Ни-че-го! Потому что тот Сталин и этот – совершенно разные люди. Тот Сталин должен был пребывать как бы в поиске самого себя. Тогда все – или, по крайней мере, подавляющее большинство народа, – пребывали в подобном поиске. А нынешний Сталин – поиск уже завершивший. Более того, нынешний Сталин уже как бы и не человек, а средоточие и символ власти, власти безграничной, всеобъемлющей, непререкаемой. И такое слияние человека с властью произошло не вчера, не за один день и не за один год – и это-то, быть может, самое главное и самое для писателя интересное. А между тем необходимые подробности о Сталине как о человеке, вставленные в ткань повествования, войдут в противоречие с его властью, заставят задуматься над самой властью и ее пределами. И не только писателя Шолохова, но и всех, на кого эта власть распространяется. Но надо ли выворачивать власть наизнанку? Надо ли так пристально разглядывать еще живого Сталина? Тут на себя-то иногда в зеркало глянешь с перепою и поморщишься: так бы в эту рожу и плюнул. А тут Сталин… Каково ему будет глянуть на себя самого?
Между тем Алексей Толстой пишет о Сталине той поры так, будто тот Сталин и этот – как бы одно и то же лицо, застывшее во времени, сформировавшееся неизвестно когда и при каких обстоятельствах. Так не бывает. Отсюда вывод: писать о Сталине правду невозможно. А если возможно, то издалека. Потому что правда эта есть правда жизни, а жизнь далеко не всегда зависит от Сталина, каким бы гениальным он ни был. Писать о Сталине так, как о нем пишут в газетах, конечно, можно, но именно по-газетному, то есть приписывая Сталину все достижения партии и народа и сваливая все недостатки и упущения на обстоятельства и вражеские козни. Писать о Сталине – это то же самое, что писать о боге, которого вообще никто никогда не видел, но о котором всякий верующий знает практически всё: и всемогущий он, и всемилостивейший, и всевидящий, и всезнающий, но обращающий внимание только на тех, кто его усиленно восхваляет и униженно умоляет снизойти до мимолетного внимания. Но Сталин – не бог, а писатель Михаил Шолохов – не монах-черноризник.
Нет, Сталин не может быть героем художественной литературы. Во всяком случае, при жизни. Нужно время, чтобы понять, что именно в нынешней жизни зависело от Сталина, а что было неизбежно с исторической точки зрения и, более того, как бы управляло поступками самого Сталина. Как, впрочем, и самыми обыкновенными людьми. Еще, быть может, не родился писатель, готовый и способный к такой работе. В этом смысле писать о выдуманном Григории Мелехове значительно легче: его поступки на виду, его зависимость от окружающих его людей, от обстоятельств тоже очевидны и вполне объяснимы.
И, наконец, вносить имя Сталина в роман о казачестве – значит испортить роман, искривить естественное развитие его сюжета, что равнозначно вплетению в ткань вольной казачьей песни диссонирующий звук холопства. Точно так же, как заставить Григория Мелехова порвать со своим прошлым и признать, что прошлое это зависело исключительно от его воли.
Пусть этим занимаются другие.
И Михаил Шолохов, мысленно махнув рукой, пошагал к гостинице, где у него в чемодане припасена бутылка коньяку. Выпить, забыть всё и вся, уснуть и, проснувшись, узнать, что все уже разрешилось само собой. Хотя само собой ничего не разрешается, иначе он не оказался бы в Москве и не провел рядом со Сталиным более часа.
Москва, 2008 год.
Распятие
Повесть
1. Июль 1974 года. Среда, раннее утро
Мне приснилось, что я сижу в кабине летчика фронтового бомбардировщика Ил-28 и проверяю работу двигателей. Рукоятки газа уже почти в крайнем переднем положении, самолет дрожит от напряжения и вот-вот сорвется с колодок, а я никак не могу отыскать на приборной доске тахометры, показывающие скорость вращения турбин. Вот «авиагоризонт», вот гирокомпас, вот приборы, показывающие температуру в камерах сгорания, давление воздуха, еще какие-то приборы, назначение которых я позабыл, а тахометров нет как нет. За моей спиной в бессильной ярости ревут двигатели, я вдавливаю тормозные педали до самого некуда, мои глаза мечутся по приборной доске, я уже в панике, потому что… что же я запишу в журнал испытаний? – а чертовы приборы куда-то запропастились. Может, за двадцать лет, что я не служу в авиации, их переставили куда-нибудь в другое место? Может, в кабину штурмана? Но все равно: что же я запишу в журнал?
