Электронная библиотека » Виссарион Белинский » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:34


Автор книги: Виссарион Белинский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Итак, вот первое различие науки от искусства в отношении к обществу: тайны ее, то есть процесс ее деятельности, доступен только для посвященных, для тружеников, по страсти обрекших себя ее служению, – следовательно, для самой малейшей части общества; результаты же науки доступны уже для большей части общества, то есть не для одних ученых, но и для дилетантов. Искусство, напротив, по его доступности, существует для всех, хотя и не в равной мере и не для всех одинаково.

Искусство существует даже для диких народов. Песнью дикарь торжествует свою победу над врагом; песнью возбуждает он в себе воинственный пыл, готовясь на битву; в песне изливает он и горе и радость. Но неизмеримое пространство разделяет народную песню от художественной поэмы или драмы. В образованных обществах (у которых одних может быть художественная поэзия) художественные произведения имеют обширный круг читателей, а драматическая поэзия, через театр, делается доступною даже безграмотным людям. Однако ж из этого еще не следует, чтоб художественные произведения были не только доступны всему обществу, но и вполне доступны только его меньшей части. Для полного, истинного достижения искусства, а следовательно, и полного, истинного наслаждения им, необходимо основательное изучение, развитие; эстетическое чувство, получаемое человеком от природы, должно возвыситься на степень эстетического вкуса, приобретаемого изучением и развитием. А это возможно только для тех, кто на искусство смотрит не как на приятное препровождение времени, веселое занятие от нечего делать или легкое средство от скуки, но кто видит в искусстве серьезное дело, требующее размышления, вызывающее на мысль, развивающее и ум и сердце. Искусство должно иметь не одних только дилетантов, но и жрецов, героев и мучеников, которые, не производя ничего сами, тем не менее занимаются им, как делом своей жизни, как своим назначением, горячо берут к сердцу его, успехи, его ослабление, его упадок; изучая его сами, объясняют его другим. Это та же наука, та же ученость, потому что для истинного постижения искусства, для истинного наслаждения им нужно много и много, всегда и всегда учиться, и притом учиться многому такому, что, по-видимому, находится совершенно вне сферы искусства. Сами дилетанты, эти любезники искусства, ищущие в нем только наслаждения и развлечения, сами дилетанты разделяются на множество разрядов, по степени их страсти или пристрастия к искусству. Для толпы же собственно существуют только результаты искусства, и то без их ведома и сознания: само искусство вовсе не существует для нее, так же как и наука. Толпа никогда не понимает высоких произведений искусства, и они редко ей нравятся, потому что, как мы сказали выше, искусство требует изучения, требует особенного посвящения в его таинства. А между тем необходимо, чтоб и у толпы было свое искусство, своя литература. И толпа имеет то и другое в так называемой беллетристике, за неимением другого, более определительного термина. Деятели беллетристики – таланты, иногда большие, всего чаще малые. Беллетристика (belles-lettres) есть ежедневная пища общества, которая переменяется ежедневно, потому что одни и те же блюда скоро надоедают. Беллетристика относится к искусству, как гравюры и литографии относятся к картинам, как статуэтки и фигурки, бронзовые, мраморные и гипсовые, – к вековечным произведениям скульптуры, к статуям Венеры Медичейской и Аполлона Бельведерского. Как бы ни была хороша гравюра или литография, хотя бы это была мастерская копия с мастерской картины, она – не более, как украшение вашей комнаты, украшение, которое скоро наскучает, и вы спешите