Текст книги "Николай Алексеевич Полевой"
Автор книги: Виссарион Белинский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Свежо предание, а верится с трудом!
Всякое независимое, самобытное мнение, всякий свежий голос, все, что не отзывалось рутиною, преданием, авторитетом, общим местом, ходячею фразою, – все это считалось ересью, дерзостью, чуть не буйством…
А журналы тогдашние?.. «Вестник Европы», вышедши из-под редакции Карамзина, только под кратковременным заведыванием Жуковского напоминал о своем прежнем достоинстве. Затем он становился все суше, скучнее и пустее, наконец, сделался просто сборником статей, без направления, без мысли, и потерял совершенно свой журнальный характер.{11}11
Карамзин основал журнал «Вестник Европы» в 1802 году и вел его до 1804 года. В 1805–1808, 1811–1813 и с 1815 до прекращения журнала в 1830 г. его редактировал М. Т. Каченовский. Каченовский выступал ярым защитником традиций классицизма.
[Закрыть] Конечно, всегда, даже в самые худшие годы свои, был он лучше всех журналов, существовавших в России до «Московского журнала», издававшегося Карамзиным в 1791 и 1792 годах. И не диво: благодаря Карамзину ему и не было возможно быть хуже их; но он должен был бы считать своею обязанностию быть лучше даже карамзинского «Вестника Европы», потому что с тех пор, как Карамзин оставил его (с 1804 года), много прошло времени, и от издателя уже не требовалось таланта Карамзина, чтобы возвысить и улучшить начатый им журнал. Но вышло не так. В начале двадцатых годов «Вестник Европы» был идеалом мертвенности, сухости, скуки и какой-то старческой заплесневелости. О других журналах не стоит и говорить: иные из них были сравнительно лучше «Вестника Европы», но не как журналы с мнением и направлением, а только как сборники разных статей. «Сын отечества» даже принимал на свои до крайности серые и жесткие листки стихотворения Пушкина, Баратынского и других поэтов новой тогда школы, даже открыто взял на себя обязанность защищать эту школу; но тем не менее сам он представлял собою смесь старого с новым и отсутствие всяких начал, всего, что похоже на определенное и ни в чем не противоречащее себе мнение. Как судил и рядил «Сын отечества» об искусстве даже впоследствии, можно видеть из его определения романтизма, который, по его мнению, начался с Байрона и отличается от классицизма тем, что начинает с половины или даже с конца дела!..{12}12
Журнал «Сын отечества» был основан в 1812 году Н. И. Гречем. В нем принимал участие также Булгарнн, которому и принадлежит приведенное Белинским курьезное определение романтизма.
[Закрыть]
Вообще должно заметить, что война за так называемый романтизм против так называемого классицизма была начата не Полевым. Романтическое брожение было общим между молодежью того времени. Острые и бойкие полемические статейки Марлинского против литературных староверов, печатавшиеся в «Сыне отечества», и его же так называемые обзоры русской словесности, печатавшиеся в известном тогда альманахе; трехмесячный сборник «Мнемозина»{13}13
Известный альманах – «Полярная звезда», издававшийся А. А. Бестужевым и К. Ф. Рылеевым в 1823–1825 годах. Альманах «Мнемозина» издавался В. К. Кюхельбекером я князем В. Ф. Одоевским в 1824–1825 годах.
[Закрыть] – все это выразило собою совершенно новое направление литературы, которого органом был «Телеграф», и все это несколькими годами упредило появление «Телеграфа». Следовательно, Полевой не был ни первым, ни единственным представителем нового направления русской литературы, как Карамзин был в свое время первым и почти единственным представителем нового направления, почти им же одним и произведенного, потому что подле его имени в этом деле можно вспомнить только два других имени – Макарова и Дмитриева. Но это нисколько не уменьшает заслуги Полевого: мы увидим, что он сумел на своем пути стать выше всех соперничеств и даже восторжествовать в борьбе против всех враждебных соревнований.