И тут Ил медленно переваливается через тормозные колодки и начинает двигаться, все увеличивая и увеличивая скорость разбега. "Но ведь я не умею садиться!" – с ужасом думаю я и… просыпаюсь.
Я просыпаюсь, я вполне просыпаюсь, а двигатели все ревут и ревут, и рев этот переходит в звуковую истерику. Я отрываю голову от горячей подушки и несколько секунд пялюсь в пространство, ничего не соображая. Мое сердце гулко стучит в ребра, голова тяжелая, тело, кажется, не сдвинуть с места, во рту сухой язык царапает сухое небо.
Я все еще во власти сна и все еще вижу приборную доску в кабине летчика. Но теперь на ней отчетливо прорисовываются позабытые во сне приборы, и я, успокоившись, начинаю вспоминать режим посадки: пикирование, выравнивание, планирование… Что там еще? Нет, разумеется, без посторонней помощи я бы самолет не посадил. Да нас, механиков, и не готовили к этому, хотя и заставляли зубрить всякие режимы управления самолетом.
Сон наконец выпускает меня из своих тенет, и до меня доходит, что я пялюсь в стенку, выкрашенную бледно-зеленой краской. Повернувшись на другой бок, вижу полураскрытый рот спящего соседа по номеру, струйку тягучей слюны на подушке, замечаю графин на тумбочке и прямо из горлышка делаю несколько глотков тепловатой воды… отдуваюсь, приподнимаюсь на руке и смотрю в раскрытое настежь окно.
Там, за окном, по пустынной площади движутся одна за другой три поливальные машины, выбрасывая в стороны обильные струи воды, в которых переливаются яркие красно-зеленые пятна радуги. Квадратная площадь, по которой ползут машины, словно глухим забором окружена невыразительными пятиэтажными зданиями, и звуки, издаваемые машинами, мечутся в этом квадрате, ломаются, распадаются на гул, визг, рев, стон, сливаются снова, взвинчиваясь до истерики, и бьются в стены окружающих площадь домов, не находя выхода.
Еще нет пяти часов, поливальщики только начали свою работу, неизвестно, сколько она продлится, а я хочу спать. Чертыхаясь, встаю с постели и иду к окну.
Раннее солнце щедро золотит бетонно-стеклянное здание обкома партии напротив, памятник Ленину с простертой вдаль рукой и верхушки голубых елей вокруг него. День вызревает знойный и душный. Такой же, как и вчера.
Я плотно закрываю окно и снова ложусь в постель. Однако уже не спится.
Вчера на банкете по случаю сдачи в эксплуатацию газоперерабатывающего комплекса я перебрал, хотя, видит бог, не хотел этого. Давно не пил – в этом все дело. А еще – жара. Ну, и соседи по столу… люди вроде бы вполне приличные, но как же они старались накачаться сами и накачать меня, словно поставили себе цель не оставить на столе ничего, что там имелось. Не помогло даже то, что я сказал им о своей язве. Наоборот, это лишь подзадорило их.
– Язва! – воскликнул главный инженер промышленного объединения, краснощекий и красношеий, и подался ко мне своим массивным телом, которое и под одеждой наверняка такое же красное. – Да для язвы водка – самое лучшее лекарство! У меня тесть вылечил свою язву спиртом. Да-да! Пятьдесят грамм сливочного масла и столовая ложка чистого спиритуса ректификатуса. Три раза в день. Месяца три попринимал – и как рукой сняло. Вот курение для язвы – это, действительно, вредно, а водка… Пейте – не сомневайтесь! И побольше масла на хлеб!
Он пододвинул ко мне тарелку с желтыми жирными завитушками; состроил, переживая за меня, сострадательную гримасу на мясистом лице, словно вместе со мною тянул из рюмки тепловатую жидкость и давился куском хлеба с крестьянским маслом… потом одобрительно покивал головой, довольный своей убедительностью, и налил в рюмки снова. До самых краев.
И вокруг все пили, чокались или просто возносили рюмки: "Ну, будем!"… и гудели, вздымаясь и опадая, разговоры о том, что вот построили завод, еще будем строить такие же гиганты, что заткнем Европу за пояс, что того нет, этого не хватает, что скорее бы что-то изменилось, хотя никто не знал, что должно измениться и как… – обычные застольные разговоры, которые после четвертой-пятой рюмки меня уже не интересовали. Впрочем, меня подобные разговоры не волнуют и на трезвую голову: одно и то же на любом производстве, в любом конце Союза, стоит лишь собраться вместе двум-трем мужикам старше тридцати лет, будь то просто работяги, производственные инженеры или начальники всех степеней, директора заводов или даже партийные функционеры местного масштаба. Все хотят перемен, все чего-то ждут, но никто не знает, как эти перемены осуществить.
