Текст книги "Опыт истории русской литературы"
Автор книги: Виссарион Белинский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Виссарион Григорьевич Белинский
Опыт истории русской литературы
Сочинение э<кстраординарного> профессора императорского Санкт-Петербургского университета, доктора философии А. Никитенко. Книга первая. Введение. Санкт-Петербург. 1845,
Давно чувствуется всеми настоятельная потребность в истории русской литературы. Впрочем, в последнее время обнаружились некоторые признаки, по которым можно судить, что уже предпринята не одна попытка к удовлетворению этой потребности. Еще в 1839 году г. Максимович издал первую часть своей «Истории древней русской словесности»; когда выйдет вторая часть, и выйдет ли она когда-нибудь, – нам не известно, и потому эта попытка доселе остается попыткою, не перешедшею в дело{1}1
«История древней русской словесности» (Киев, 1839) М. А. Максимовича – первая попытка создать историю древнего периода русской литературы; изложение доведено до конца XII в.; продолжения издания не было.
[Закрыть]. Вышедшая теперь в свет первая часть «Опыта истории русской литературы» г. Никитенко была упреждена многочисленными чтениями г. Шевырева в «Москвитянине»{2}2
«Чтения» С. П. Шевырева под общим названием «Введение в историю русской словесности» печатались в «Москвитянине» за 1844 г. В основе их лежали лекции, читанные в Московском университете. Эти чтения касались преимущественно памятников церковной литературы. Полный курс Шевырева издан позднее («История русской словесности, преимущественно древней», в 2-х частях. СПб., 1846).
[Закрыть], касающимися до истории древней, преимущественно теологической, русской словесности и предвещающими появление полной истории всей русской литературы. К этому мы можем присовокупить, что готовится и еще сочинение по тому же предмету, под именем «Критической истории русской литературы» (преимущественно новой, с обозрением, в виде введения, произведений народной поэзии); впрочем, мы ничего не можем сказать положительного о времени выхода этого сочинения{3}3
Речь идет о собственном замысле Белинского. См. о нем – в примеч. к статье <Общее значение слова литература> в т. 6 наст. изд.
[Закрыть]. Во всяком случае, нельзя не желать, чтоб все эти сочинения вышли как можно скорее, вполне оконченные: каковы бы ни были их направления и степень достоинства, – они не могут не способствовать довольно сильно движению общественного сознания в столь важном предмете, как отечественная литература. И чем различнее и противоположнее в своих взглядах и направлениях будут все эти сочинения, тем больше принесут они пользы.
Есть три способа знакомиться с литературою и изучать ее. Первый – чисто критический, который состоит в критическом разборе каждого замечательного писателя; второй – чисто исторический, который состоит в обозрении хода и развития всей литературы: здесь обращается больше внимания на эпохи и на школы литературы, чем на отдельные действующие лица. Третий способ состоит в соединении, по возможности, обоих первых. Этот способ самый лучший. Во всяком случае, влияние и важность критики не подвергаются никакому сомнению. Первым критиком и, следовательно, основателем критики в русской литературе был Карамзин{4}4
Ср. иное суждение Белинского о том, кто был «первым критиком в русской литературе», в статье второй «Речь о критике. А. Никитенко» (наст. изд., т. 5, с. 91). Там речь идет о Сумарокове.
[Закрыть]. Самая замечательная его критическая статья была «О Богдановиче и его сочинениях»; к числу критических же его статей должно отнести и статью «Пантеон российских авторов», в которой он сообщает краткие известия, не чуждаясь местами критического взгляда, о старинных писателях – Несторе, Никоне, Матвееве (Артемоне Сергеевиче), царевне Софии, Симеоне Полоцком, Дмитрии Туптале, Феофане Прокоповиче, князе Хилкове, князе Кантемире, Татищеве, Климовском, Буслаеве, Тредиаковском, Сильвестре Кулябке, Крашенинникове, Баркове, Гедеоне, Димитрии Сеченове, Ломоносове, Сумарокове, Федоре Эмине, Майкове, Поповском, Попове. Не говорим о множестве мелких рецензий Карамзина в его «Московском журнале» и «Вестнике Европы» – рецензий, которыми он так много способствовал к очищению и утверждению вкуса публики{5}5
Статья Н. М. Карамзина «О Богдановиче и его сочинениях» – «Вестник Европы», 1803, ч. IX; «Пантеон российских авторов» – книга (М., 1801), содержавшая портреты ряда писателей – древнерусских и XVIII в. – с краткими сведениями о них, составленными Карамзиным. О Карамзине-критике см. также в третьей статье о Пушкине – наст. изд., т. 6, с. 216.
[Закрыть]. – Кроме Карамзина как критик заслуживает почетного упоминовения современник его, Макаров, из критических статей которого особенно замечательны: «Сочинения и переводы Ивана Дмитриева» и «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка». Они были напечатаны в его журнале «Московский Меркурий», который он издавал в 1803 году{6}6
Критика «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка» А. С. Шишкова и статья о сочинениях И. И. Дмитриева были помещены П. И. Макаровым в ч. IV «Московского Меркурия». О Макарове как писателе и критике см. также в первой и третьей статье о Пушкине – наст. изд., т. 6, с. 101 и 216.
[Закрыть]. – Через несколько лет Жуковский написал две критические статьи – о сатирах Кантемира и баснях Крылова{7}7
Статьи В. А. Жуковского «Басни Ивана Крылова» («Вестник Европы», 1809, ч. XLV) и «Критический разбор Кантемировых сатир с предварительным рассуждением о сатире вообще» (там же, 1810, ч. XLIX–L).
[Закрыть]. – Батюшков разобрал сочинения Муравьева (М. Н.) и писал об «Освобожденном Иерусалиме» Тасса и сонетах Петрарки{8}8
См.: «Письмо к И. М. Муравьеву-Апостолу о сочинениях М. Н. Муравьева» («Сын отечества», 1814, № 16); «Ариост и Тасс» («Вестник Европы», 1816, № 6); «Петрарка» (там же, 1816, № 7). Характеристика статей Батюшкова содержится и в третьей статье о Пушкине – наст. изд., т. 6, с. 200–204.
[Закрыть]. – Князь Вяземский должен быть упомянут как один из первых критиков эпохи русской литературы до– двадцатых годов: он написал «О жизни и сочинениях Озерова»{9}9
Статья П. А. Вяземского «О жизни и сочинениях Озерова» появилась как вступительная ко 2-му изданию «Сочинений В. А. Озерова» (в 2-х частях, СПб., 1817).