Романтизм – вот слово, которое было написано на знамени этого смелого, неутомимого и даровитого бойца, – слово, которое отстаивал он даже и тогда, когда потеряло оно свое прежнее значение и когда уже не было против кого отстаивать его!.. Что же такое этот «романтизм», который наполнял собою целую литературную эпоху, за который было столько чернильных войн, столько полемических битв на жизнь и на смерть? Когда мы впервые услышали это слово, в европейских литературах уже давно кипели страшные войны за него. Но не везде он имел одинаковое значение. Первое движение в его пользу обнаружилось в Германии, как реакция влиянию французской литературы, как протест в пользу немецкой национальности в литературе. В своей настоящей, современной действительности Германия не видела, по известным причинам, никаких национальных элементов и обратилась к своему прошедшему, к своим средним векам, к рыцарским замкам с их башнями и подъемными мостами, с их поэтическим варварством и романтическою дикостью их нравов. Гёте и Шиллер не были вполне представителями этого романтического движения, но заплатили ему не малую дань, особенно последний. Потом немецкий романтизм начал принимать новое направление как реакция сухой и обнаженной простоты протестантизма, как усилие в пользу мистицизма средних веков и против философского рационализма. Жаркими поборниками этого направления явились братья Шлегели. Думая найти всякую опору своим теориям в посредственном, но зато ультраромантическом поэте Тике, они провозгласили его великим поэтом и даже имели жалкую смелость противопоставлять его Гёте. Теперь эта затея на больше, как воспоминание: романтизм, на время искусно воскрешенный, давно уже вновь опочил сном непробудным. Шлегелей нет, а Тику удивляется только редеющая толпа стариков, скудно вознаграждая его этим удивлением за насмешки и презрение молодых поколений… В Англии романтизм был освобождением от влияния французского классицизма, принятого школою Попе, Адиссона и Драйдена. Байрон и не думал быть романтиком в смысле поборника средних веков: он смотрел не назад, а вперед. Романтизм во Франции сперва был реакциею революционному рационализму и явился в ней с Шатобрианом, этим рыцарем Реставрации.{14}14
Замечательна эта мысль Белинского о романтизме как реакции на философский рационализм и на французскую революцию.
[Закрыть] Потом французский романтизм превратился в простой, чисто литературный вопрос о свободе поэтических форм, до уродливости сжатых и искаженных прежним классицизмом. В сущности, дело тут шло о том, которая школа натуральнее – Расина или Шекспира, и можно ли в трагедии вводить лица низших сословий и патетическое мешать с комическим. Представителем этого романтического движения во Франции был Виктор Гюго, поэт даровитый, но отнюдь не гениальный, более богатый воображением, нежели тактом истины. По чувству противоречия он дошел до величайших нелепостей: вместо того чтобы отрицать в прежней псевдоклассической школе одни ее крайности, он почел за нужное итти ей наперекор даже и в Том, что составляло ее истинное и высокое достоинство, что делало ее глубоко национальною: чувство меры и постоянное присутствие того, что французы называют le bon sens[3]3
Здравый смысл. – Ред.
[Закрыть]. Он дошел до того, что гордо объявил чудовищное прекрасным: le laid, c'est le beau…{15}15
Тезис о том, что и в безобразном, чудовищном можно найти прекрасное, В. Гюго изложил и аргументировал в предисловии к драме «Кромвель» (1827).
[Закрыть] Подчиняясь немецкому влиянию, он ринулся в средние века, но вынес оттуда только одни нелепые преувеличения. Гюго имел свою минуту торжества, но давно уже во Франции и он и романтизм не больше, как предание… Свобода формы выиграна и утверждена, и теперь никто не держится там условных и стеснительных форм псевдоклассицизма, но за это никого уже не называют там «романтиком».
