Текст книги "Ответ «Москвитянину»"
Автор книги: Виссарион Белинский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
На все на это у него были свои причины. Он, вероятно, чувствовал, что, пустившись в настоящую критику произведений натуральной школы, он (принужден был бы найти в ней что-нибудь и хорошее, что было вовсе несообразно с его намерением; потом он не мог бы избежать выписок, а они могли бы доказывать совершенно противное его доказательствам. Называя по именам писателей натуральной школы, он этим показал бы, что не шутит своим делом и не смотрит на отношения, в которые могла бы его поставить его откровенность ко стольким лицам. Гораздо спокойнее было ему назвать только одного да намекнуть еще на двух: остальные не вправе считать себя в числе подпавших его нападкам; при случае можно сказать им, что он не относит их к натуральной школе. Но подобные недоговорки и уклончивость никогда не разъясняют дела, а только усиливают и усложняют недоразумения, и потому мы просим нашего критика ответить нам прямо и откровенно: неужели он и в самом деле не видит никакого таланта, не признает никакой заслуги в таких писателях, каковы, например: Луганский (Даль), автор «Тарантаса», автор повести «Кто виноват?», автор «Бедных людей», автор «Обыкновенной истории», автор «Записок охотника», автор «Последнего визита»,{22}22
Автор «Тарантаса» В. А. Соллогуб, «Бедных людей» – Ф. М. Достоевский и «Последнего визита» – П. Н. Кудрявцев (псевдоним его «А. Нестроев»).
[Закрыть] о которых он не почел за нужное упомянуть? Потом: неужели он и в самом деле ни во что ставит успех произведений натуральной школы или думает уверить нас, что его не видит и не признает? Какие журналы пользуются наибольшим успехом, если не те, в которых помещаются произведения натуральной школы и которых направление совпадает с направлением этой школы? Скажем больше: без этих произведений натуральной школы теперь невозможен успех никакого журнала. Или критик наш не шутя считает русскую публику до сих пор несовершеннолетнею, каким-то недорослем, который шагу не может сделать без критических нянек и потому поневоле допускает их сбивать его с толку, направляя то в ту, то в другую сторону? Это действительно было в эпоху безусловной веры в имена и авторитеты; но этого давно уже нет. Критика, слава богу, давно уже из журналов перешла в публику, сделалась общественным мнением. Судьба книги или какого-нибудь литературного произведения уже давно не зависит от произвола всякого, кто только вздумает ее поднять или уронить. Монополий критических теперь нет, потому что у всякого журнала свое мнение, и что хвалит один, то бранит другой. Но обратимся к фактам. Пушкин был встречен и восторженными похвалами и ожесточенною бранью: неужели же наша публика признала его великим национальным поэтом только потому, что его хвалители перекричали его порицателей? Нужно ли говорить, что с первого появления Гоголя на литературное поприще до сей минуты его постоянно преследует одна литературная партия, что самые решительные нападки на него раздавались из журнала, имевшего обширный круг читателей, и доселе раздаются из газеты, тоже пользующейся большим расходом?{23}23
Имеется в виду журнал «Библиотека для чтения» Сенковского и газета «Северная пчела» Булгарина.
[Закрыть] Неужели же опять необыкновенный и быстрый успех сочинений Гоголя произошел оттого, что, как уверяет одна газета, его (хвалители кричали громче всех? Лермонтов действовал на литературном поприще каких-нибудь четыре года и умер прежде, нежели талант его успел вполне развернуться, а между тем, во мнении публики, он еще при жизни своей стал в ряду первоклассных знаменитостей русской литературы: неужели и это опять дело литературной партии? А публика тут что же? Какая, подумаешь, сговорчивая публика! Но почему же наши противники с обеих сторон не могли уверить ее ни в ничтожности прославляемых нами литературных имен, ни в великости талантов и заслуг писателей своих партий? Ведь если дело пойдет на громкость голоса, резкость выражений и решительность приговоров, наши противники едва ли уступят нам в этом, но, вероятно, еще и далеко превзойдут нас… Но риторическая школа, нападая на натуральную, по крайней мере противопоставляет, хотя и без успеха, ее писателям и произведениям – своих писателей и свои произведения; но господа славянофилы не могут сделать и этого. А между тем самым простым, законным, справедливым и действительным средством уничтожить натуральную школу и дать настоящее направление вкусу публики было бы для них – противопоставить ее писателям своих писателей, ее произведениям – свои произведения… Что же мешает им сделать это? Они, впрочем, это и делают время от времени, понемножку и помаленьку: то напечатают повесть, которой никто, кроме их, читать не может и не хочет, то стихотворение вроде «светика-луны», в народном тоне которого виден барин, неловко костюмировавшийся крестьянином… Бедные!