[Закрыть], «О Державине» (по случаю смерти великого поэта; статья эта напечатана в «Вестнике Европы» 1816 года, № 15) и другие критические статьи, в свое время очень замечательные. – Но критиком по ремеслу, критиком ex officio[1]1
по должности (лат.). – Ред.
[Закрыть], во второе десятилетие настоящего века был Мерзляков, писавший в особенности о Сумарокове и Хераскове. В то же время Мерзляков был и теоретиком поэзии как искусства{10}10
Имеются в виду статьи А. Ф. Мерзлякова «Сумароков» («Вестник Европы», 1817, ч. XCIII–XCIV) и «Россияда», поэма эпическая г-на Хераскова» («Амфион», 1815, № 1–3, 5–6 и 8–9), см. также его «Рассуждение о российской словесности в нынешнем ее состоянии» («Труды Общества любителей российской словесности», 1812, ч. I). О Мерзлякове как эстетике и критике см. также в третьей статье о Пушкине (наст. изд., т. 6, с. 215–216).
[Закрыть]. – В начале двадцатых годов критики начали размножаться, и в альманачных обозрениях литературы за тот или другой год видны попытки делать очерки истории русской литературы{11}11
Первыми критическими обозрениями были статьи А. А. Бестужева в альманахе «Полярная звезда» за 1823–1825 гг.: «Взгляд на старую и новую словесность в России», «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года» и «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 года».
[Закрыть]. Представителями этой критики, поверхностной, безотчетной, но беспокойной и горячей, ратовавшей за так называемый романтизм против так называемого классицизма, – критики, распространившей много поверхностных и неосновательных мыслей, но и принесшей большую пользу сближением литературы с жизнию, – представителями этой критики были Марлинский и г. Полевой. Последний около десяти лет был главным органом русской критики через свой журнал – «Московский телеграф»{12}12
См. подробно о позициях так называемой «романтической критики» (Н. А. Полевой) в статье «Русская литература в 1844 году», с. 167–177. А. Марлинский поместил в «Московском телеграфе» (1833, № 15–18) статью о «Клятве при гробе господнем» Н. Полевого.
[Закрыть]. Потом, в 1839 году, он издал, под именем «Очерков русской литературы», свои важнейшие критические статьи в двух томах: в них он показал крайние пределы, до которых могла доходить наша так называемая романтическая критика, – равно как и собственная его критическая тенденция. В самом деле, еще до выхода этих двух томов г. Полевой уже отстал от самого себя и начал издавать такие произведения, которые еще так недавно и так жестоко преследовала его критика и в принципе и в исполнении. Поэтому на его «Очерки русской литературы» можно смотреть, как на памятник, сооруженный автором своей критической славе. – Г-н Шевырев вышел на поприще критики вскоре после г. Полевого. До тридцатых годов характер и направление его критики носили отпечаток знакомства с немецкими эстетиками и вообще с немецкою литературою. В критике его заметно было присутствие чего-то похожего на принцип, и потому в ней меньше было произвольных мнений, чем в критике г. Полевого; но со стороны таланта г. Шевырев далеко уступал г. Полевому, – и потому последний имел большое влияние на современную ему литературу, а первый не имел на нее почти никакого влияния{13}13
В 1820-х гг. Шевырев был близок к московским «любомудрам», испытал влияние философии Шеллинга, участвовал в издании «Московского вестника»; один из переводчиков книги В. Г. Ваккенродера «Об искусстве и художниках» – программного документа немецкого романтизма (М., 1826). См. также примеч. к статье «Педант» (наст. изд., т. 4).
[Закрыть]. С тридцатых годов критика г. Шевырева приняла какое-то quasi[2]2
мнимо (лат.). – Ред.
[Закрыть]-итальянское направление; по крайней мере он беспрестанно, и кстати и некстати, толковал о Данте, Петрарке и Тассе, говоря о русских писателях. Это, вероятно, было следствием его пребывания в Италии{14}14
Ср., например, цитату из предисловия Шевырева к его переводу песни седьмой «Освобожденного Иерусалима» Тассо, приводимую и иронически комментируемую Белинским в статье 1836 г. «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» – наст. изд., т. 1, с. 280–281.
[Закрыть]. В эту-то итальянскую эпоху своей критики г. Шевырев, во-первых, напечатал знаменитое свое стихотворение, названное им «Чтение Данта» и начинающееся этим бессмертным стихом:
Что в море купаться, то Данта читать!{15}15
Стихотворение Шевырева «Чтение Данта» напечатано в альманахе «Северные цветы» на 1831 год. Цитируемый здесь стих был часто предметом насмешек в критике. См. еще у Белинского в статье «Стихотворения Полежаева» (наст. изд., т. 5, с. 13) и в рецензии на книжку В. Строева «Париж в 1838 и 1839 годах» (наст. изд., т. 4); позднее – см. в «Очерках гоголевского периода русской литературы». – Чернышевский, т. III, с. 112.
[Закрыть]
во-вторых, учинил два бесценные критические открытия касательно русской литературы: первое сделано им по поводу разбора «Трех повестей» Н. Павлова, и мы передаем его, это открытие, словами самого изобретателя, г. Шевырева:
Жизнь есть какое-то складное бюро, со множеством ящиков, между которыми есть один глубокий, тайный ящик с пружиной. Все повествователи шарят в этом бюро, но не всякому известна пружина закрытого ящика. В нем-то лежит тайна повести истинной, повести глубокой. Автор повестей, мною разбираемых, нашел путь к этому секрету; он открыл в нем маленький уголок; но этот ящик чрезвычайно сложен. В нем так много пружин и пружинок. Есть надежда, что и те он откроет со временем, после такого прекрасного начала; но есть святое место этого ящика, которое надо непременно заранее открыть всякому повествователю, но которое наш автор только что вскрыл слегка, коснулся одной его поверхности. В этом ящике лежит вещь, сильно действующая в нашем мире, лежит половина нас самих, а иногда и все мы. Это сердце женское («Московский наблюдатель», 1835, часть I, стр. 122){16}16
См. о разборе повестей Павлова Шевыревым в статьях «О русской повести и повестях г. Гоголя» и «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» – наст. изд., т. 1, с. 158 и 267–270.
[Закрыть].