Еще несноснее, когда в такие разговоры влезают женщины: уши вянут… А сегодняшние разговоры явно рассчитаны на то, что их услышат люди, возглавляющие пиршество: заместитель министра газовой промышленности, первый секретарь обкома, члены государственной комиссии, к которым отношусь и я, ваш покорный слуга. Местным тузам кажется, что "московские гости" всесильны и всевластны, но закоснели в своей столице, обюрократились, ничего не видят и не знают, однако, стоит им внушить свежие мысли, перетянуть их на свою сторону, как у них раскроются глаза, они поймут, как важно что-то изменить и заменить в износившейся государственной машине, а если уж и не столь радикально, то хотя бы выбить из московских чинов капиталовложения и всякие дефицитные материалы.
Наивные люди.
А за окном все еще безумствуют поливальные машины. В номере духота и запах перегара.
Я вздыхаю – скорее, по привычке, – сползаю с постели и бреду в ванную, встаю под душ и долго мокну под слабенькой струйкой тепловатой, как и в графине, воды, подставляя под нее то одну часть тела, то другую. "Господи, – думаю я, продолжая вздыхать, – и как тут люди живут? Ни тебе воды вволю, ни продуктов – ну ничего! И живут же…"
Вытираясь гостиничным махровым полотенцем с жесткими, словно на клею, пупырышками, рассматриваю мутноватый кафель и думаю, что по-настоящему белым он и не может быть, потому что… А черт его знает, почему! Провинция.
После душа телу моему стало полегче, но на душе муторно: опять не исполнил свой зарок не пить более трех рюмок водки. Безвольная размазня.
Мой сосед, начальник отдела одного из министерств, замычал во сне, зачмокал сизыми губами и повернулся на спину. Ему лет пятьдесят пять, тело у него белое и гладкое, и руки гладкие и полные, как у женщины (помнится, вчера он с великолепным презрением говорил о входящем в моду "культуризме" и его буржуазной сущности), а кожа на лице дряблая, висит складками. Он тоже вчера перебрал, по лицу его пробегают судороги: скорее всего, досматривает пренеприятнейший сон – что-нибудь из тех снов, когда за тобою гонятся, а ты никак не можешь убежать.
Я брезгливо отвожу взгляд в сторону и раскрываю местную вечернюю газету.
На первой странице репортаж о митинге по случаю "пуска", речи секретаря обкома, замминистра и какого-то передовика-рабочего, подборка фотографий. На фото, правда, нет милиционеров в белой форме, которые плотной стеной отгородили трибуну с почетными гостями от доблестных строителей завода, не видно автолавок, возле которых толпится народу больше, чем перед трибуной, не видно, как люди сумками тащат дефицитную колбасу и редкие в этих краях апельсины, как под громкие речи из мощных динамиков напяливают на себя импортные кофты и куртки.
Нет в репортаже ни слова и о банкете, состоявшемся сразу же после митинга, как нет там ни слова о том, что перед митингом и банкетом так и не были подписаны документы о вводе завода в эксплуатацию – и все потому, что уперся представитель местного комитета по охране окружающей среды: завод, видите ли, сдается в эксплуатацию без очистных сооружений и без фильтрации дымовых выбросов в атмосферу, что в корне де противоречит постановлению партии и правительства…
Чудак, ей-богу, чудак этот представитель: завод и без подписей и официального открытия уже несколько месяцев гонит продукцию, так нужную стране, которую совсем недавно покупали за рубежом, платя чистым золотом. А он о какой-то там природе. Из-за этого надзирателя за природой, как окрестили его члены правительственной комиссии, торчи теперь в этой дыре неизвестно сколько лишних дней, пока замминистра свяжется с министром, тот – с Косыгиным, а уж Косыгин надавит на комитет по охране, чтобы глава комитета низверг громы и молнии на своего представителя.
Все эти передряги вряд ли благоприятно отразятся на моей язве – и я с раздражением отбрасываю газету в сторону.
Что-то пробормотал мой сосед, потом застонал и, открыв глаза, с минуту тупо созерцал потолок – знакомая картина.
– Доброе утро, Вадим Петрович, – говорю я, стараясь и голосом и улыбкой выразить доброжелательность и оптимизм.
В глазах Вадима Петровича нечто осмысленное появляется не сразу, и он медленно поворачивает голову в мою сторону.
– А-а, Сергей Николаевич! – произносит он расслабленным и капризным голосом, словно перед ним не замначотдела министерства, а собственная жена, которая должна видеть его страдания и сочувствовать им. – Да, да, да! Доброе, доброе утро!