Но мы еще не упомянули о самой главной, самой тяжкой вине, которая, по мнению критика «Москвитянина», лежит на натуральной школе. Дело – видите ли – в том, что «она не обнаружила никакого сочувствия к народу и так же легкомысленно клевещет на него, как и на общество»!.. Вот уж этого-то обвинения мы, признаться, не ожидали от гг. славянофилов, хотя и многого другого ожидали от них! Но защищать против него натуральную школу мы не намерены, по крайней мере серьезно, потому что видим в нем даже не клевету, а просто нелепость. Это все равно, как если бы славянофилов обвинять в исключительной любви к Западу и ненависти ко всему, что носит на себе славянский характер. В этом случае, мы искренно жалеем о критике «Москвитянина», что он не позаботился подкрепить ссылками на сочинения натуральной школы, и даже выписками из них, такое важное, уж не в литературном, а в нравственном отношении, обвинение, выставляющее в дурном свете не талант, а сердце его противников, оскорбляющее уже не самолюбие, а их достоинство… Да, такой со стороны его необдуманный поступок возбуждает в нас искреннее к нему сожаление…
Положение натуральной школы между двумя неприязненными ей партиями поистине странно: от одной она должна защищать Гоголя, и от обеих – самое себя; одна нападает на нее за симпатию к простому народу, другая нападает на нее за отсутствие к нему всякого сочувствия… Оставим в стороне разглагольствования критика «Москвитянина» о народе, который, по его мнению, «сохранил в себе какое-то здравое сознание равновесия между субъективными требованиями и правами действительности, сознание, заглушенное в нас односторонним развитием личности», и предоставим ему самому разгадать таинственный смысл его собственных слов; а сами заметим только, что враги натуральной школы отличаются между прочим удивительною скромностию в отношении к самим себе и удивительною готовностью отдавать должную справедливость даже своим противникам. Недавно один из них, г. Хомяков, с редкою в наш хитрый и осторожный век наивностию, объявил печатно, что в нем чувство любви к отечеству «невольное и прирожденное», а у его противников – «приобретенное волею и рассудком, так сказать, наживное» («Московский сборник», 1847, стр. 356). А вот теперь г. М… З… К… объявляет, в пользу себя и своего литературного прихода, монополию на симпатию к простому народу! Откуда взялись у этих господ притязания на исключительное обладание всеми этими добродетелями? Где, когда, какими книгами, сочинениями, статьями доказали они, что они больше других знают и любят русский народ? Все, что делалось литераторами для споспешествования развитию первоначальной образованности между народом, делалось не ими. Укажем на «Сельское чтение», издаваемое князем Одоевским и г. Заблоцким: там есть труды г. Даля, князя Одоевского, графа Соллогуба и других литераторов, но ни одного из славянофилов. Знаем, что гг. славянофилы смотрят на это издание (почему-то очень не ласково, и не высоко ценят его; но не будем здесь спорить с ними о том, хороша или дурна эта книжка: пусть она и дурна, да дело в том, что литературная партия, на которую они так нападают, сделала что могла для народа и тем показала свое желание быть ему полезною; а они, славянофилы, ничего не сделали для него. И почему думает критик «Москвитянина», что писатели натуральной школы не знают народа? Сошлемся в особенности на того же Даля, о котором мы уже упоминали: из его сочинений видно, что он на Руси человек бывалый; воспоминания и рассказы его относятся и к западу и к востоку, и к северу и к югу, и к границам и к центру России; изо всех наших (писателей, не исключая и Гоголя, он особенное внимание обращает на простой народ, и видно, что он долго и с участием изучал его, знает его быт до малейших подробностей, знает, чем владимирский крестьянин отличается от тверского, и в отношении к оттенкам нравов и в отношении к способам жизни и промыслам. Читая его ловкие, резкие, теплые типические очерки русского простонародья, многому от души смеешься, о многом от души жалеешь, но всегда любишь в них простой наш народ, потому что всегда получаешь о нем самое выгодное для него понятие. И публика после этого поверит какому-нибудь г. М… З… К… в продолжение двух почти лет прогарцевавшему в литературе двумя статейками, что такой писатель, как г. Даль, меньше его знает и любит русский народ или что он выставляет его в карикатуре?.. Не думаем! Нападая на г. Григоровича за злостное будто бы представление крестьянских нравов в его повести «Деревня», критик «Москвитянина» не забыл заметить, что лицо Акулины очерчено риторически и лишено естественности; а что в самой неудавшейся попытке автора повести показать глубокую натуру в загнанном лице его героини видна его симпатия и любовь к простому народу, – об этом он забыл упомянуть, вероятно, по избытку беспристрастия и справедливости…