Кто не согласится, что это открытие очень оригинально?.. Второе открытие, уже чисто литературное, еще оригинальнее. Разбирая стихотворения г. Бенедиктова, г. Шевырев, с свойственною критическою проницательностью, заметил, что в русской поэзии, до появления г. Бенедиктова, не было мысли, – заметьте: не было мысли в поэзии, которой представителями были Державин, Фонвизин, Крылов, Жуковский, Батюшков, Пушкин и Грибоедов, – а, по мнению г. Шевырева, ее представителями были еще и гг. Языков, Хомяков и tutti quanti…[3]3
все прочие (ит.). – Ред.
[Закрыть]{17}17
Об этом говорилось в статье Шевырева о стихотворениях Бенедиктова («Московский наблюдатель», 1835, август, кн. 1), откуда и приводятся две следующие ниже цитаты. Разбор этой статьи см. в статье Белинского «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя».
[Закрыть] Вот его собственные слова:
Это была эпоха изящного материализма в поэзии… Слух наш дрожал от какой-то роскоши раздражительных звуков… упивался ими, скользил по ним, иногда не вслушиваясь в них… Воображение наслаждалось картинами, но более чувственными… Иногда только внутреннее чувство, чувство сердечное и особенно чувство грусти неземной, веяло чем-то духовным в нашей поэзии… Но материализм торжествовал над всем… Формы убивали дух… Нежные, сладкие, упоительные звуки оплетали нас своею невидимою сетью…[4]4
«Московский наблюдатель», 1835, № 11, стр. 442.
[Закрыть]
Итак, в этой поэзии недоставало мысли: г. Бенедиктов – первый поэт, в поэзии которого нет материальности – одна духовность, то есть проникновение мыслию, и потому г. Шевырев, в восторге от своего открытия, воскликнул:
В этом можно на слово поверить г. Шевыреву: он сам поэт, и ему ли не знать толка в поэзии! Потому-то он мало того, что расхвалил г. Бенедиктова, но и нашел в его стихах мысль, которой не находил даже в созданиях Пушкина! В эту же итальянскую эпоху своей критики г. Шевырев пустился было на изобретение русской октавы, по примеру итальянской;{18}18
Об этом писал Шевырев в статье «О возможности ввести итальянскую октаву в русское стихосложение» («Телескоп», 1831, ч. III); ср. также его предисловие к седьмой песне «Освобожденного Иерусалима» Тассо, переведенной октавами («Московский наблюдатель», 1835, июль, кн. 1 и 2).
[Закрыть] но предприятие так же точно не удалось, как и введение гекзаметров в русскую поэзию другим известным поэтом, критиком и профессором{19}19
Речь идет о В. К. Тредиаковском. Гекзаметром написана его «Тилемахида»; обоснование необходимости и возможности гекзаметра в русской эпической поэзии было сделано им в «Предъизъяснении об ироической пииме» («Тилемахида», СПб., 1766, т. I).
[Закрыть]. Может быть, октавы потому не восторжествовали, что в поэтическом достоинстве нисколько не превосходили помянутые гекзаметры, хотя между теми и другими легло чуть не столетие…
В первую эпоху своей критической деятельности г. Шевырев действовал в «Московском вестнике» г. Погодина (1827–1830), во вторую – в «Московском наблюдателе» г. Андросова (1835–1837). Но он не ограничился этими двумя эпохами и теперь обретается в третьей, в которой он отступился не только от Германии, но и от Италии, равно как и от всего Запада. Эта третья эпоха – восточная, славянофильская; ее деятельность проявилась в «Москвитянине». Она ознаменовалась многими любопытными и оригинальными открытиями и изобретениями, так что перечесть их все нет никакой возможности; но лучшим из них кажется нам замечание о Лермонтове, как подражателе не только Пушкина и Жуковского, но даже и г. Бенедиктова!..{20}20
Об этом Шевырев писал в статье о «Стихотворениях Лермонтова» («Москвитянин», 1841, ч. II, № 4).
[Закрыть]
Много было и других критиков, из которых каждый чем-нибудь да прославил себя: один душегрейкою новейшего уныния;{21}21
Ср. в «Обозрении русской словесности за 1829 год» И. В. Киреевского (первоначально в альманахе «Денница на 1830 год») по поводу подражаний античной поэзии у Дельвига: «Ее (греческой музы. – Ю. С.) нежная краса не вынесла бы холода мрачного Севера, если бы поэт не прикрыл ее нашею народною одеждою; если бы на ее классические формы он не набросил душегрейку новейшего уныния» (Киреевский, т. II, с. 31).
[Закрыть] другой – мыслию, что Пушкин не более, как легкий и приятный стихотворец, мастер на мелочи, что герои поэм его – бесенята и что изящество его произведений есть не более, как изящество хорошо сшитого модного фрака, а Ломоносовым-де не налюбоваться в сытость и позднейшему потомству, и что Шекспир и Байрон неомовенными руками возлагали возгребия нечистые и уметы поганые на алтарь чистых дев, сиречь муз…[6]6
Все это факты не только не преувеличенные, но еще ослабленные нами. Если б нужно было, мы представили бы печатные доказательства, что таким слогом писалась критика назад тому лет восемнадцать.
[Закрыть]{22}22
Другой критик – Н. И. Надеждин (времени его сотрудничества в «Вестнике Европы» 1828–1830 гг.). Далее – вольная передача некоторых его высказываний. О Пушкине как по преимуществу «легком и приятном стихотворце, мастере на мелочи» говорилось, например, в статье об издании главы седьмой «Евгения Онегина» («Вестник Европы», 1830, № 7), там же и о моде на талант Пушкина. Ср. также: «Его (Пушкина. – Ю. С.) герои – в самых мрачнейших произведениях его фантазии – каковы «Братья разбойники» и «Цыгане» – суть не дьяволы, а бесенята» («Вестник Европы», 1829, № 9, с. 21; статья о «Полтаве»); «Еще при самом рассвете нового государственного бытия, на девственном еще небосклоне поэтического нашего мира возгорелось дивное и великое светило, коего лучезарным сиянием не налюбоваться в сытость и позднейшему потомству. Мы разумеем великого нашего Ломоносова, который по всей справедливости может быть назван Петром Великим нашей поэзии» («Вестник Европы», 1830, № 2, с. 140; «О настоящем злоупотреблении и искажении романтической поэзии. Отрывок (из диссертации)»); «Все то, что внушало нам омерзение и в чужеземных лжеромантических изгребиях – в наших еще омерзительнее, ибо у нас они не имеют даже и прелести небывальщины <…>. Доколе на алтарь чистых дев будут врзвергаться скверные уметы – руками неомовенными?..» (там же, с. 148–149).