Само собою разумеется, что у нас романтизм не мог иметь никакого соотношения ни с католицизмом, ни с средними веками. Он мог бы еще быть стремлением к лирической, субъективной настроенности в поэзии, усилием сделать поэзию, – выражением преимущественно внутренних тайн сердца, мистики человеческой личности, потому что такое направление поэзии есть действительно романтическое. Но Жуковский уже ввел в нашу поэзию этот романтизм гораздо прежде, нежели слово «романтизм» сделалось известным в нашей литературе. И однакож Жуковского ни тогда, ни после никто не называл романтиком: это название было утверждено общим голосом за Пушкиным, который и по своей натуре, и по характеру своей поэзии несравненно меньше Жуковского был романтиком. За что же прослыл он таким ультраромантиком? – За то, что откинул в своих произведениях все старые формы и начал писать элегии и поэмы. Из этого ясно видно, что наш романтизм никогда не был ни чем другим, как реакциею стеснительным и условным формам, занятым нашею литературою у французской литературы. Новейший классицизм был не чем иным, как усилием подделываться под формы древних литератур, греческой и латинской, произведения которой были признаны классическими, то есть образцовыми, такими, которые могли читаться в училищах, в классах как непогрешительные образцы, достойные подражания. Потом дошли до убеждения, что писать хорошо можно не иначе, как рабски подражая древним. Разумеется, подражать древним можно было только в форме, а не в духе, но и это не могло не вредить добровольным подражателям, питому что это значило новый дух заковывать в старые и чуждые ему формы. Так и было во Франции. Но французские писатели, подражая древним, назло самим себе и без собственного ведома, оставались верными своему национальному духу, тогда как их подражатели, думая быть греками и римлянами, были ровно ничем. Об уравновешении природы и духа, выражавшемся в пластически-прекрасной форме, никто не имел ни малейшего понятия, а все твердили только о знаменитом триединстве, плохо понятом из Аристотеля. Толковали, правда, и тогда, что в классическом искусстве форма преобладает над идеею, а в романтическом, наоборот – идея над формою. Но это, во-первых, не совсем было верно в отношении к древнему искусству, потому что в нем видно было примирение духа с природою, уравновешение идеи с формою, а не перевес формы над идеею. Равным образом не совсем верно судили и о романтизме, считая его представителями не только Шекспира, но и Байрона, – тогда как истинные представители романтизма были трубадуры и менестрели, а из известных поэтов разве только Петрарка и Дант, – первый в своих сонетах, исполненных мечтательной идеальной любви, а второй в своей чудовищной и тем не менее великой поэме, исполненной католических тенденций и богословских аллегорий и так полно отразившей в себе всю уродливо-величавую жизнь средних веков. Новейшее искусство скорее должно стремиться подойти к древнему, нежели к романтическому, оставаясь в сущности равно ни тем, ни другим. Все это теперь ясно как день. Но тогда вопрос был многосложен, и спорящие стороны не понимали ни себя, ни друг друга. Как ни бросались в философию, что ни твердили о внешнем и внутреннем, о форме и идее, но главным вопросом все-таки оставалось освобождение от условных правил, без нужды стеснявших вдохновение и отдалявших искусство от естественности, самобытности и народности.
Вопрос стоил споров, дело стоило битвы. Теперь на этом поле все тихо и мертво, забыты и побежденные и победители; но плоды победы остались, и литература навсегда освободилась от условных и стеснительных правил, связывавших вдохновение и стоявших непреодолимою плотиною для самобытности и народности. И первым поборником и пламенным бойцом является в этой битве Полевой как журналист, публицист, критик, литератор, беллетрист.
«Московский телеграф» был явлением необыкновенным во всех отношениях. Человек, почти вовсе неизвестный в литературе, нигде не учившийся, купец званием, берется за издание журнала, – и его журнал с первой же книжки изумляет всех живостию, свежестию, новостию, разнообразием, вкусом, хорошим языком, наконец, верностию в каждой строке однажды принятому и резко выразившемуся направлению. Такой журнал не мог бы не быть замеченным и в толпе хороших журналов, но среди мертвой, вялой, бесцветной, жалкой журналистики того времени он был изумительным явлением. И с первой до последней книжки своей издавался он в течение почти десяти лет{16}16
«Московский телеграф» был основав Н. А. Полевым в 1825 году. В 1834 году он был закрыт за напечатание неодобрительной рецензии на казенно-патриотическую драму Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла».