Он кряхтит, трет руками лицо, отдувается, потом садится на постели, спустив белые гладкие ноги и нащупывая ими домашние шлепанцы. Его рыхлое тело колышется, дряблые складки кожи дрожат, будто холодец.
– И до чего же препакостное состояние, доложу я вам, – ворчит Вадим Петрович.
В тоне его чувствуется явное превосходство человека, много пожившего и повидавшего, занимающего определенное положение в министерской иерархии, на основании чего считающего своей обязанностью покровительствовать молодым и ниже стоящим.
– У-ффф! А какие отвратительные сны! Нет, мы положительно не умеем пить. Особенно эти провинциалы… У-фф!.. Я нисколько не удивлюсь, если на заводе после всего этого случится какое-нибудь чепэ. Нисколько не удивлюсь… У-фф!.. И поделом: умей пить!.. О боже, до чего же голова трещит! – И Вадим Петрович, держась за голову обеими руками, шлепает в ванную домашними тапочками, мелькая розовыми пятками и белыми икрами.
Возвращается он не скоро, ложится, и мы несколько минут лениво обмениваемся с ним впечатлениями о вчерашнем дне.
– Нет, вы подумайте, как нагло вел себя этот мальчишка, этот… эт-тот надзиратель! – возмущается Вадим Петрович. – Не постеснялся ни замминистра, ни секретаря обкома. Навыдумывали этих комитетов на свою голову, вот и… И не для дела выдумывали, а чтобы на Западе не сказали, что мы такие-сякие…
– Вы совершенно правы, – соглашаюсь я, даже не задумываясь над словами Вадима Петровича, а скорее по привычке соглашаться с теми, кто стоит выше тебя на служебной лестнице.
– А вы заметили, – ворчит Вадим Петрович дальше, будто распаляя себя всякими неприятными воспоминаниями, – как вчера суетился директор завода Чернолобов? Пренепреятнейшее зрелище, доложу я вам. Вот так все они – провинциалы: из кожи вон лезут, чтобы угодить, понравиться, пролезть во власть. А выскочит наверх, таким гоголем будет ходить, такую важность на себя напустит, что на стриженой козе не подъедешь. Да-а, люди, доложу я вам…
Я не отношу к себе замечание Вадима Петровича по части провинциалов – опять же, по привычке не принимать на себя то, что мне не нравится и что не касается меня непосредственно, поэтому не обижаюсь и молчу, хотя тоже не мог не заметить холопской суетливости директора газоперерабатывающего комплекса, плотного, загорелого крепыша с широким скуластым лицом и кустистыми бровями.
А у Вадима Петровича настроение побрюзжать, и он продолжает в том же духе:
– И ведь может далеко-онько пойти сей русский лапотный мужичок – вот какая штука. На лицо, как говорится, главные показатели к тому: упорен, аки бык, умеет угождать начальству, как вышколенный официант, циничен, как подвыпившая проститутка… Что еще? Пьянку устроил превосходную. Тут он себя показал молодцом, доложу я вам. Это у нас ценится. А вот жалоб на него со стороны подчиненных многовато, – радуется Вадим Петрович. – Жалуются все… Даже по партийной линии. Мелочишка, конечно, но… мелочишка к мелочишке, как говорится… В ЦК это может не понравиться. Ясно одно, доложу я вам: с подчиненными он не очень считается. Следовательно, рассчитывает долго на этой должностишке не задерживаться, рассчитывает на большее. И наверняка по головам пойдет, у таких людишек, доложу я вам, жалости не отмечено. Да и ума не слишком много.
Под конец своего долгого монолога Вадим Петрович даже распалился, лицо его порозовело, а голос, утратив сварливость, приобрел некоторые нотки истинного вдохновения. Судя по всему, давать характеристики – его конек, и руку он себе на этом набил основательно.
Я мычу что-то нечленораздельное: директора я не знаю, первый раз вижу, сказать мне о нем нечего, разве только то, что никакого впечатления он на меня не произвел, как не производят на меня с некоторых пор никакого впечатления те люди, с которыми, как говорится, мне детей не крестить. Чем меньше знаешь, тем спокойнее. А при моей язве спокойствие – самое главное.