[Закрыть] Третий снискал себе бессмертную славу просто прославлением писателей своего прихода и бранью на чужих; четвертый похвалою и бранью одним и тем же лицам, смотря по обстоятельствам и погоде{23}23
Третий критик – Ф. В. Булгарин в «Северной пчеле»; четвертый – О. И. Сенковский в «Библиотеке для чтения».
[Закрыть]. Обо всех таких мы умалчиваем. Наша цель была поименовать только главнейших действователей на поприще критики в различные эпохи русской литературы.
Из этого краткого обзора видно, что каждая эпоха русской литературы имела свое сознание о самой себе, выражавшееся в критике. Но ни одна эпоха не выразила этого сознания о целой литературе, в историческом изложении ее хода и развития. Были попытки, но до того ничтожные, что не стоит и упоминать о них. Впрочем, так называемый «Краткий опыт истории русской литературы» г. Греча имеет по крайней мере достоинство литературного адрес-календаря и справочной книги о времени рождения, смерти, о служебном поприще, чинах, орденах и времени появления в свет сочинений значительной части наших писателей. Как справочная книга, она очень полезна для современников и будет полезна даже для отдаленнейшего потомства, которое узнает нз нее, что старинные литераторы и поэты были вместе и чиновники. Что же касается до прагматической и критической стороны этой книги, – смешно и говорить о ней{24}24
Имеется в виду «Опыт краткой истории русской литературы» Н. И. Греча. СПб., 1822. Ср. также краткий отрицательный отзыв на эту книгу в статье «Русская литература в 1841 году» – наст. изд., т. 4, с. 307.
[Закрыть]. Многие из наших читателей изъявляли нам свое удивление, что мы решились на серьезный и дельный разбор нового издания «Учебной книги русской словесности», вместо того чтоб посмешить публику забавною рецензиею на эту поистине забавную книгу. Мы очень рады случаю объясниться на этот счет с читателями. Во-первых, мы хотели быть полезны многочисленному классу учащих и учащихся «российской словесности», для которой на русском языке нет ни одного сколько-нибудь сносного руководства. Во-вторых, сочинителя этой невероятной книги мы хотели лишить всякой возможности утешить себя мыслию, что наша статья – брань без доказательств и что она внушена нам завистью и недоброжелательством к автору такого превосходного учебника… Без этих причин, которые, конечно, гораздо важнее для нас, чем для наших читателей, – мы никак не решились бы с важностью доказывать, что книга, в которой все – противоречие, никуда не годится. Поступив так, мы за один раз вырвали зло с корнем, – и жалкого учебника теперь как не бывало!..{25}25
Речь идет о двух рецензиях на «Учебную книгу русской словесности» Н. И. Греча, помещенных в кн. 4 (автор П. Н. Кудрявцев) и 5 (А. Д. Галахов) «Отечественных записок» за 1845 г.
[Закрыть] Есть и еще книга, претендующая знакомить своих читателей с историею русской литературы. Это – «Руководство к познанию литературы» г. Плаксина. Но г. Плаксин даже не означил в заглавии своей книги – какой литературы хочет он повествовать историю; зато в самой книге, рассказав кратко историю литератур еврейской, индийской, греческой, римской и объяснив дух новых литератур, классицизм и романтизм, пространнее изложил историю русской литературы. Эта книга – поверят ли? – далеко ничтожнее книги г. Греча…{26}26
«Руководство к познанию истории литературы» В. Т. Плаксина вышло в 1822 г. Ср. презрительные отзывы Белинского о «трудах» Плаксина по истории и теории словесности – наст. изд., т. 1, с. 90 и 516.
[Закрыть] Впрочем, все учебники и ученые сочинения такого рода равно никуда не годятся по совершенному отсутствию в них всякого начала, которое проникало бы собою все их суждения и приговоры и давало бы им единство. Для г. Плаксина, например, и Пушкин – поэт и Херасков – тоже поэт, да еще какой!.. Есть ли тут что-нибудь похожее на взгляд, на образ мыслей, на мнение, на убеждение, на принцип? Не так мыслил и понимал в этом отношении, например, Мерзляков. Можно не соглашаться с его системою и даже считать ее ложною; но нельзя не видеть в ней ни самобытного мнения, ни последовательности в доказательствах и выводах. Каково бы ни было его начало, он верен ему и ни в чем не противоречит самому себе. Признавая великим поэтом Ломоносова, находя поэтические достоинства и красоты в сочинениях Сумарокова, Хераскова и Петрова, – Мерзляков не видел (потому что не мог видеть, оставаясь верным своему началу) в Пушкине великого поэта{27}27
Ср. воспоминание Белинского в шестой статье о Пушкине (1844): «Мы сами слышали однажды, как глава классических критиков, почтенный, умный и даровитый Мерзляков, сказал с кафедры: «Пушкин пишет хорошо, но, бога ради, не называйте его сочинений поэмами!» (наст. изд., т. 6, с. 308).
[Закрыть]. И потому вы или вовсе отвергнете основное начало критики Мерзлякова и, следовательно, его выводы, или во всем согласитесь с ним. А у этих господ все смешано и перемешано: в их книге мирно уживаются самые разнородные, противоречащие понятия, – и то, что дважды два – четыре, и то, что дважды два – пять с половиною…
Тем важнее теперь появление всякого опыта истории русской литературы, хоть сколько-нибудь отличающегося самостоятельным взглядом на предмет и последовательностью в выводах. Но опыт г. Никитенко далеко не принадлежит к числу каких-нибудь и сколько-нибудь сносных или порядочных опытов: он обещает гораздо больше. Говорим обещает, потому что «Опыт» пока состоит еще только в одном введении; но это введение тем не менее дает надеяться читателю найти в истории русской литературы г. Никитенко сочинение прекрасное и по взгляду на предмет и по изложению содержания, – сочинение более чем прекрасное, сочинение дельное. Но пока оно еще не в руках публики, пока мы еще не прочли его, поговорим пока не о будущем, а о настоящем, поговорим о «Введении», тем более что, обещая хорошую историю русской литературы, оно, в то же время, и само по себе, как отдельное произведение, заслуживает большего внимания. Содержание этого «Введения» само по себе может служить предметом особенного сочинения, и потому, пока не явятся в свет остальные части труда г. Никитенко, – мы имеем право рассмотреть его «Введение», как само по себе полное и оконченное сочинение.
Вот предметы, которые рассматриваются во «Введении» к истории русской литературы: 1) идея и значение истории литературы; 2) метод изучения истории литературы; 3) источники истории литературы; 4) идея и значение истории литературы русской; 5) разделение истории русской литературы на периоды.