Приступая к статье г. Белинского, критик «Москвитянина» почел нужным отрекомендовать его публике не только со стороны его литературной деятельности, но и со стороны характера. «Г. Белинский (говорит он) составляет совершенную противоположность г. Никитенко. Он почти никогда не является самим собою и редко пишет по свободному внушению. Вовсе не чуждый эстетического чувства (чему, доказательством служат особенно прежние статьи его), он как будто пренебрегает им и, обладая собственным капиталом, постоянно живет в долг. С тех пор как он явился на поприще критики, он был всегда под влиянием чужой мысли. Несчастная восприимчивость, способность понимать легко и поверхностно, отрекаться скоро и решительно от вчерашнего образа мыслей, увлекаться новизною и доводить ее до крайностей, держала его в какой-то постоянной тревоге, которая обратилась, наконец, в нормальное состояние и помешала развитию его способностей». Незнаем, из какого источника почерпнул критик «Москвитянина» эти любопытные сведения о г. Белинском, но только не из его сочинений; всего вероятнее, что из сплетен, развозимых заезжими посетителями, о которых он упоминает в начале своей статьи. Оттого и суждение его о г. Белинском не имеет ничего общего с литературным отзывом. Если бы он обратился к настоящему источнику, то есть к статьям г. Белинского, то едва ли бы нашел там подтверждение тому, что говорит он о нем. Поверить ему, так во всей литературной деятельности г. Белинского нет никакого единства, что сегодня он говорит одно, завтра другое! Это едва ли справедливо. По крайней мере г. Белинскому не раз случалось читать на себя нападки своих противников за излишнее постоянство в главных пунктах его убеждений касательно многих предметов. Вот уж сколько, например, времени, как он говорит о славянофилах одно и то же и может положительно ручаться за себя, что никогда не изменится в этом отношении. Он глубоко убежден, что критик «Москвитянина» человек вполне самостоятельный и родился уже готовым славянофилом, а не сделался им вследствие несчастной восприимчивости и таковой же способности понимать легко и поверхностно, и что ничто не помешало развитию его способностей, с таким блеском обнаруженных им при защите славянофильства. Да, г. Белинский охотно уступает ему и самобытность и глубокость понимания, особенно предметов, недоступных разумению других, например, того, что Гоголь сделался живописцем пошлости вследствие личной потребности внутреннего очищения; словом, г. Белинский охотно уступает своему противнику все, что он у него отнял; но, к величайшему своею прискорбию, взамен этого никак не может признать в нем того, что он так великодушно, хотя и вовсе непоследовательно, признал в нем, то есть эстетического чувства. Г. Белинский признает вполне оригинальность, глубину и силу мистического воззрения в суждении критика «Москвитянина» о Гоголе; но никак не может сказать того же о его эстетическом воззрении на Гоголя и на натуральную школу. Г. Белинскому странно только, что его противник мог найти в нем эстетическое чувство, когда, вслед за тем же, он говорит, что он, г. Белинский, был всегда под чужою мыслию с тех пор, как явился на поприще критики. Да зачем же эстетическое чувство тому, кто определяет достоинство изящных произведений, с чужого голоса, кто чужой мысли не умеет провести через себя самого и претворить ее в свою собственную? И как в критиках такого человека заметить эстетическое чувство? Далее критик «Москвитянина» обвиняет г. Белинского в отсутствии терпимости, справедливо приписывая это его привычке мыслить чужим образом мыслей. Г. Белинский, с своей стороны, видит несомненное доказательство