заменить ее другою, как спешите переменить мебель, обои ваших комнат, занавески ваших окон, сообразуясь с требованиями моды. Но если вы владеете картиною великого мастера и если умеете понимать ее, – она никогда не наскучит вам, вы никогда не выучите ее наизусть, но всегда будете открывать в ней новые красоты, прежде не замеченные вами; вы повесите ее не для украшения комнаты, потому что комната, как бы ни была великолепна, так же не стоит этой картины, так же недостойна украшаться ею, как не стоит она человека. И вы для этой картины выберете не лучшую, не великолепнейшую, не роскошнейшую, а удобнейшую, хотя бы и самую простую комнату вашего дома, – комнату, которая должна быть удобно для картины освещена и в которой не должно быть никаких игрушек. Из сказанного видно, в чем состоит существенная разница между художественными и беллетристическими произведениями. Ведь и гравюра и статуэтка принадлежат к области изящного, и в них есть и творчество и художественность; но в какой мере – вот вопрос! Мало этого: все эти игрушки, все домашние принадлежности – лампы, жирандоли, шандалы, чернильницы, пресс-папье, сигарочницы, мебель и пр. и пр., – все эти вещи теперь делаются с таким вкусом, таким изяществом, что те, которые изобретают их форму, более имеют право называться артистами, нежели мастеровыми. Но естественно, что гравюры и статуэтки стоят еще на высшей степени художественности, нежели домашняя утварь, и более, нежели она, принадлежат к миру изящного. Итак, где же, в чем же та резкая черта, которая отделяет искусство от беллетристики? – Резкой черты нет и быть не может, так же как в психологическом мире нет резкой черты между гениальностию и бездарностию, умом и глупостию, красотою и безобразием, потому что между всеми этими крайностями есть посредствующие звенья, переходы и оттенки незаметные и невидимые. Резкой черты нет, но черта есть. Истинно художественное произведение бессмертно; оно составляет вечный капитал литературы. Оно, при своем появлении, иногда может быть даже не узнано и не признано современниками, не только толпою, но и учеными; однако ж оно возьмет свое, и будущие поколения преклонятся перед ним, вдохновенные веющим в нем духом новой жизни. Беллетристические произведения, напротив, могут добиваться только разве долговечности, но никогда не достигнут бессмертия; они родятся тысячами, – тысячами и умирают; вчера еще победоносные, владевшие вниманием света, восхищавшие и радовавшие его, веселые, гордые, свежие, живые, яркие, блестящие, – сегодня они уже блекнут, вянут, а завтра их нет. Всего более и всего чаще они имеют огромный успех при своем появлении; толпа тотчас же провозглашает их гениальными произведениями, кроме их не хочет ничего знать, ничего читать, ни о чем слышать, ни о чем говорить; но время идет, и колоссальное, великое произведение умирает вмале, а неблагодарная толпа забывает даже, как она превозносила его, и нагло отпирается даже от знакомства с ним, как отпираются люди от знакомства с разорившимся богачом, у ног которого недавно ползали они… Но из этого еще не следует, чтоб беллетристические эфемериды были ничтожными явлениями и не заслуживали внимания и уважения людей дельных. Нет, они необходимы, они имеют великое значение, великий смысл. Само искусство так же не заменит их, как и они не заменят искусства; они необходимы и благодетельны, как и художественные произведения. Они – искусство толпы; без них толпа была бы лишена благодеяний искусства. Сверх того, в беллетристике выражаются потребности настоящего, дума и вопрос дня, которых иногда не предчувствовала ни наука, ни искусство, ни сам автор подобного беллетристического произведения. Следовательно, подобные произведения, так же как и наука и искусство, бывают живыми откровениями действительности, живою почвою истины и зерном будущего.