Этот простой перечень глав, из которых состоит «Введение», много говорит в пользу сочинения, свидетельствуя, что автор начал с начала и принялся за те вопросы, решение которых должно быть положено во главу, краеугольным камнем истории русской литературы, и что в последующих частях труда его изложение фактов будет озарено светом мысли. Мы сейчас увидим, как счастливо успел автор избежать двух крайностей, которые для писателей бывают Сциллою и Харибдою, – успел избежать одностороннего идеализма, гордо отвергающего изучение фактов, и одностороннего эмпиризма, который дорожит только мертвою буквою и, набирая факт на факт, подавляется бесполезным избытком собственных приобретений и завоеваний. Автор «Введения» начинает прямым нападением на последнюю крайность:
Постепенно и медленно переходим мы от случайного и шаткого полузнания к лучшей методе знания, предвозвещающей истину, и отсюда уже к самой истине. Сколько времени в исследовании жизни народов обращало внимание на одни внешние явления, не заботясь о том, что всему внешнему дает смысл, характер и цену. Для науки в этом духе, по-видимому, вовсе не существовали движение и направление идей народа, личные интересы его ума и сердца, – как будто бы человек мог что-нибудь значить со всеми высокомерными притязаниями своими на первенство в природе, со всем, что он предпринимает и исполняет, если бы мысль не полагала своей царственной печати на его деяния. «Мы изображаем достопамятные события, – говорили и теперь еще говорят многие, – завоевания, подвиги героев, общественные перевороты, отношения государств между собою и т. п». Но что же истинно важного и достопримечательного в этой пестрой, волнующейся смеси лиц и событий, как не убеждения, цели, страсти, внутренние причины? а их нет на поверхности вещей. Постарайтесь же проникнуть в самую лабораторию, где движутся и работают сокровенные силы, – в душу, в нравственный быт народов. Там, в неясных и неразвитых еще влияниях и потребностях ума и сердца, в прихотливой игре фантазии, в глухих воплях рождающегося слова приготовляется невидимыми процессами многое, что делает изображения летописей человеческих столь осязательными, звучными и животрепещущими. И что без этих глубоких источников можете вы высказать народам великого и поучительного? Что Александр Македонский одним ударом меча добил умиравшую среди восточного варварства персидскую монархию, что Цезарь пал от кинжала убийц вблизи народной трибуны, когда замышлял превратить ее в трон всемирной державы? Только ли? Да, это важное средство для изощрения памяти школьников. Но согласимся, что эти превознесенные имена со громадами дел, на коих они начертаны кровию народов, составляют великолепные монументы, достойные изумлять потомство. Назначьте им еще какую угодно политическую и нравственную цену: мы охотно даже поверим, что из них извлекаются спасительные уроки для назидания людей, хотя ряд беспрестанно повторяемых ошибок и вопиющих неправд давно доказал уже, как мало ими пользуются – ибо кто из тех, кому наиболее нужны уроки, не считает свой гений и свои причины исключением из дознанных правил?.. Но пусть все будет так, как хочется приверженцам этой праздничной, театральной истории, где дух человеческий остается за кулисами, а перед глазами зрителей представление, как говорится, кипит жизнию и действием, герои декламируют, блистая пурпуром и золотом, и творятся чудеса великолепных декораций. Мы, в свою очередь, позволим себе думать, что мир ничего не видал бы бессмысленнее и печальнее истории человечества, если бы рядом с созданием и разрушением царств не были начертаны на страницах ее цифры Эвклида, афоризм Гиппократа, Сократова ирония, стих Гомера и много подобного, чего не даст могущество меча на земли, ни самое могущество золота (стр. 2–4).
В мысли, в идее видит автор таинственную психею народной жизни, которая составляет содержание истории, а преимущественное откровение этой мысли, этой идеи видит он в слове. «Человек, – говорит он, – есть орган мысли: это верховнейшее из его преимуществ, долг его, злополучие и благо» (стр. 6). По нашему мнению, думать так, значит – думать справедливо об истории.
Несмотря, однако ж (говорит автор), ни на очевидность успехов мыслительной деятельности, ни на требования века, многие писатели не совсем еще чуждаются прежней методы и воззрений истории. Направление, характер мысли народной, выраженные в слове, судьба науки и литературы у них все еще составляет одно какое-то дополнение к жизни внешней. Они, кажется, и до сих пор не довольно вникли в тесную, органическую связь глубоких внутренних явлений этого рода со внешними; их не следует разлучать там, где дело идет о полноте знания. Такое положение науки делает необходимым специализирование главнейших элементов истории, и мы принуждены из истории литературы составлять особую науку, тогда как настоящее ее место в общей великой науке, обнимающей жизнь и судьбу народа в целости и нераздельно (стр. 9–10).
Вот истинный взгляд на историю литературы! История народа есть история развития мысли, выраженной и непосредственною и сознательною стороною жизни народа, а мысль народа преимущественно выражается в его литературе, потому что обнаруживается в ней прямее и сознательнее. Правда, литература не есть исключительное и полное выражение умственной жизни народа, которая еще высказывается и в искусстве в обширном значении этого слова. Громадные храмы Индии, высеченные из скал, построенные из гор, стоят «Махабгараты» или «Рамайяны»; изящные памятники древней греческой архитектуры и скульптуры составляют как бы одно с «Илиадой», «Одиссеею» и трагедиями; огромные римские здания, ознаменованные печатию гражданского и государственного величия, не менее повествований Тита Ливия и Тацита, не менее Юстинианова кодекса свидетельствуют о бытии народа, который был державным владыкою мира, властелином царей и народов и который даже по смерти своей внес преобладающий элемент своей жизни в жизнь новейших народов Европы, ознакомив их с лучшими идеями о праве. В готических соборах, картинах и музыке мастеров средних веков жизнь этой по преимуществу религиозно-христианско-католической эпохи отразилась едва ли еще не полнее и роскошнее, нежели в поэме Данте и романсах менестрелей. И теперь, в наше время, жизнь народов выражается не в одной литературе, а только преимущественно в литературе. Это, впрочем, было и всегда, за исключением разве средних веков. Кроме того, что литература объемлет собою несравненно обширнейший круг народного сознания, нежели всякое другое искусство, – ее памятники прочнее, несокрушимее, вековечнее, потому что она, по сущности своей, духовнее других искусств, менее зависит от материальных средств.