мыслительной самобытности г. М… З… К… в его терпимости, которую так умилительно обнаружил он при суждении о натуральной школе и о своих противниках, гг. Кавелине и Белинском. Что же касается до того, что г. М… З… К… осудил г. Белинского на вечную неразвитость способностей, – г. Белинский нисколько не удивляется благородной умеренности и изящной вежливости такого о нем отзыва: ему уже не в первый раз встречать подобные против себя выходки в «Москвитянине». Чего там не писали о нем? И что он ничему не учился, ни о чем не имеет понятия, не знает ни одного иностранного языка и т. п. В начале прошлого года г. Белинский собирался издать огромный литературный сборник; об этом намерении слегка было намекнуто, в числе других литературных слухов, в «Отечественных записках». И что же? – в «Москвитянине» вслед за тем было напечатано, что в Петербурге издается огромный альманах, с картинками, с цыганскими хорами и плясками и т. д. Тут, впрочем, нечему и удивляться: в подобных выходках гг. славянофилы не более как верны началу своего учения, то есть следуют тем неиспорченным влиянием лукавого Запада нравам, которым они так удивляются и которые, к их сожалению, давно уже исчезли на Руси, но которые, при их помощи, будем надеяться, еще воротятся к нам… Но пока г. Белинский не видит никакой нужды горячо спорить за себя с такими противниками или прибегать в споре к их средствам. Да и к чему? Публика и сама сумеет увидеть разницу между человеком, у которого литературная деятельность была призванием, страстью, который никогда не отделял своего убеждения от своих интересов, который, руководствуясь врожденным инстинктом истины, имел больше влияния на общественное мнение, чем многие из его действительно ученых противников,{24}24
Замечательная автохарактеристика Белинского. О цензурных искажениях в этой части текста см. в вводной заметке.
[Закрыть] – и между каким-нибудь баричем, который изучал народ через своего камердинера и думает, что любит его больше других, потому что сочинил или принял на веру готовую о нем мистическую теорию, который, между служебными и светскими обязанностями, занимается также и литературою в качестве дилетанта и из году в год высиживает по статейке, имея вдоволь времени показаться в ней умным, ученым и, пожалуй, талантливым… В наше время талант сам по себе не редкость; но он всегда был и будет редкостью в соединении с страстным убеждением, с страстною деятельностию, потому что только тогда может он быть действительно полезен обществу. Что касается до вопроса, сообразна ли с способностью страстного, глубокого убеждения способность изменять его, он давно решен для всех тех, кто любит истину больше себя и всегда готов пожертвовать ей своим самолюбием, откровенно признаваясь, что он, как и другие, может ошибаться и заблуждаться. Для того же, чтоб верно судить, легко ли отделывался такой человек от убеждений, которые уже не удовлетворяли его, и переходил к новым, или это всегда бывало для него болезненным процессом, стоило ему горьких разочарований, тяжелых сомнений, мучительной тоски, для того, чтобы судить об этом, прежде всего надо быть уверенным в своем беспристрастии и добросовестности… Говоря выше о Гоголе и натуральной школе, мы ответили на большую часть возражений критика «Москвитянина» на статью г. Белинского, особенно виноватого, в его глазах, за хорошее мнение о натуральной школе. Это-то критик наш и называет «односторонностью и теснотою образа мыслей», составляющих второй пункт его обвинительного против «Современника» акта. В сущности, эта односторонность и теснота образа мыслей есть самобытный, независимый от славянофильства взгляд на литературу. Третье и последнее обвинение против нас, в статье «Москвитянина», состоит в искажении нами образа мыслей гг. славянофилов. Может быть, мы и действительно не совсем верно излагали их образ мыслей и приписывали им иногда такие мнения, которые им не принадлежат, и умалчивали о таких, которые составляют основу их учения. Но кто же в этом виноват? Конечно не мы, а сами гг. славянофилы. До сих пор ни один из них не потрудился изложить основных начал славянофильского учения, показать, чем оно разнится от известных воззрений. Вместо этого у них одни
Намеки тонкие на то,
Чего не ведает никто.