[Закрыть] с тою постоянною заботливостию, с тем вниманием, с тем неослабеваемым стремлением к улучшению, которых источником может быть только призвание и страсть. Первая мысль, которую тотчас же начал он развивать с энергиею и талантом, которая постоянно одушевляла его, была мысль о необходимости умственного движения, о необходимости следовать за успехами времени, улучшаться, итти вперед, избегать неподвижности и застоя, как главной причины гибели просвещения, образования, литературы. Эта мысль, теперь общее место даже для всякого невежды и глупца, тогда была новостью, которую почти все приняли за опасную ересь. Надо было развивать ее, повторять, твердить о ней, чтобы провести ее в общество, сделать ходячею истиною. И эго совершил Полевой! Боже мой! как взъелись на него за эту мысль ученые невежды, бесталанные литераторы, плохие журналисты, закосневшие в предрассудках старики! И как усилилась эта буря негодования и злобы умною, оригинальною, чуждою предрассудков критикою «Московского телеграфа», высказывавшего свои мнения прямо, не смотревшего ни на какие авторитеты! И было из чего сердиться на этот журнал: нет возможности пересчитать все авторитеты, уничтоженные им! И сколько было тогда великих писателей, которые ничего путного не написали! Один дубовыми стишищами переложил расиновскую трагедию; другой написал мадригал Лилете и триолет Хлое; третий – дюжину плаксивых стишонков; четвертый – сентиментальную повесть; известность пятого была основана на статье, выкраденной из иностранной книги, а шестой просто выдал за свое сочинение забытый труд какого-нибудь старого русского писателя. «Московский телеграф» на все навел справки, все вспомнил, все вывел наружу… Многим сказал он, что их сочинения в свое время могли иметь свою относительную ценность, но что время их прошло и что теперь мальчики пишут лучше их, заслуженных и знаменитых авторов. На все на это нужно было тогда много смелости: в то время самое легкое замечание не в пользу автора или сочинения принималось за брань и ругательство и служило поводом ко множеству критик, антикритик, рекритик, ответов, возражений и пр. Считавшие себя обиженными не забывали этого; а кому приятно иметь бесчисленное множество врагов, иногда просто из ничего? Да, для этого нужно было больше, чем смелость – нужно было самоотвержение. Особенную ненависть навлек на себя Нолевой со стороны ученого люда, учившегося по старым книгам и не подозревавшего, что могут выть новые и лучшие. Тогда-то раздались ожесточенные вопли: да что он, да кто он, где он учился, где его аттестаты, какие его ученые звания? он купец, торгаш, самоучка, всезнайка и т. п. Поверят ли, что многие «ученые», в своих выходках против Полевого, не стыдились делать намеки на его водочный завод – пятно, как сказал Пушкин, ужасное, как известно, всему нашему дворянству!.. Вот что, например, было сказано, между прочим, о Полевом в «Вестнике Европы» (1828 года, № 23, стр. 199): «Он прикидывает к ним (к поэтам) волчок критики с размаху, и определяет мигом, сколько в них поэтического угара…»
Загляните в современные «Московскому телеграфу» журналы, – и вы подумаете, что Полевой не умел иначе говорить, как страшными ругательствами, что журнал его был складочным местом полемики дурного тона, брани, дерзостей, лжей. Но пересмотрите «Московский телеграф» хоть за все время его существования, – и вы увидите, что всегда, в жару самой запальчивой полемики, он умел сохранять свое достоинство, уважать приличие и хороший тон и что в самых любезностях его противников было больше грубости и плоскости, нежели в его брани. Мы пишем не панегирик, не эклогу, а характеристику замечательного деятеля на поприще русской литературы, и потому мы не скажем не только того, чтобы Полевой никогда не ошибался, но и того, чтобы он всегда был беспристрастен в отношении к своим противникам, всегда умел отдавать им должную справедливость. Нет, он был человек, и притом постоянно раздражаемый самыми возмутительными в отношении к нему несправедливостями, ошибался и бывал не прав; но в истории человеческих дел вопрос не в том, кто был безупречен и непогрешителен, а в том, кто более других, относительно, по возможности, был справедлив или у кого сумма доброго стремления и добрых дел если не перевешивает недостатков и слабостей, то искупляет их… И в этом отношении издатель «Московского телеграфа» смело мог бы рассказать всему свету историю