Но здесь есть недоразумение: мы назвали литературу искусством и противопоставили ее другим искусствам. Это не совсем определительно, и на этот счет надо яснее выразиться; надо начать с начала, надо определить литературу, с точностию указать, что входит в ее круг, с чем она соприкасается и что должно исключать из ее круга. Автор «Опыта», как и должно, не миновал этого вопроса, но рассмотрел и по-своему решил его. Он начинает рассматривать его с отношений между частным и общим, национальным и общечеловеческим, и в основу сокровенной внутренней жизни литературы полагает общие всему человечеству идеи разума.
Здесь являются и те коренные, первоначальные идеи истинного, праведного и изящного, главные провозвестники нашей разумности, которыми измеряются заслуга и достоинство наших деяний. Только человеку, постепенно, но постоянно озаряемому и оживляемому высшими идеями разума, доступны и дороги всевозможные нравственные интересы – интересы государства, нации и, наконец, интересы всего человеческого рода. Но ничем столько не укрепляется его благородный союз с ними, как идеями истинного и изящного. В натуре этих великих идей есть что-то столь священное и августейшее, что пред ними невольно преклоняется эгоизм страстей – и скорее прикосновением к ним он сам очистится, чем успеет осквернить их недоступную целомудренную чистоту. – Все важнейшие общественные вопросы решаются более или менее духом специальных стремлений. Так и должно быть. Задача целого должна для своего осуществления раздробиться на элементы; иначе на своей отвлеченной высоте она осталась бы уединенною и не многим доступною. Из взаимного действия и противудействия, из соревнования и борьбы этих стихий рождается то общественное движение, которое составляет жизнь и источник развития народов. Не бойтесь за целое: оно не распадется от беспокойного борения частей; над ними царствует и их скрепляет единство национального начала. Пока оно крепко в сердцах, все обращается во благо, как в здоровом теле, и острые снеди служат к его укреплению. Но вот, кажется, неоспоримая истина: само национальное начало не может быть отрывком в истории мира, и результат, которого оно должно достигнуть, подчиняя себе совокупное движение всех частных сил, не может быть другой, как возвышение в людях достоинством национального достоинства человеческого. Чем оно свежее и могущественнее, тем только блистательнее совершит оно свою великую миссию во имя человечества. Но велико и воздаяние за то: народ не будет уже варваром. Мы спасаемся от варварства, делаясь лучшими в силах и качествах, принадлежащих нашей натуре, нашему роду, из которого некуда более выйти, как или в состояние небожителей, или в состояние животного, – и на земле нет для человека иного источника величия, славы и образованности, кроме всеобщего союза идей. Что б ни говорили защитники ложной народности, состоящей в исключительном господстве начал территориальных, а нравственные убеждения, без которых общество людей есть стадо волков или баранов, не суть дело обычая, а дело высших разумных инстинктов, одинаких для всех племен и поколений. Обычай служит им только формою и основанием частных различий, составляющих неисчерпаемое разнообразие в стройном единстве человеческого рода.
Отсутствие истин этих было натуральным только в древних обществах, то есть тех обществах, которые мы исторически верно сколько-нибудь знаем, где жизнь волновалась и изнемогала среди раздельности и противуборства национальных начал, где последние были столь сильны, что подавляли всякую свободно-разумную личность. Идея человечества еще не вошла тогда в зенит своего пути над нравственным миром – и слабые лучи ее едва скользили на его поверхности, дикой и невозделанной. Племена теснились около своих богов, около своих преданий; осматриваясь вокруг себя со страхом и враждою в сердце, они ничего не видели, кроме чуждых богов и чуждых преданий. Все было частным, особенным – понятия, верования, нравы; общим было только одно – право меча. Всемирная гражданственность Рима, насаждая повсюду свои нравы и учреждения, не в состоянии была удержать народы в том возвышенном единстве, которое заключалось в ее духе и образовании. Во-первых, она действовала на них политическим могуществом, которое, превращая сначала людей в рабов, говорило им после: будьте людьми; оно могло произвести только внешний порядок, и то беспрестанною угрозою меча и новых цепей. Во-вторых, образованность римлян была, в свою очередь, также не более, как случайным выражением их личности, их счастливых способностей; нравственное и умственное возвышение, до которого они достигли, было плодом их веры в самих себя, а не в вечные и неизменные силы, не в великую будущность человечества. Оттого, как скоро национальные опоры, споспешествовавшие развитию их духа, пали, пало и их нравственное превосходство; ему негде было уже искать убежища и подкрепления: для Рима ничего не было во вселенной, кроме Рима. Когда Тиверии и Нероны осуждали гражданина на лишение воды и огня в римских областях, это была только формула, этикет смертной казни: ибо где осужденный на земле был бы не в римских областях? Итак, с истощением всего, что давали римлянам их учреждения, их политические виды и успехи, им ничего не оставалось, кроме смерти; но должно было умереть в муках казни за пролитую кровь мира – и как не нашлось на земле палача, который бы осмелился исполнить над этим державным народом приговор судеб, то он сам сделался своим палачом. И эта ли образованность могла сделаться всемирною, могла быть принята народами как единственное начало их движения, как залог их нравственных успехов? Греки были способнее очеловечивать варваров, если бы люди могли развиваться посредством правил, наставлений, примеров, а не посредством возбуждения в них самих пребывающего животворного начала разумности. Правда, Европа многим обязана наследству, которое она получила в греко-римском образовании; но она не прежде им воспользовалась, как под влиянием новой животворной силы, которая, воспитывая ее свежие племена для великой будущности, научила их извлекать добро из прошедшего и избегать его злоупотреблений.
Таков был некогда ход человеческих вещей, таким он должен был явиться в свое время, но таким уже никогда не будет. С тех пор, как единородный сын божий благоволил счесть достойным своего величества жить и умереть человеком; с тех пор, как раскрыл он в нас дотоле неведомый нам самим мир духа, завещав деятельности нашей новую цель – бесконечное развитие и усовершенствование; как независимо от всякого различия состояний, племен, каст и школ, он каждому помышлению нашему, слову, вздоху и слезе дал смысл и цену только из уважения к их человеческому происхождению, – с тех пор всякая исключительная система деятельности стала нелепым анахронизмом – и не черпать из нового источника жизни того, что всем дается одинаково как всеобщая истина и благо, значило бы обречь себя на нравственную смерть. Христианство изменило род человеческий; но благотворнейшее следствие этого изменения есть то, что ныне и великий гражданин не в состоянии искупить пороков человека.