Доселе их образ мыслей проглядывает только в симпатиях и антипатиях к тем или другим литературным произведениям и лицам. Кроме того, они беспрестанно противоречат самим себе, так что можно подумать, что у них столько же мнений, сколько и лиц. Можно указать на выходки, разбросанные там и сям, против европеизма, цивилизации, необходимости образования и грамотности для простого народа, против реформы Петра Великого, современных нравов, какие-то темные намеки, что русскому обществу надо воротиться назад и снова начать свое самобытное развитие с той эпохи, на которой оно было прервано, надо сблизиться с народом, который будто бы сохранил в чистоте древние славянские нравы и нисколько не изменился в продолжение веков. Все это, может быть, и заслуживает по крайней мере быть выслушанным; но для этого сперва должно быть высказанным. Г. Белинский в статье своей, в первой книжке «Современника», сказал, что явление славянофильства есть факт, замечательный до известной степени, как протест против безусловной подражательности и как свидетельство потребности русского общества в самостоятельном развитии. В подобном отзыве не могло быть ничего оскорбительного для гг. славянофилов. Напротив, он давал им удобный случай объясниться с своими противниками, изложив им свое учение и показав им, в чем и где именно они понимают его неверно. Но гг. славянофилы поступили иначе. Как люди, не привыкшие к благосклонным о себе отзывам со стороны не принадлежащих к ним литературных партий, они до того обрадовались отзыву г. Белинского, что начали смотреть на всех своих противников, как на разбитое впрах войско, а на себя – как на великих победителей. Вот что называется – не давши сражения, торжествовать победу! Вместо того чтобы объяснить свой образ мыслей, они с ожесточением начали нападать на чужие мнения. Скажите, легко ли после этого судить верно о таком образе мыслей?
Давно уже замечена за гг. славянофилами замашка – основывать важность своего учения на таких фактах, которые или вовсе не существуют, или доказывают совсем противное. Мы сейчас представим доказательство этого из статьи г. М… З… К…, где между прочим выдается за несомненную истину, будто бы «на красноречивый голос Мицкевича взоры многих, в том числе и Жоржа Санда, обратились к славянскому миру, который понят ими как мир общины, и обратились не с одним любопытством, а с каким-то участием и ожиданием». Эта оригинальная выходка снабжена выноскою, в которой говорится об известном сочинении Жоржа Санда – «Жишка» или «Зишка». Все это, по мнению критика «Москвитянина», значит ни больше ни меньше, как то, что Европа ужасно как занята так называемым славянским вопросом; а по нашему мнению, все это ровно ничего не значит. Если Санд избрала предметом своего сочинения гусситскую войну, это могло произойти без всякого отношения к важности или неважности славянского вопроса, а напротив, именно оттого, что гусситская война – событие чисто европейское, западное, католическое; славянского тут только национальное происхождение действователей да бесплодный для них исход героической, впрочем, борьбы. Когда дело реформы взяло на себя германское племя, реформа восторжествовала над католицизмом. Что касается до Мицкевича, его действительно красноречивый, хотя и сумасбродный, голос точно обратил к себе на некоторое время внимание парижан, жадных до новостей; но к славянскому вопросу все-таки не возбудил никакого участия. Известно, что французское правительство принуждено было запретить Мицкевичу публичные чтения, но не за их направление, нисколько не опасное для него, а чтобы прекратить сцены, не согласные с общественным приличием.{25}25
Адам Мицкевич с 1840 года читал в College de France лекции а славянских литературах. Правительство Гизо удалило из Парижа польского поэта под видом отпуска. Мицкевич был связан с подпольным освободительным движением поляков. Однако, склонный к мистицизму, Мицкевич в одной из лекций, летом 1844 года, развивал теорию о мессианизме поляков, о том, что они богом избраны для обновления христианства и пр. Именно эту сторону дела и подчеркивает Белинский, касаясь Мицкевича в своем споре с славянофилами.