своих отношений к противникам, не скрывая своих промахов и ошибок, смело мог бы один противостать, целой их фаланге… Наведя справки, не трудно убедиться, что полемики в «Московском телеграфе» было не много, по крайней мере меньше, нежели в каждом из современных ему журналов, не говоря уже о том, что его полемические статьи всегда были умны, дельны, остроумны, ловки и приличны. И потому причину общего ожесточения против этого журнала должно искать не столько в полемических статьях, сколько в его критике и библиографии, где правда высказывалась столько же прямо, сколько и прилично, отчего и кусалась больнее. До «Телеграфа» в нашей журналистике уклончивый тон принимали за одно с вежливым; старались как можно меньше говорить о писателях и сочинениях, а если говорили, то с тем; чтобы хвались общими избитыми фразами. Полевой показал первый, что литература – не игра в фанты, не детская забава, что искание истины есть ее главный предмет и что истина – не такая безделица, которою можно было бы жертвовать условным приличиям и приязненным отношениям. Изъявить публично такой образ мыслей в то время значило сделать страшную дерзость и выказать себя человеком «беспокойным», то есть хуже, чем безнравственным. Многие разделяют людей в нравственном отношении: на благонамеренных и беспокойных; первые не мешают другим обделывать свои делишки, каковы бы они ни были, лишь бы только и им никто не мешал втихомолочку заниматься тем же самым; вторые никак не могут вытерпеть, чтобы не заговорить громко, узнавши, что их сосед, посредством справок и отношений, пустил по миру целое семейство, или
И в литературном мире, даже и теперь, «благонамеренных» несравненно больше, нежели «беспокойных», а в то время, то есть до «Телеграфа», последних почти вовсе не было. И потому очень естественно, что этот журнал многим казался чудовищным явлением, именно потому, что здравый смысл, образованный вкус и истину ставил выше людей и ради их не щадил авторских самолюбий. Теперь с трудом можно поверить, чтобы когда-нибудь могло быть таким образом и до такой степени; и это опять заслуга Полевого, и заслуга великая!
Это обстоятельство опять указывает на резкое различие роли Полевого от роли Карамзина на одном и том же, впрочем, поприще. Карамзин не был связан прошедшим, и ему не с чем было бороться, почему он и не оскорбил ничьего самолюбия, не возбудил ничьей вражды к себе, кроме завистников, бледный рой которых скоро должен был исчезнуть при быстрых успехах его славы и при общей любви к нему большинства образованного общества. Обстоятельства, положение литературы, дали Полевому роль бойца. Он не столько утверждал, сколько отрицал, не столько доказывал, сколько оспаривал. Кроме того, во время Карамзина было не до идей и вопросов, первых никто не спрашивал, вторых не было, общество было для них еще слишком молодо, неразвито и бессознательно. Спорили о фразах, хлопотали о правильности и чистоте языка, и все вопросы заключались в стилистике. Во всем остальном дело шло о том, чтобы педантическую, школьную литературу сделать светскою, общественною и общительною, равно привлекательною и для кабинетного труженика, и для делового человека, и для светского щеголя и светской дамы. И Карамзин это сделал не теориями, не спорами, а образчиками сочинений, которых требовал дух времени. Он был знаком хорошо и с французской, и с немецкой, и с английской литературами, но их влияние на него было больше внешнее, нежели внутреннее. Идеи XVIII века не волновали его, по крайней мере, этого не заметно в его сочинениях. Фонвизин, предшественник Карамзина, гораздо больше его был сыном своего века. Карамзин занял у XVIII века только сентиментальное направление и обожание природы, которую называл он Натурою, тоже сентиментальное, но не пантеистическое; о любви и всех сердечных склонностях говорил он как будто с голосу Руссо, но в сущности смотрел на них не больше, как на извинительные слабости человеческого естества. Вот все, чем ограничилось влияние на него века. Но через двадцать пять лет явились уже другие потребности, явилось стремление к сознанию, к исследованию, к анализу. Захотели узнать, что такое Шекспир и Байрон, Данте и Сервантес, Гёте и Шиллер, что такое Восток и классическая древность, что такое философия, политическая экономия и т. д., и все это свели на вопрос о классицизме и романтизме или, по крайней мере, кстати и некстати все это привязали к нему.