Вот мы у самого корня начал, из которых должно произойти определение литературы. Если народ в состоянии отделить в себе то, что принадлежит правам мысли всеобщей, человеческой – идеям изящного и истинного, от того, что не относится к ним, если он возделывает и развивает эту мысль в своей жизни, в своих понятиях, в своей истории и результаты этой деятельности выражает наконец в художественных, стройных формах слова, он созидает, он имеет литературу. Итак, «литература есть мысль человеческая, возникающая у народа вместе с ним из его духа, жизни, исторических и местных обстоятельств и посредством слова выражающая свое народочеловеческое развитие под совокупным влиянием верховных и всеобщих идей истинного и изящного». Вот где совершается святое примирение личности народа с требованиями всеобщего человеческого порядка вещей. Тогда как другими способами деятельности – общественным устройством, нравами, обычаями и проч. он более или менее уклоняется от этого порядка и достигает своих исключительных, домашних, так сказать, целей – в литературе он выражает свое сознание о том, что свято, дорого и необходимо всем людям, как существам, наделенным одними и теми же нравственными нуждами и способами мыслить, чувствовать и выражать свои мысли и чувствования. Он не может здесь, как и нигде, утратить своей национальности, потому что это значило бы утратить жизнь. И где же, как не в своих священных верованиях и преданиях, как не в памяти своей славы, как не на могилах отцов своих, не в сочувствии к своей матери-природе, хотя бы она дышала на него вьюгами и говорила с ним ропотом воли, – где же, наконец, как не в своих современных нуждах, скорбях и упованиях найдет он вдохновение, содержание для своей сердечной песни, для важных дум, и слово, дышащее убеждением живой истины и силою дел? – Но он также не может подавить в себе общечеловеческих стремлений: это значило бы, что он хочет дать себе личность какую-то чудовищную, зверскую, ниспровергающую нравственный порядок, оскорбляющую бога – блюстителя его и людей, его строителей. Литературою народ свидетельствует о степени участия, принимаемого им в судьбах, целях и успехах человечества, как лицо, ответственное перед миродержавным промыслом, как деятель самобытный и в то же время верный законам целого, как народ-человек.
Итак, не в особенном роде предметов или содержания заключается самостоятельность литературы и отличие ее от всех прочих произведений письменности и изящных искусств, но в особенном направлении человеческого духа, которое вверяется для применения и выражения благороднейшим усилиям избранного народа. Это направление не состоит в исключительном стремлении ни к истине, ни к изящному: оно есть акт духа, претворяющий одно в другое – истину в изящное и изящное – в истинное. Литературу не должно смешивать с наукою. Несмотря на множество точек соприкосновения между ними, они существенно отличны одна от другой. Мы должны указать по крайней мере на главные черты этого различия, ибо основательное учение не терпит смешения понятий. В науке и литературе мысль, облекаясь в слово, является в своей первостихийной чистоте, со всею свободою, свойственною ее характеру и охраняемою способом самого ее проявления, – вот почему наука и литература так дружны между собою. Истина есть одинаково верховная задача для науки и для литературы, потому что мысль только в истине находит удовлетворение своего бытия, следовательно, и цель его. Но наука ищет истины, добывает ее; это служебное орудие мысли, посредством коего выполняются только требования ее личных интересов. Литература стремится к истине, как к величайшему благу жизни; она, если можно так выразиться, любит в ней не ее самую, а ее власть и способность благотворить людям, возвышая в них в одно время чувство своего достоинства и уважения к законности. Наука, действуя в духе мысли, приносит ей и дань истины в виде мыслительном, то есть в виде всеобщих отвлеченных понятий, чуждых непосредственного отношения к случаям и событиям эпохи, общества, поколений и т. п. Литература, напротив, исключительно посвящает себя этим отношениям. Она хочет истиною одушевить, согреть все существо человеческое; она пролагает ей путь ко всем убеждениям, ко всем верованиям и вводит ее прямо туда, где слагаются они – в сердце людей. Здесь истина изменяет свою наружность; она совлекается форменной одежды понятий и принимает праздничный наряд образов, то богатый и роскошный, то простой и грациозный. Охваченная отвсюду интересами жизни, переродившаяся вся в соприкосновении с самыми возвышенными и неотразимыми вопросами ее, она получает такой характер, какого в ней и не подозревают усердные ревнители ее самобытности, ее строгого и уединенного величия, – характер красоты, которая хочет правиться, трогать, пленять, любить и быть любимою. Изящное неразлучно с литературою: то как цель и содержание, то как условие формы, звук и краски языка. Оно-то, присутствуя в мысли народа, дает ей особенное настроение, которое наконец должно разрешиться и новыми результатами и новыми формами слова. Для науки истина есть предмет наблюдений, опытов, упорных, продолжительных и многосложных изысканий; она вооружена всеми рабочими снарядами, с помощию коих ум проникает в самые мрачные и таинственные глубины вещей; литература не знает механизма ученых исследований; труд ее есть труд создания, а не разработка материалов; для ней истина есть нечто данное и готовое, ожидающее предназначенного ей свыше преобразования из идеи в действительность. У науки даже есть видимая цель в беспредельной области истины, и каждая отрасль ее, обращаясь к известной стороне природы и человека, находит в ней и содержание определенного объема и рода. Она знает, куда идет и что ожидает ее на конце поприща. Литература не предвидит следствия своих стремлений; поприще ее неизмеримее и теряется за видимым горизонтом вещей в глубине самых таинственных, неуловимых влечений жизни и души. Она, так сказать, ежеминутно возникает из нравственных и исторических потребностей народа, как бой сердца в груди нашей, как удар пульса и дыхание. Метода науки так определенна, что ее можно найти и изучить в любой логике; но способы создания в литературе или какой-нибудь отрасли ее до того различны по характеру народов и эпох, что до сих пор мы не успели изъяснить с точностию и подвести под категории главнейших и немногих из них. Так и должно быть. Наука исключительно управляется законами логической необходимости, потому что она представительница всякой необходимости на земле; литература, напротив, есть выражение свободы духа – и отвлеченный закон мысли является в ней только как ограничение, а не как единственный способ развития и сочетания предметов: жизнь свободы, кроме логического пути, раскидывается и мчится еще по многим другим путям, пролагаемым судьбою вещей и событий. Наука не знает народа, она знает одно человечество; литература видит человеческое не иначе как отраженным в призме народности. В ней все имеет отношение к народу, к известной эпохе его развития и образования; она не только мысль, но и верование, и страсть, и судьба. Для литературы только и важны те задачи