Итак, мы нашли уже три области литературы: науку, искусство (поэзию) и беллетристику. Но это еще не всё: остается еще область, не названная нами, но не менее великая и важная, особенно в наше время, в которое она так развилась и усилилась. Для этой области нет названия на русском языке, и потому мы назовем ее так, как она называется там, где родилась, где ее владычество и сила, прессою (la presse). В эту область литературы входит журналистика, брошюра, словом, все, что легко, изящно и доступно для всех и каждого, для общества, для толпы, что популяризирует, обобщает идеи, знакомит с результатами науки и искусства и распространяет энциклопедическое образование, превращает интересы и вопросы, самые отвлеченные и глубокие, в интересы и вопросы жизни, для всех и каждого равно близкие и важные, словом, сближает науку и искусство с жизнию.

Теперь взглянем на взаимные отношения этих четырех областей литературы, чтоб увидеть, как и в какой мере все они могут служить содержанием истории литературы.

Наука имеет свою историю, искусство также; но искусств много, и каждое из них, независимо от других, может иметь свою историю, следовательно, и словесное, или литературное, искусство – поэзия. Но история поэзии, без связи с историею беллетристики и прессы вообще, была бы неполна и одностороння; следовательно, она так и просится сама в историю литературы, как одна из главнейших и существеннейших частей ее. Наука, несмотря на всю свою противоположность поэзии, не может не действовать на нее, ни не принимать на себя ее влияния. Мы не будем говорить уже о том, как действует философия на поэзию и поэзия на философию: это завлекло бы слишком далеко; скажем только, что никак невозможно отрицать хотя непрямого и невидимого влияния на искусство даже положительных наук, какова, например, математика. Новый способ решать теорему, конечно, не может иметь никакого влияния на искусство; но решение вопроса о круглоте земли и ее обращении вокруг неподвижного, в отношении к ней, солнца, о движении всей мировой системы, – решение таких вопросов, развязав умы, сделав их смелее и полётистее, могло ли не иметь влияния на фантазию поэта и его произведения? Все живое – в связи между собою; наука и искусство суть стороны бытия, которое едино и цело: могут ли стороны одного предмета быть чужды друг другу? Итак, история науки должна входить в историю литературы, по крайней мере в той мере, в какой наука, по своим результатам, имела влияние на искусство. Влияние поэзии на беллетристику очевидно: беллетристика есть та же поэзия, только низшая, менее строгая и чистая, – то же золото, только низшей пробы, только смешанное с металлами низшего достоинства. Поэзия дает беллетристике жизнь и направление, и потому иногда одно высокое художественное произведение порождает множество более или менее прекрасных беллетристических явлений; один гений дает полет множеству талантов. Но и беллетристика, с своей стороны, имеет влияние на искусство: она переводит на язык толпы его идеи и даже делает толпе доступными художественные произведения, подражая им. Сверх того, беллетристика имеет свои минуты откровения, указывая на живые потребности общества, на непредвиденные вопросы дня, и не дает искусству изолироваться от жизни, от общества и принять характер педантический и аскетический. Что же касается до прессы, – она всему служит, она равно необходима и науке, и искусству, и беллетристике, и обществу.

Итак, содержание истории литературы составляет: история поэзии, беллетристики, прессы и, отчасти, науки. В этом случае мы нисколько не разнимся с г. Никитенко во взгляде на предмет; но нам кажется, что он не довольно определительно выразился в решении этого вопроса. Вот почти единственное место во всем «Введении», которое мы могли не оспоривать, потому что в сущности мы согласны с ним, но против которого мы нашли сказать что-нибудь. Почти во всем остальном мы вполне согласны с идеями автора, так прекрасно везде изложенными. Мы могли бы проследить их, чтоб представить содержание всей книги г. Никитенко; но думаем, что для читателей будет приятнее непосредственно познакомиться с этой книгою. И потому ограничимся выпискою нескольких мест, не для того, чтоб через них ознакомить публику с книгою, но чтоб украсить ими нашу статью. Сверх того, есть мысли, которые полезно повторять как можно чаще: таких мыслей очень много в книге почтенного профессора. Может быть, некоторые из них были уже высказаны и прежде; но под пером г. Никитенко они принимают всю свежесть и все благоухание новости. Послушаем, например, что говорит он против обскурантизма, прикрываемого моральными видами, против нравственности, основанной на невежестве.