Все новые идеи, возникшие в Европе в начале XIX века, смутно доходили до русской любознательности и смутно отражались в ней. Это было время, когда хотели ломать и строить, но на половине ломки останавливались, чтобы сделать новую надстройку, а на половине стройки останавливались, чтобы кончить по-старому. Это была эпоха чисто переходная. И «Телеграф», верный своему названию, был полным представителем этой эпохи. В нем было много силы, энергии, жару, стремления, беспокойства, тревожности, он неусыпно следил за всеми движениями умственного развития в Европе и тотчас же передавал их так, как они отражались в его понятии; но вместе с тем все в нем было неопределенно, часто смутно, а иногда и противоречиво. Это давало полную возможность придираться к нему людям, стоявшим вне умственного движения своей эпохи. И они не шутя считали себя неизмеримо выше Полевого и с важностию ловили и высчитывали его обмолвки, промахи, ошибки, не понимая, что их преимущество над ним состояло только в том, что они спали, а он жил и действовал: кто спит, тот, разумеется, не грешит, особенно если спит так крепко, что и во сне ничего не видит… Они гордо величали его то самоучкою, то недоучкою и на основании его ошибок (а часто и того, что только им казалось ошибками, то есть чего они не в состоянии были понять) доказывали, что он невежда и шарлатан. Правда, он учился самоучкою, и то, что другим давалось без труда, досталось ему страшными усилиями; но если этот путь к знанию не мог не повредить Полевому, более или менее разладивши его с систематичностию и методою, зато и принес ему большую пользу: спас его от школьных предрассудков, от педантизма и образовал из него публициста, которому нужно иметь дело не с аудиториею, а с обществом. Его все интересовало, ко всему влекло, и он учился с жаром, с упорством, с настойчивостью; но этот энциклопедизм, эта жажда всезнания, при житейских заботах, при издании журнала, естественно, не допускала его углубиться в какой-нибудь исключительный предмет, сделаться ученым. Неопределенность идей (свойство той эпохи) и поверхностность многостороннего знания (результат энциклопедического направления и самообразования) отзывались во многом, что писал он, особенно в его философских воззрениях; но он равно был чужд и невежества и шарлатанства, в которых его обвиняли противники. Натура живая и восприимчивая, он страстно увлекался всеми современными идеями, и его можно было обвинять только в том, что он часто понимал их по-своему, но не в том, чтобы он говорил о них, не понимая их. Журналист и беллетрист по призванию, человек практический по своей природе, он всегда был ясен и определен, когда не бросался в теорию, но говорил просто, как человек со вкусом, с здравым смыслом и с образованием. Немецкая философия сильно занимала его ум, но он знакомился с ее идеями не из прямого источника, недоступного для дилетантов и любителей философии, а из популярных лекций Кузена, – и его главная ошибка тут состояла в том, что этого беллетриста философии он, принял за главу философического движения, будто бы скончавшегося в Германии с Шеллингом. Даже и в этом отношении, может быть, составляющем самую слабую сторону образования Полевого, нельзя не удивляться его тревожной любознательности, за все хватавшейся, ко всему стремившейся, ничего не оставившей без внимания. Вместе с ним много вышло на литературную арену людей, основательно учившихся и потом называвших себя «учеными»; все они были против него одного; но что же сделали они, или что они делают теперь?.. Где свершение тех надежд, которые они подавали?.. Через два года после «Московского телеграфа» – явился «Московский вестник», за ним «Атеней» и «Галатея», даже дряхлый «Вестник Европы» оживился, ударился в ожесточенную полемику, схватился за феорию и даже фiлософию, потом все они соединились в «Телескопе», чтобы сильнее ударить на своего общего врага; но они могли только поднять его своими нападками, ничего не сделавши ни для себя, ни для публики…{18}18
Журнал «Московский вестник», издававшийся М. П. Погодиным в 1827–1828 годах, стоял на позициях шеллингианства и усердно пропагандировал произведения немецких романтиков.
Журнал «Атеней» издавался в 1828–1830 годах профессором Московского университета М. Г. Павловым.
«Галатея» – московский журнал (1829–1830), издателем которого был поэт и критик С. Е. Раич.
«Телескоп» был основав Н. И. Надеждиным в 1831 году (см. комментарии к «Литературным мечтаниям», том I наст. изд.).