[Закрыть] Надо сказать, что в Париже есть некто г. Товьянский, выдающий себя за пророка и чудотворца, который призван, когда настанет время, устроить к лучшему дела сего мира. Мицкевич уверовал в этого шарлатана, что доказывает, что у него натура страстная и увлекающаяся, воображение пылкое и наклонное к мистицизму, но голова слабая. Отсюда учение его носит название мессианизма или товьянизма, и ему следуют несколько десятков человек из поляков. Когда раз на лекции Мицкевич в фанатическом вдохновении спрашивал своих слушателей, верят ли они новому мессии, какая-то восторженная женщина бросилась к его ногам, рыдая и восклицая: верю, учитель! Вот случай, по которому прекращены лекции Мицкевича, и о них теперь вовсе забыли в Париже. Вообще в Европе мало заботятся о чужих вопросах и чужих делах, потому что у всех много своих и все заняты ими. Это особенно относится к французам; для них все другие страны существуют только по отношению к Франции. Может быть, поэтому в их журналах можно находить более или менее верные известия только об Англии, Испании и Италии: они к ним ближе и больше связаны с ними политически. Говорят в Париже и о России, но отнюдь не потому, что это славянская земля, а потому, что это великое и могущественное государство, с огромным влиянием в сфере европейской политики.
И вот на каких фактах славянофилы основывают важность своего учения! Но вот еще пример, как трудно, как невозможно понимать их. Г. Кавелин сказал, что на новгородском вече «дела решались не по большинству голосов, не единогласно, а как-то неопределенно, сообща». Эти слова объясняются целым взглядом г. Кавелина на новгородскую общину, как чуждую всякого прочного основания и потому не способную развиться ни в какую государственную форму. Г. М… З… К… возражает на это, что в Новгороде было двоевластие и что идеал новгородского быта можно определить, как согласие князя с вече. Этим он хочет указать на особенности славянского общинного начала, составляющего краеугольный камень славянофильства. Но из его слов видно, что особенного и оригинального в этом быте ничего не было, что он отзывается карикатурою на нынешние конституционные монархии, основа которых – двоевластие, а идеал – согласие короля с палатою. Критик «Москвитянина» прибавляет, что редкие минуты этого согласия князя с вече представляют апогей новгородского быта, но признается, что оно осуществлялось только иногда, и то не надолго. Что ж тут было особенно любовного, согласного, общинного по любимому выражению славянофилов? В возражение на слова господина Кавелина критик «Москвитянина» замечает, что способ решения по большинству запечатлевает распадение общества на большинство и меньшинство и разложение общинного начала; вече, выражение его (общинного начала), нужно именно для того, чтобы примирить противоположности, цель его – вынести и спасти единство; от этого вече обыкновенно оканчивается в летописях формулою: «снидошася вси в любовь». Скажите, бога ради, есть ли, может ли быть в каком бы то ни было совещательном правлении другой способ решения вопросов, кроме как по большинству голосов? Утверждать это – значит смеяться над здравым смыслом. Что на новгородском вече случалось бывать единодушному решению вопросов, без всякого противоречащего меньшинства, – это не диво; это случается, даже не редко, и в представительных камерах конституционных государств нашего времени; тем чаще это могло случаться в массе народа, везде наклонного к мгновенному единодушному увлечению и порыву, как в добре, так и в зле. Также часто могло случаться, что меньшинство являлось слишком ничтожным, чтобы спорить с большинством, и часто соглашалось с ним – не по убеждению, а из опасения хлебнуть волховской водицы. Известно, что в случае разделения мнений на половины ровные или почти ровные, бывали драки и побоища, доставлявшие Волхову обильную добычу; которая сторона побеждала, та и решала вопрос. И потому его решение все-таки всегда зависело от большинства, или по крайней мере от перевеса физической силы. Но г. Кавелин был прав, сказавши, что дела решались на вече не по большинству голосов: он хотел этим указать на отсутствие баллотировки или другой какой-нибудь постоянной, неизменной, коренным законом определенной формы для обнаружения большинства, а потому и прибавил: «а как-то совершенно неопределенно, сообща», то есть бестолково и нелепо, как прилично общине чисто Патриархальной, совершенно чуждой юридического элемента. И такие общины были совсем не у одних славянских племен, как уверяют гг. славянофилы, а были и у всех племен и народов в патриархальном состоянии, даже и у дикарей; да только нигде они не развились, во многих местах не удержались. И у цельтических племен были эти общины, ибо они управлялись собраниями народа и советами старцев, жрецов и т. д.; но только германские народы развили общинное начало, потому что внесли в него юридическое начало, как главное и преобладающее.