Но не видим ли мы, могут сказать нам еще, что народы, достигшие высокого литературного образования, страдают от пороков своих столько же, сколько поколения невежественные, или эти варварские скопища людей зверообразных, промчавшиеся с шумом по лицу земли и в упоении крови человеческой и животных страстей своих не успевшие даже заметить, что они варвары? Но что это доказывает? Сколько ни находили бы пороков в обществах, сделавших из ума своего употребление, какое свойственно вечно деятельной и развивающейся природе нашей, все же они неизмеримо нравственнее и счастливее тех, кои осудили себя на умственную неподвижность. Суровая дикость народов, отвращение к науке, к искусству, ко всему мыслительному, привязанность к грубым обычаям, которые должны же перемениться, потому что на свете все переменяется, страсть к смраду и нечистоте в понятиях, поступках и образе жизни, свирепая роскошь драк, пыток и костров совсем не заслуживают того уважения, какое оказывают им защитники ложно понимаемой патриархальной простоты. Человек бывает гораздо хуже тогда, когда он не мыслит вовсе, нежели тогда, когда он ошибается мысля. И эта прелесть невежества, или милая дикость, как назвал ее один из наших поэтов{28}28
  Набранные в тексте Никитенко курсивом слова относятся, видимо, к следующему месту из стихотворения И. И. Дмитриева «Подражание Петрарке»:
О страсть чудесная! чем боле открываюУгрюмой дикости в местах, где я бываю,Тем кажется милей, прелестнее она.(Соч., ч. II, М., 1803, с. 83).

[Закрыть]
, по которой так вздыхают души тощие или завлеченные в софизмы желанием казаться глубокомысленными, в существе своем не иное что, как безобразная животность, в которой суждено человеку начать свое бытие, потому что он сын земли, но которую он обязан покорить разуму и преобразовать, потому что ему для этого именно и дан разум. Нет ничего нелепее, как принимать за предлог унижения великих предметов то зло, какое к ним прививают люди, как будто есть сила, способная даровать нам на земле совершенное блаженство, как будто совершенство в чем бы то ни было не есть идеал, а что-то возможное для человека, и как будто во всяком случае терпеть и умирать не есть долг наш. Не словом всё, а словами более или менее означается сумма, которую мы можем получить от наших успехов. Когда обществу удалось уничтожить одно из зол, угнетавших поколение, которое ему предшествовало, и приобрести новую истину – оно сделало шаг вперед, несмотря на то, что в самых процессах его работы, может быть, зародилось и новое зло и новое заблуждение. Таков удел человека! Наконец, не от нас зависит форма нашего жребия. Человеку суждено и бедствовать по-человечески; не в болях тела, но в муках сердца искушается его мужество, и самая лучшая слава, какою только может гордиться, человечество, есть слава тех, которые умели страдать и умирать за истину.

Вообще, выбор выписок из такой книги, как это введение в «Опыт», крайне затруднителен: не знаешь, чему отдать предпочтение; желая сохранить последовательность идей, поневоле выписываешь больше, нежели сколько позволяют пределы статьи. Остановился на четвертой главе, содержащей в себе светлый и одушевленный взгляд на реформу Петра Великого и на предшествовавшее ей схоластическое направление нашей учености, через Киевскую академию. В обоих этих вопросах автор имеет в виду преимущественно русскую народность, говоря о которой, естественно, он не может не говорить о ее поборниках.

С тех пор, как мы начали понимать наше национальное достоинство, много явилось у нас предположений более или менее патриотических, более или менее остроумных о великих судьбах нашего отечества, о его призвании обновить дряхлеющее человечество, примирить элементы Востока и Запада и проч. Были даже такие жаркие ревнители отечественной славы, которые хотели усыновить Россию Аттиле{29}29
  См. примеч. 8 к статье о «Тарантасе» В. А. Соллогуба.