[Закрыть]
Сначала в «Телеграфе» принимали участие, хотя и не большое, даже Жуковский и Пушкин, и весьма значительное участие принимал в нем князь Вяземский. Но вскоре участь этого журнала стала зависеть только от деятельности и таланта его издателя, постоянно вспомоществуемого только своим братом, К. А. Полевым;{19}19
П. А. Вяземский с самого основания «Московского телеграфа» был его деятельным сотрудником. Но уже в 1827 году он охладевает к журналу, что было вызвано расхождением в общественных и литературных взглядах с Н. А. Полевым. Окончательный разрыв между ними произошел в 1829 году, после напечатания Полевым критической статьи о Карамзине (см. примеч. 142), перед памятью которого преклонялся Вяземский. Брат издателя, Ксенофонт Полевой, был постоянным его помощником по изданию журнала.
[Закрыть] но журнал от этого не упал, а год от году становился лучше. Этого мало: его не уронили даже две важные ошибки его издателя. Первая из них была – примирение с одним петербургским журналом и одною петербургскою газетою, после продолжительной и постоянной войны с ними.{20}20
Примирение Полевого с журналом «Сын отечества» (изд. Н. Греч) и газетой «Северная пчела» (изд. Ф. Булгарин) произошло в середине 1827 года и закреплено было весной 1828 года.
[Закрыть] Так как эта война делала особенную честь «Телеграфу», то примирение не могло не скомпрометировать его. Эта важная ошибка была следствием другой, еще важнейшей. В 1829 году Полевой напечатал в своем журнале критическую статью об «Истории государства российского». Статья была превосходно написана, мера заслуг Карамзина оценена в ней была верно, беспристрастно, с полным уважением к имени знаменитого писателя. Но чрез несколько месяцев явилось в «Телеграфе» объявление о скором выходе «Истории русского народа». Тогда поднялась против Полевого страшная буря: его статья об истории Карамзина объяснялась его противниками, как предисловие к объявлению о подписке на собственную историю. Но все эти вопли Полевому легко было сделать ничтожными и обратить к собственной чести и к предосуждению своих противников: ему стоило только всегда сохранять тон должного уважения к Карамзину, даже доказывая его ошибки; но он не вытерпел – и досаду на своих противников стал вымещать на истории Карамзина. «История русского народа» явилась с двойным текстом: в одном была история, а в другом довольно нехладнокровные нападки на Карамзина, и каждому из этих текстов было отведено ровно по полустранице… Пожалеем о слабости замечательного человека, оказавшего литературе и общественному образованию великие заслуги; но не будем оправдывать его слабости или называть ее добродетелью…
К этой же эпохе «Телеграфа» относится и принятие им в свои сотрудники одного писателя, с его статьями, многоглаголивыми, широковещательными, плоскими и пошлыми, в которых, под формою ратования за новое, скрывались отсталость и страшная ограниченность в понятиях…{21}21
Белинский намекает на участие в «Московском телеграфе» В. А. Ушакова (см. примеч. 122 в т. I наст. изд.).
[Закрыть] Но «Телеграф» вынес и этот сильный удар, им же самим нанесенный себе. – несмотря на все это, он не падал, а улучшался. Причина этого заключалась в личности его издателя. Он был литератором, журналистом и публицистом не по случаю, не из расчета, не от нечего делать, не по самолюбию, а по страсти, по призванию. Он никогда не неглижировал изданием своего журнала, каждую книжку его издавал с тщанием, обдуманно, не жалея ни труда, ни издержек. И при этом он владел тайною журнального дела, был одарен для него страшною способностию. Он постиг вполне значение журнала, как зеркала современности, и «современное» и «кстати» – были в руках его поистине два волшебные жезла, производившие чудеса. Пронесется ли слух о приезде Гумбольдта в Россию, он помещает статью о сочинениях Гумбольдта; умирает ли какая-нибудь европейская знаменитость, – в «Телеграфе» тотчас является ее биография, а если это ученый или поэт, то критическая оценка его произведений. Ни одна новость никогда не ускользала от деятельности этого журнала. И потому каждая книжка его была животрепещущею новостию, и каждая статья в ней была на своем месте, была кстати. Поэтому «Телеграф» совершенно был чужд недостатка, столь общего даже хорошим журналам: в нем никогда не было баласту, то есть таких статей, которых помещение не оправдывалось бы необходимостию… И потому, без всякого преувеличения, можно сказать положительно, что «Московский телеграф» был решительно лучшим журналом в России, от начала журналистики.