А между тем общинный быт славянских племен – краеугольный камень славянофильства; по крайней мере он не сходит у них с языка, и ему назначили они свидетельствовать в пользу любовности, как общественной стихии, отличающей славянские племена от всех других. Но не значит ли это – основывать свое учение именно на тех фактах, которые особенно противоречат ему? Как же вы хотите, чтобы такое учение понимали и чтобы, говоря о нем, не впадали в противоречия? И потому г. Белинский охотно признает, ч-то он изложил основания славянофильства неверно и противоречиво и не будет защищаться от возражений своего противника по этому вопросу, тем более что эти возражения не подвинули его, г. Белинского, ни на шаг вперед по части понимания славянофильства, а напротив, повергли его еще в большее прежнего недоразумение насчет этого таинственного учения. Он не станет спорить с гг. славянофилами даже и в таком случае, если они скажут ему, что он ошибся и впал в противоречие, назвавши славянофильство заслуживающим внимания и имеющим какой-нибудь смысл явлением, но охотно согласится с ним и в этом, по личной потребности внутреннего очищения… Да и как спорить с славянофилами о чем бы то ни было, возражать им против чего бы то ни было или защищаться против них в чем бы то ни было, когда они, как кажется, окончательно порешили, что их учение несомненнее самой несомненной книги восточных народов, что все несогласное с ним есть оскорбление истины и нравственного чувства? Просим наших читателей вспомнить, что наговорил критик «Москвитянина» на натуральную школу; нашел ли он в ней хоть что-нибудь хорошее, что находят в ней иногда, хотя и не искренно, а ради приличия, даже риторические враги ее? Еще раз: как спорить с людьми, которым, во что бы то ни стало, нужно оправдать свою систему и которые поэтому не уважают даже фактов? Г. Белинский, например, сказал: «Известно, что в глазах Карамзина Иоанн III был выше Петра Великого, а допетровская Русь лучше России новой: вот источник славянофильства». Говоря так, он имел в виду не одну историю Карамзина, но и рукописный его обзор древней и новой истории России, известный многим.{26}26
Белинский имеет в виду записку Н. М. Карамзина «О древней и новой России», поданную Александру I в 1810 году. Записка была составлена в ультрамонархическом тоне.
[Закрыть] Критик «Москвитянина», выписывая из VI тома истории Карамзина параллель между Иоанном III и Петром Великим, сам соглашается, что здесь действительно проглядывает предпочтение в пользу Иоанна; а потом как-то выводит, что г. Белинский взвел на Карамзина небылицу.