[Закрыть]
и тем доказать неоспоримое ее право и возможность выбросить Европу за окно вселенной с ее железными дорогами, паровыми машинами, книгопечатанием, с гробами Ньютонов, Декартов, Данте, Шекспиров, Гете. Эти детские теории, при всей их пылкости, ничего не решат о том, чего знать никому не дано, то есть о будущем состоянии вещей. К сожалению, они так же ничтожны и для настоящего. Вместо того, чтобы озарять светом основательного знания предметы, тесно связанные с благоденствием и славою отечества, или воодушевлять сердца ревностию ко всему разумному, честному, нравственно великому и тем точно содействовать великим судьбам народа, хотя и не во вкусе Аттилы, – эти теории, будучи пустою игрою праздной фантазии или надутого школьного суесловия, чуждые существенных интересов общества, разлетаются поверх него дымом, не пробуждая ни в ком ни одного плодоносящего убеждения и верования.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Из недр народа, в лице державного гения, возникло могущество с идеями разума всемирного и характером творческим, соединяющее в себе нравственное превосходство с политическою диктатурою, с возможностию располагать средствами громадными и неистощимыми. Проникнутое трепетным сознанием опасности, какою угрожали обществу презренные выгоды образованности, преисполнясь глубокою народностью не нравов, а духа, преодолевшего суровые нравы, оно, крепкое давно существующими, хотя и невыказанными нуждами этой стихийной бессмертной народности, разбило вековые преграды и вынесло, так сказать, на плечах своих из тесноты и мрака наши способности, нашу угнетенную, но живую нравственную силу, чтобы поставить их лицом к лицу со всеми высшими задачами и целями истории. Таким-то небычайным способом Россия вошла в свою естественную сферу жизни; ее допустили с почтением к участию в судьбе народов образованных, но не по праву преданий или памяти прежних заслуг, а единственно по праву ее дарований, во имя блестящей будущности, не в пример другим. Сперва движение мысли у нас в науке, в литературе, в обществе казалось шатким и неопределенным: ей недоставало исторического происхождения и материальной фактической опоры в предыдущем порядке событий. Факт удерживал бы ее в границах, но в то же время служил бы ей твердым основанием и убежищем от многих заблуждений, с которыми она встречалась невольно в своем беззаботном странствовании. Но, к сожаленью, она произошла не от фактической породы, а от породы идей, и ей надобно было еще приобрести себе руководителей и опоры в самой жизни, в вещах. Действительно, с пробуждением наших способностей нужды нового, неиспытанного существования возрастали более и более; эти-то нужды должны были заменить для мысли нашей элементы исторические и сделаться ее почвою. Это исполнилось. Мало-помалу в новом преобразованном обществе возникло множество человеческих вопросов, множество отношений, страстей, желаний, которым могла удовлетворять одна мысль. Политическая степень, занятая государством, участие в величайших всемирных событиях, виды нового законодательства, потребности нового гражданского порядка – все это взывало к мысли, требовало ее могучего содействия. Отвсюду объятая интересами жизни, она пустила в них свой корень, начала развиваться, делаться образованностию самостоятельною. Откуда она пришла? чья она? Скоро перестанем мы спрашивать о том: мы только будем гордиться ею, как нашим прекрасным достоянием, несмотря на разительное ее сходство с физиономией Европы и человечества. Изумительное, неслыханное явление, если мы сравним настоящее с прошедшим. Между тем оно есть не более, как возвращение народом того, что он случайно обронил в суматохе пожаров и кровопролитий или что у него украли враги и судьба. Если б можно было чему-нибудь удивиться на земле, то не тому, что мы ныне, а тому, как могли мы с нашими способностями, с славяно-европейским умом и сердцем так долго быть иными. Теперь не время предаваться пустым словопрениям о том, какую бы систему образования следовало нам принять – она решена и принята, не по совету теорий и воле людей, но по воле промысла и непреодолимому влечению национального гения. Мы дети славяно-руссов и Византии; от них мы получили драгоценное наследие – нашу душу и жизнь души, святую православную веру; не менее того мы дети Петра. Он не создал в нас нравственной возможности быть тем, чем ему хотелось, потому что этого люди не созидают. Он сам, напротив, был славяно-руссом и сыном веры в чистейшем смысле этих слов. Но он первый глубоким инстинктом гения понял основные начала нашей народности, несмотря на грубую накипь варварства, наросшую на ней в века татарства; первый измерил наше нравственное могущество, первый уверовал в высокое его призвание и голосом смелым, полным симпатии и надежды, воззвал его к развитию и деятельности. По предметам, по цели, если угодно, по фактам это было новое и чрезвычайное событие, которое история наша по справедливости называет реформою, переворотом; по внутреннему прагматизму мысли это был естественный логический шаг нашей народности, задержанной в своем ходе, но не измененной в сущности ни татарами, ни реформою. Она, эта гибкая, крепкая, энергическая, светлоумная аналитическая народность в самой колыбели своей обречена действовать, как она действует, обречена стереть с лица земли двух завоевателей, одного храброго, другого величайшего, брить бороду, носить модные шляпки и фраки Парижа, читать Байрона, Шекспира, Гёте, Шеллинга и Гегеля, говорить языком Карамзина, Жуковского, Пушкина, Крылова, иметь университеты, академии и гимназии. То, что при других обстоятельствах могло бы произойти и явиться в XV или XVI веке, то явилось в XVIII и XIX – вот вся разница!