Разума, которые народом поняты, восчувствованы и решены так, что человечество здесь является благоговеющим уже пред славою своего сына, гениального народа, озарившего себя и его блеском великих созданий. Ей принадлежит почетнейшее из преимуществ человека – творчество со всеми замыслами гордой воли, с жизнедательным огнем вселюбящего сердца, когда человек смеет сказать творению: «Я могу вдохнуть в тебя новую жизнь!» Литература служит проводником науки в жизнь и общество, как единая законная посредница между ними. Занятая вопросами о том, что в вещах есть всеобщего и необходимого, наука не в состоянии нисходить до подробностей их развития, до их интересов, местных и преходящих, а быв ограничена пределами человеческого ума, она по необходимости становится специальною. Не удивительно, что у ней есть свои тайны, своя непонятность для умов непризванных и непосвященных. Сколько бы ни говорили в наше время о пользе и возможности популярного изложения науки, эта популярность всегда будет не иное что, как применение только известных истин к нуждам жизни, а то, чего применить нельзя и что большею частию составляет глубину и сущность науки, – ее общие силы и приемы ее анализа, всегда будут требовать особенного для себя места в сфере разума, особенных усилий и языка. Но от литературы зависит более или менее онародить науку, сделать ее если не доступною всем и каждому, то для всех предметом сочувствия, предметом народной славы, силою привлекающею, а не отталкивающею. Правда, наука может существовать и без литературы; но это будет существование властелина без любви граждан, с правом повелевать без уменья и возможности делать их счастливыми. Ей будут воздавать приличные почести, как в века схоластицизма, но без нее будут уметь обходиться везде, где своекорыстие и страсти захотят выполнить свои темные замыслы. Ибо без литературы кто прольет в науку чувство человеческих потребностей и эти потребности, подняв в самом прахе на самом дне общества, возвысит до воззрений науки? Не ведая их, на своей царственной высоте, она ревностно станет заботиться о славе человеческого разума, об истине, о своем бессмертии, о всем благородном и прекрасном, кроме того, что существенно благородно и прекрасно, кроме делания людей благородными и прекрасными.
Во всем этом много истины, и все это очень близко к истине, многое выражено необыкновенно удачно и определенно; но нам кажется, что тут вопрос решен не вполне удовлетворительно. Прежде всего обратим внимание на то, что г. Никитенко противопоставляет науку литературе. Это не совсем верно с его же собственной точки зрения на литературу, потому что под его определение литературы (стр. 24–25) подходит и наука, как «мысль человеческая, возникающая у народа вместе с ним из его духа, жизни, исторических и местных обстоятельств и посредством слова выражающая свое народочеловеческое развитие под совокупным влиянием верховных и всеобщих идей истинного и изящного». Повторяем: это определение так же идет и к науке, как и к литературе, и по этому самому не выражает верно ни той, ни другой. Содержание науки и литературы одно и то же – истина; следовательно, вся разница между ними состоит только в форме, в методе, в пути, в способе, которыми каждая из них выражает истину. Так как у обеих одно и то же орудие выражения – слово, то и отделить их друг от друга можно только на существенном отличии. Литература, в обширном значении, обнимает собою и науку, и потому говорится: литература истории, литература химии, литература медицины и т. д. Таким образом, в этом смысле, сама наука относится к литературе, как вид к роду, как часть к целому. Противопоставив литературе науку, автор хотел яснее и точнее определить первую через ее противоположность. Цель хорошая и средство верное; но тут есть ошибка, которая парализировала средство и не допустила вполне достичь цели: автор упустил из вида искусство, которое и следовало противопоставить литературе, чтоб точно и верно определить последнюю. Но, может быть, мы сами ошибаемся, и автор под литературою разумеет именно искусство? В таком случае, его ошибка делается еще большею. Во-первых, под его определение литературы искусство никак не подойдет, потому что в этом определении нет ни слова о творчестве; во-вторых, литература состоит не из одних только произведений искусства. Говоря об искусстве по поводу литературы, должно разуметь искусство словесное, то есть поэзию. Определить поэзию – значит определить искусство вообще, то есть столько же определить и архитектуру, и скульптуру, и живопись, и музыку, сколько и поэзию, потому что последняя от первых разнится не сущностью, а способом выражения. Правда, этот способ, то есть слово, делает ее выше всех других искусств и производит целый круг эстетических законов, только ей одной свойственных и всякому другому искусству чуждых. Но это показывает только, что теория поэзии существенно разделяется на две части – общую и прикладную: в первой объясняется значение искусства вообще и излагаются законы, равно общие всем искусствам; а во второй поэзия рассматривается как особенное искусство, имеющее свои, только ей свойственные законы. Вот это-то словесное, или литературное, искусство, то есть поэзия, и должно противополагаться науке для взаимного определения той и другой, как двух самостоятельных областей литературы. В таком случае, их различие очевидно: наука – область спекулятивного, диалектического развития истины, как мысли прямо, без всякого посредства образов. Главный деятель науки – ум, и всего менее фантазия. Искусство, следовательно, и поэзия, есть, напротив, непосредственное развитие истины, в котором мысль высказывается через образ и в котором главный деятель есть фантазия. Наука, разлагающею деятельностью рассудка, отвлекает общие идеи от живых явлений. Искусство, творящею деятельностью фантазии, общие идеи являет живыми образами. Наука мертва для непосвященного в ее таинства; искусство оказывает свое влияние иногда над самыми грубыми и невежественными людьми. Наука требует всей жизни человека, всего человека; искусство более или менее дается почти всякому. Наука действует мыслию прямо на ум; искусство действует непосредственно на чувство человека. Это два полюса совершенно противоположные. Только в истории наука и искусство соединяются вместе для достижения одной и той же цели, потому что в наше время история есть столько же ученое, по внутреннему содержанию, сколько художественное, по изложению, произведение. Доселе мы говорили о науке спекулятивной, которая весь мир явлений переводит на язык мысли, идеи и в которой бытие является единым, из самого себя вечно развивающимся идеальным началом; другая наука – наука опытная, эмпирическая, терпеливым и постоянным трудом медленно, шаг за шагом, приобретающая и приготовляющая поприще для завоеваний мысли, – эта наука тоже противоположна искусству. Она находит, разлагает, сравнивает, приводит в порядок бесконечный мир фактов, классифирует их. Она тоже не для толпы, а для избранных, тоже требует всей жизни человека, всего человека, также имеет своих героев и мучеников.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.