Мы ответили критику «Москвитянина» на все три его обвинительные против «Современника» пункта. Читатели видели, как важны и действительны противоречия между статьею г. Никитенко и статьею г. Белинского, равно как и помещаемыми в нашем журнале произведениями натуральной школы. Что касается до второго пункта, то есть до односторонности и Тесноты образа мыслей «Современника», – ясно как день, что они заключаются в нашем несогласии с основаниями славянофильства, в том, что мы никак не можем принять за аксиому предположения, – будто европейский быт ложен своим основанием отрицания крайностей, – что мы не можем отделить Гоголя от натуральной школы иначе, как только на основании неоспоримого превосходства его таланта, а отнюдь не на том темном и непонятном для нас основании, будто он сделался живописцем пошлости по личному требованию внутреннего очищения, – что мы не можем ненавидеть и преследовать натуральную школу, взводя на нее разные небылицы и обращая против нее то, что составляет ее существенное достоинство, то есть симпатию к человеку во всяком состоянии и звании, за то только, что она не поняла личной потребности внутреннего очищения. Но фанатизм последователей. какого-нибудь учения доказывает не его истинность, а только его односторонность, исключительность и часто совершенную ложность. А как судят гг. славянофилы об изящных произведениях, например? Для них тут все дело в направлении: согласно оно с их направлением, так в произведении есть талант; не согласно – оно чистейшая бездарность. Вот из тысячи примеров один. Г. Тургенев у «Москвитянина» и у «Московского сборника» постоянно находился в разряде бездарных писак, особенно за его стихотворный физиологический очерк: «Помещик». Но вот «Московскому сборнику» показалось почему-то, что в своем рассказе охотника «Хорь и Калиныч» г. Тургенев совпал с славянофилами в понятии о простом народе, – и за это г. Тургенев тотчас же и торжественно произведен «Московским сборником» из бездарностей в талант, а рассказ его назван – шутка ли! – превосходным. Да неужели же талант писателя прежде всего не в его натуре, не в его голове, а всегда только в его направлении? Неужели сочинение не может в одно и то же время отличаться и талантом и ложным направлением? Мы не думаем, чтобы гг. славянофилы не знали этого; но они с умыслом закрывают глаза на эту истину, с умыслом держатся этой (говоря словами г. М… З… К… «клеветы на действительность, в смысле преувеличения темных ее сторон, допущенной для поощрения к совершенствованию», то есть к переходу в славянофильство; но (скажем опять словами того же г. М… З… К…) «никто не вправе заподозревать намерения; мы верим, что оно чисто и благородно, но средство не годится, и путь слишком хитер», то есть слишком отзывается детством. Но по крайней мере «Московский сборник» обнаружил похвальную готовность похвалить хорошее в писателе противной стороны, хотя и (по-своему объяснил это внезапное и неожиданное им явление хорошего у писателя, который, по его мнению, до тех пор писал только дурное. Вот его собственные слова по этому предмету: «Вот что значит прикоснуться к земле и к народу: вмиг дается сила! Пока г. Тургенев толковал о своих скучных любвях да разных апатиях, о своем эгоизме, все выходило вяло и бесталанно; но он прикоснулся к народу, (прикоснулся к нему с участием и сочувствием, и посмотрите, как хорош его рассказ! Талант, таившийся в сочинителе (а!), скрывавшийся во все время, пока он силился уверить других и себя в отвлеченных и потому небывалых состояниях души, этот талант вмиг обнаружился и как сильно и прекрасно, когда он заговорил о другом. Все отдадут ему справедливость: по крайней мере мы спешим сделать это. Дай бог г. Тургеневу продолжать по этой дороге!» Почему же г. М… З… К… не заметил этого: ведь рассказ «Хорь и Калиныч» напечатан в первой же книжке «Современника», в которой напечатаны и разбираемые им статьи? Ясно, что или он боялся это сделать, чтобы его нападки на натуральную школу, в его же собственных глазах, не обратились в совершенную ложь, или что два славянофила не могут говорить об одном и том же предмете, не противореча друг другу. Как же после этого требовать от других, чтобы они верно судили о таком учении, в котором еще не успели согласиться сами его последователи? Вот когда они сами вникнут хорошо и основательно в то, что выдают за начало всякой премудрости, да ясно и определенно изложат свое учение, – тогда их будут слушать, не станут приписывать им того, чего они не говорили и, может быть, не соглашаясь с ними вполне, охотно отдадут справедливость тому, что есть хорошего и справедливого в их образе мыслей. Но для этого им нужно больше говорить о себе, чем о других, больше доказывать свои положения, чем опровергать чужие, потом выражаться насчет своих противников повежливее, с большим достоинством и вообще не ограничиваться одними общими отвлеченными рассуждениями о любви и смирении, но проявлять их в действии. Любовь и смирение, бесспорно, прекрасные добродетели на деле; но на словах они стоят не больше всякой другой болтовни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.