Опровергая нелепую мысль, будто реформа Петра Великого была насильственным событием, автор обозревает бегло историю России до Петра, показывая, что и тогда она не стояла на одном месте, но изменялась, и что еще при царе Алексии Михаиловиче началось вторжение в Россию иностранных идей.

Скоро явились две новые силы, как бы для того, чтобы взволновать наконец тяжелое, удрученное самим собою общество, – Киев и Никон. Киев предстал с самыми благовидными дарами – с дарами науки, которую он скромно возделывал в стенах своей академии по схоластическим понятиям. Это было важным событием для тогдашнего общества. Оно увидело вдруг перед собою хитро сложенную машину для добывания и обработки мыслей – науку. Действительно, это была машина, которую с успехом могли бы употребить люди, до того уже обогащенные материалами знания, что следовало позаботиться о форме, о его устройстве и администрации. Этого не было – и потому-то надлежало бы начать не с одних форм, но с возбуждения духа; надлежало бы воскресить в умах то симпатическое сочувствие к знанию, которое так свойственно человеческой и русской натуре и которое действует сперва темно и шатко, но наконец, возрастая постепенно, принимает участие, чтоб сквозь сердце перелить его в ум. Нужно было коренное и всеобщее потрясение умов – нужно было движение, сила, блеск, чтоб поразить их, пробудить и заставить бежать из логовищ векового мрака навстречу света и дня. Между тем что перед ними было? Скелет без души и жизни, способный своим неестественным движением устрашить людей более мужественных и опытных в предметах умственных, чем те, с которыми приходилось иметь дело этой трудолюбивой, благонамеренной и полезной, но тощей и убогой науке. Что ж сделала она для русского общества? Отчасти ничего не сделала, а отчасти поссорила с знанием русский ум, который можно обмануть делами, но не идеями. Этого не довольно. У нас оставался язык – важный, сжатый, благолепный, язык веры, образовавшийся и созревший в духе великих истин, которые призван был возвещать и хранить; другой язык, возникший из первого, но переработанный народным умом и чувством, получивший от них их неуловимую гибкость, ясность, пластицизм и простоту. Мы имели еще язык, слитый из обоих предыдущих, язык государственных нужд, дипломации, без утонченной лживой хитросплетенности, законов без обоюдности значений, с формами строгими, точными, выговаривавший волю законодателя без шатости и необходимости договаривать ее, – язык воззвания властей к народу, исполненный трогательного красноречия и царственного величия. Что сделала из них киевская наука? Перемешала их, набросала в них полонизмов, перелила в тяжелые латинские формы и, подкрасив все это схоластическою риторикою, составила язык новый, которому не может быть места ни в науке, потому что он темен, как незнание, ни в литературе, потому что он неспособен правиться и увлекать, как истинное безобразие, ни в жизни, потому что искусствен и неестествен, как синекдоха и хрия.

Но вот на сцене Никон. Это один из замечательнейших характеров нашей истории, с чертами резкими, с физиономией, дышащей сознанием личной воли, ум, парящий замыслами, по выражению поэта{30}30
  Ср. в «Водопаде» Державина (применительно к Потемкину):
Се ты, отважнейший из смертных!Парящий замыслами ум!