А Вадим Петрович еще не выдохся:
– Вообще говоря, в последние годы народ пошел серый какой-то, без изюминки, без божьей искры. Одно достоинство: наглость, нахрапистось и готовность любой ценой выполнить указания сверху. При этом никаких нравственных ценностей, никаких идеологических скрепов. Деградация так называемого тонкого слоя – помните, Ленин говаривал? – это, скажу я вам, может дорого обойтись государству и народу. Случись какая передряга, этот тонкий слой переметнется на сторону кого угодно, лишь бы за тем стояла сила…
Он надолго замолкает, вздыхает, кряхтит, потом, как и я, с отвращением пьет теплую воду. Отдышавшись, продолжает, но нынешних властей предержащих уже не трогает:
– Да-а, раньше, бывало, нарком вызовет в свой кабинет наркомовских работников, и начинается совещание. И, доложу я вам, каждый имел право голоса, каждый старался внести свою лепту в общее дело, никто не обращал внимания на то, молод ты, или в возрасте… И спрашивали, разумеется. Теперь все не то, и неизвестно, чем это обернется, – заключает он и опять надолго замолкает.
Молчу и я. Молчу потому, что не знаю, как было раньше, по современным же понятиям раньше – при Сталине – все было хуже, и это, наверное, правда, но спорить мне не хочется. К тому же, Вадим Петрович и меня, судя по всему, относит к нынешней серости, хотя у меня ни наглости, ни нахрапистости нет и в помине. Что до искры божьей, то она давно угасла, и вряд ли мне удастся ее отыскать под наслоениями житейского пепла.
– Кстати! – вдруг оборачивается ко мне Вадим Петрович, и голос его звучит вполне жизнерадостно, словно он излил из себя всю желчь на директора завода и свое похмелье. – Чем вы сегодня собираетесь заниматься? Какие у вас планы?
Я заметил, что он редко обращается ко мне по имени-отчеству, точно это для него слишком обременительно, иногда мне кажется, что он вот-вот окликнет меня просто "эй!", из чего я делаю малоутешительный для себя вывод: Вадим Петрович явно считает меня ниже себя по всем чиновничьим показателям, существующим в министерской среде, хотя меня отделяет от него лишь одна должностная ступенька.
Что ж, это его дело. Я, правда, тоже пытаюсь отвечать ему тем же, однако у меня почему-то не получается так естественно, как у него.
– Да вот… хотел бы… Хотел бы съездить здесь неподалеку… – говорю я неуверенно, потому что не думал никуда ехать, но проводить время в компании с нудноватым и высокомерным Вадимом Петровичем мне совсем не улыбается. – Служил когда-то в армии неподалеку отсюда. Просто посмотреть, как там теперь все, – добавляю я, чтобы тот не решил, будто меня влекут в мой бывший полк соображения какого-нибудь высшего порядка. – Ностальгия, знаете ли, по молодости, – употребляю я модное словечко, недавно вошедшее в обиход.
– Да, да, да, понимаю вас, понимаю. Романтика молодости, кто ею не переболел! У меня лет пятнадцать назад тоже случай был… – и Вадим Петрович принимается рассказывать что-то скучное, а я лежу и терплю, делая вид, что внимательно слушаю и что это очень интересно и поучительно: все-таки этот Вадим Петрович – человек со связями и еще очень может пригодиться.
– … а вы позвоните генеральному директору объединения Чернолобову, – дошло до меня уже нечто практически полезное. – Даст он вам машину – и поезжайте в свою молодость. Хотите, я позвоню?
– Буду весьма вам признателен, – говорю я, потому что, хотя я и служу с некоторых пор в министерстве, и занимаю приличный пост, и умом понимаю, что могу, как и мои коллеги, вертеть даже такими фигурами, как генеральный директор промышленного объединения, но во мне еще крепко сидит провинциал с его провинциальной узостью взглядов и робостью.
– У меня с Чернолобовым, – говорит между тем Вадим Петрович, – давние отношения: не раз его выручал, и еще придется, так что мне он не откажет. И потом, одно дело, если вы приедете в свой полк на черной "волге", и совсем другое, если на легкомысленных "жигулях". А еще лучше созвониться с обкомом, чтобы они предупредили, – это произведет впечатление на тамошних военных. А то могут и не пустить: мало ли, скажут, кто у нас служил. Опять же, секреты всякие – на это дело они большие мастера.
Да, с секретами у нас действительно… Помнится, в одно из дежурств по штабу полка техник-лейтенант Дятлов показал мне папку с грифом "совершенно секретно". В папке той была довольно плохонькая фотокопия карты Союза, выпущенная американцами и напечатанная в какой-то их газете. На этой карте крупной звездочкой был отмечен наш "объект" и много всяких других объектов, о которых я не имел ни малейшего понятия. Показав мне эту совершенно секретную карту, Дятлов воровато оглянулся и снова спрятал ее в сейф, где, к тому же, хранилось личное оружие офицеров нашей эскадрильи. Так я был приобщен к "СС"-материалу, что до сих пор льстит моему самолюбию, хотя и понимаю: глупее некуда.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?