В 1832, 1833 и 1834 годах «Телеграф», нисколько не ослабевая ни в энергии, ни в разнообразии, ни в достоинстве, тем не менее был уже в своей апогее, даже на повороте с нее. Он сделал свое дело и, попрежнему хлопоча о движении вперед, без собственного ведома и желания, наперекор самому себе, начал принимать характер коснения. В эти три года были напечатаны в нем большие критические разборы Полевого сочинений Державина, Жуковского, Пушкина и повести: «Блаженство безумия», «Живописец», «Эмма». В тех и других Полевой высказался вполне, в тех и других вполне выказались угол его зрения, сгиб его ума, характер его образования, равно как вполне отразилась его эпоха, с живою деятельностью, беспокойным тревожным движением, заносчивостию, юношеским жаром, простодушным убеждением, с полуфранцузскими тенденциями и полунемецкими идеями, с. поверхностностию и неопределенностию в понятиях, с чувствами вместо мыслей, предощущениями вместо отчетливого сознания, часто с громкими словами и туманными фразами вместо теории, с смелостию, отвагою, одушевлением. В этих статьях и повестях Полевой как бы поспешил представить результат своей журнальной деятельности, разом целостно и обдуманно высказав в них все, о чем говорил несколько лет отрывочно и случайно. Он как будто чувствовал, не сознавая этого ясно, что возникает в нашей литературе новое движение, ему неведомое и непонятное, – и торопился высказаться вполне и определенно. А новое между тем действительно возникало, – и Полевой отступил от Пушкина, как от отсталого поэта, в ту самую минуту, когда тот из поэта, подававшего великие надежды, начал становиться действительно великим поэтом; с первого же разу не понял он Гоголя и, по искреннему убеждению, навсегда остался при этом непонимании…{22}22
В «Московском телеграфе» были напечатаны критические статьи о VI главе «Евгения Онегина» (1830, ч. XXXII) и о «Борисе Годунове» (1831, ч. XXXVII, № 2 и 1833, ч. XLIX, №№ 1 и 2). Статья 1833 года перепечатана в «Очерках русской литературы» Н. Полевого, ч. I, СПБ, 1839, стр. 145–210).
В рецензии, напечатанной в «Московском телеграфе» (1831, № 17) Полевой обвинил Гоголя в «недостатках слога», «бедности воображения», «в неуменьи увлекать читателя подробностями». Враждебно-пристрастное отношение Полевого к Гоголю еще больше обнаружилось позднее в его статьях и рецензиях о «Ревизоре» («Русский вестник», 1842, № 1) и «Мертвых душах» (там же, №№ 5 и 6).
[Закрыть]
С прекращением «Телеграфа» поприще Полевого, как журналиста, было кончено, и ему следовало ограничиться так называемыми солидными трудами – доканчивать свою историю, писать и издавать книги… Но что прикажете делать с неугомонною журнальною натурою? Быть столько времени и с таким успехом первым голосом в журналистике – и слышать новые, дотоле безвестные голоса, которые поют уже совсем другую песню – на это у него недостало силы резиньироваться. Из журналиста он пошел в сотрудники, расходился и вновь сходился с журналами, в которых участвовал, принимался было за редакцию новых – и только доказывал этим, что время его прошло невозвратно… При этом, естественно, не мог он не увлекаться спорами, полемикою, выгоды которых уже не могли быть на его стороне… Но довольно об этом: заслуги Полевого так велики, что, при мысли о них, нет ни охоты, ни силы распространяться о его ошибках…{23}23
С конца 1837 года Полевой переехал в Петербург и стал на короткое время негласным редактором «Северной пчелы» и «Сына отечества». Позднее Полевой систематически участвовал в «Северной пчеле» под псевдонимом «ZZ». Помимо участия в названных изданиях, Полевой редактировал в 1841–1842 годах журнал «Русский вестник», не имевший никакого успеха.
[Закрыть]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.