[Закрыть]
. Мы мало изучали эту энергическую душу, созданную для того, чтоб властвовать, воздымать бури и не бояться их, – а она стоит изучения. Потребность восстановления текста в священных книгах, повреждавшегося в течение нескольких столетий переписки, давно чувствовали все мыслящие люди. Этот дух критицизма, внушаемый самою чистотою божественного учения, робко проглядывал в убеждениях, не переходя в решение и меру. Никон, влечением упругой своей воли никогда не останавливавшийся на половине пути, мысль об исправлении церковных книг превратил в вопрос общественный, и чего желали, чего боялись многие, он совершил к чести своего времени. Ничто не может быть проще и сообразнее с разумом веры, как это возвращение к истинному и ясному значению писания, предпринятое и освященное самым авторитетом церкви. Мы знаем, однако ж, как подействовал этот благородный, открытый, просвещенный подвиг на грубую массу народа, который, по характеру своего ума, способен понять и оценить всякую ясную и правдивую мысль, но который теперь враждовал против самой очевидной истины, потому что его прекрасный, светлый ум отяжелел, отуманился от бездействия, требовал возбуждения и не находил его. Возникли целые учения, более или менее нелепые, более или менее удалявшиеся от святого и великого единства религиозного, в котором издревле сосредоточивались умы и сердца русские; пришли в нестройное движение не только идеи, но страсти, и взволновали целое современное общество, угрожая будущностию столь же тревожною и сомнительною.

Между тем как таким образом все переменялось, или, лучше сказать, запутывалось на высоте общественных понятий и верований, из недр материальной силы народа возникало чудовище дикое и свирепое, с жаждою крови, вина и денег, соединявшее в своем зверском брадатом лице все ужасы, все пороки, весь осадок татарского элемента, – мы говорим о стрельцах. Владея пищалью, не как благородным оружием, а как дреколием, нестройное и чуждое успехам своего ремесла, это сословие, трусливое перед неприятелем и храброе только перед мирными гражданами, вдруг захотело свою неистовую волю поставить в число первенствующих общественных начал. К полному несчастию этой бурной эпохи именно недоставало только, чтобы к брожению понятий и нравственной огрубелости присоединилась физическая сила с поползновением участвовать в общем волнении. Это несчастие свершилось. Стрельцы не только захотели участвовать в нем, но решать жребий царства.

Такой-то порядок, или, лучше сказать, беспорядок вещей сложился в России перед самым появлением Петра Великого. Это было, если угодно, движение; но какое? Это не было движение развития, возрастания, обещающего естественный цвет и плод, а судороги встревоженной суровой силы, которую раздразнили, дотрогиваясь до нее истиною, новыми понятиями и полумерами.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы уверены, что простой здравый ум не мог бы иначе рассуждать, смотря на состояние вещей в эпоху предпетровскую, и если б, как мы сказали прежде, ему вверена была судьба народа, он не мог бы не покориться влечению событий; он повел бы народ по новому пути – и погубил бы его, потому что простым, обыкновенным умом нельзя совершать подобных дел. Таково было состояние нравов и обстоятельств, что, предприняв систематически наклонять их к новым началам и переходя от одного изменения к другому, надлежало наконец прийти к тем решительным и неожиданным следствиям, где средние меры уже недействительны, где надобно устремиться к крайности, чтоб избежать противуположной, где надобно отважиться на все, чтоб довершить, потому только, что начали. Когда провидение из потрясенных оснований прежнего, из чрезвычайного борения жизненных стихий хочет извлечь новую цветущую жизнь, оно посылает своего уполномоченного – гения и дает ему право и силу действовать способами необычайными, приводящими в трепет и недоумение умы навыка и рутины. Оно послало России Петра. Но Петр ничего не сделал бы без тайного сочувствия народа к новому порядку вещей, который справедливо называют петровскою реформой, если думают, что без него, он бы не существовал, и крайне несправедливо, если верят, что он его изобрел и создал.

Говорят, что Петр Великий ослабил нашу народность. Какая клевета на него и на Россию! Что за народность, которую воля одного человека могла в продолжение четверти столетия ослабить своими учреждениями? Неужели она состояла в оцепенении духа, в невежестве, чуждавшемся всяких успехов науки, искусства и гражданственности, в грубых азиатских обычаях, в ожесточении нравов, с чем Петр Великий вел такую достославную и победоносную борьбу? Нет! это не была народность наша, это было искажение ее. То, что составляет вечную сущность и святыню ее – наш ум, наше сердце, – никогда из собственных недр не могли родить этих змей, высасывавших в самом корне живительные соки, – надежду роскошного цвета и плода. Их родило и воспитало горькое рабство, постигшее нас в те смутные дни, когда, юные и неопытные, мы не научились еще владеть и пользоваться нашими силами. Избавить нас от злополучных остатков этого рабства, возвратить нас науке, искусству, со всеми их безмерными следствиями, возвратить Европе, человечеству, самим себе – значило восстановить нашу народность. – Пусть же уста наши не произносят имени Петра Великого иначе, как с жаркою любовью, с молитвенным благоговением в сердце: он есть истинный восстановитель нашей народности.

Итак, к чему умствовать суетно и бесплодно о будущих судьбах России, которых нет в пределах нашего знания, конечно, потому, что они будущие? Будущность наша велика – в этом нет сомнения; но она должна быть предметом патриотической веры в нашем сердце и источником всякого умственного и гражданского воодушевления, а не основанием выводов для практических ежедневных приложений. К чему также, вопреки самым великим судьбам будущего, обращаться вспять к такому прошедшему, которое может служить уроком для жизни, по не деятелем ее? Наше настоящее может быть обильнее нуждами, требующими постоянных усилий ума, чем настоящее других; оно имеет свой характер, которого нельзя изъяснить общими историческими местами; по своей чрезвычайности, оно не подходит под их обыкновенные категории и формулы. Мы народ новый в истории всемирной умственной деятельности – вот истина, столь же простая, сколь и важная для нас. Мы должны не продолжать, но начинать; наше богатство не в наследстве, а в собственной разумной деятельности, для которой небо щедро наделило нас способностями. В них-то, в этих прекрасных способностях, наша твердая опора и наши драгоценнейшие надежды на поприще знания и искусства. Все патриотические идеологии должны умолкнуть пред существенными патриотическими интересами, которые можно выразить двумя словами: наука и труд. Мы немного успели еще в той и другом. Но в каком духе должны мы учиться и трудиться? Вопрос странный! как будто дух зависит от выбора людей. Он есть дух века, дух наших верований, наших общественных нужд, сердечных обетов и желаний, дух нашей славы и самобытности. Ему трудно заглянуть в лицо. Он увлекает нас своею неотразимою силою быстрее, чем мы произносим слово: хочу, и прежде чем мы успели приметить его власть над нашими понятиями и чувствами, он уж властвует; ему не нужно нашего признания, потому что он царствует по праву, потому что он дух убеждения и эпохи, а не выдуманный дух касты или ученой системы. Он не требует повиновения себе, потому что его имеет; он требует для нас, то есть для избавления нас от донкихотства, вместе с повиновением, существенных услуг, а не грез и восклицаний – и за первые он платит, только удостоивая их принять, а за вторые ничем, если невнимание должно принять за ничто в таком деле, где желают чего-то…

Боясь перепечатать всю книгу г. Никитенко, останавливаемся здесь. Мы и без того сделали выписок гораздо больше, нежели сколько нужно, чтоб дать понятие о достоинстве этого сочинения и возбудить в наших читателях желание познакомиться с ним ближе. Подобная книга есть приобретение и для литературы, и для публики, читающей для удовольствия, и для публики, читающей для пользы; но еще большее приобретение увидят для себя в ней молодые поколения. Пожелаем вместе с ними, чтоб следующие части труда г. Никитенко не замедлили выходом в свет{31}31
  Продолжения издания не было.


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации