Электронная библиотека » Владимир Алейников » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Очищающий СМОГ"


  • Текст добавлен: 26 октября 2015, 19:00


Автор книги: Владимир Алейников


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

все, кто задержались где-то в стороне,

все, кто повстречались в давние года,

чтобы возвратиться нынче навсегда

в книгу, на страницы грусти и любви.

Что за небылицы? С пламенем в крови,

с именем в забвенье, временем во мгле.

Что за откровенья? Здесь ли, на земле,

с мукою вчерашней, там ли, в небесах,

с музыкой всегдашней, с вестью в голосах,

с ясностью во взглядах, с явью или сном,

все, в своих нарядах броских, – об одном:

в гуле карнавальном – сказка и судьба,

в грохоте повальном – звонкая труба,

горлом серебристым певшая о том,

каково артистам в мире непростом,

каково поэтам выживать в ночи.

Потому-то в этом – тайные ключи

от миров, которым по сердцу, пойми,

путь к иным просторам с песней меж людьми.


Уловили, теперь-то, мысль мою?

Там подобный подход к делу.

А, мол, что здесь мудрить? Будем двигаться, как придётся, куда-то вперёд, ну а всё остальное, конечно же, само собою приложится.

И приложилось ведь, надо же, да ещё как приложилось! Сложилось в единое целое. По-своему выжило. Выразилось.

Вот вам и метод. Вернее, сразу целый волшебный веер по наитию, по чутью, лишь в движенье пришедших методов.

Нет и не было ни учебников, ни канонов жёстких для речи.

Она сама, без подсказок, верный находит путь.


…Ночь со снегом.

И – век со СМОГом.

Неужели – судьба?

Ну, с Богом!


Со времени возникновения СМОГа прошло тридцать семь лет – и это сейчас, только сейчас, в январе снежном, в конце января, так вернее, друзья, две тысячи второго года, когда я, выживший, с вами беседую.

Что будет потом – и сколько лет в грядущем пройдёт со времени возникновения СМОГа – не знает никто из нас. Поживём – увидим.

Годы идут, и СМОГ существует. Вполне вероятно, что жить он будет – всегда.

Порукой этому – речь.

Огонь, что смогли уберечь.

Судьбы наши. Дороги.

Легенды и мифы – о СМОГе.

Враньё. Нелепые слухи.

Брюзжанье тех, кто не в духе.

Восторги всех остальных.

Во пределах разумных: земных.

А может быть – и небесных.

Мгновений тени чудесных.

Видений рои давнишних.

Сомнений клочья излишних.

Радений следы нездешних.

Отзвуки празднеств прежних.

Всё в былом, что дорого мне.

Слово. Дело. Свеча в окне.


Давно уже снят запрет и с самого названия, одних когда-то пугавшего, других же – наоборот, притягивавшего к себе, властно, неудержимо, и со ставшей и впрямь легендарной, через несколько десятилетий, (слишком яркой и слишком стремительной, слишком бурной, пожалуй, особенно для властей всемогущих советских, для начальства разнообразного, для писателей официальных, и для прочей нечисти), праздничной и трагической, вместе с тем, фантастической, как мне кажется иногда, в моих зрелых годах, деятельности, странной всё-таки, удивительной, не имевшей равной себе, или даже слегка похожей, ни в отечестве горемычном, ни, тем более, за рубежом, знаменитого в прошлом нашего содружества молодых, творческих, смелых, сумевших сказать своё слово в поэзии, в прозе, в музыке, в живописи, искавших и находивших самую суть всего, что мир составляло, прекрасный и действительно сложный, людей.


Больше нет никакого смысла кому-то и дальше замалчивать тот непреложный факт, что и лидеры СМОГа, и некоторые другие участники этого замечательного движения давным-давно состоялись как творческие, подчеркну сознательно, именно так, прежде всего, творческие, то есть творящие, что-то серьёзное создающие, трудящиеся, находящиеся, годами, десятилетиями, в своих непрерывных трудах, работающие, порою на износ, вопреки всему, что мешает этой работе, упрямо, целенаправленно, и прежде, и ныне, всегда.


Не наша вовсе вина в том, что почти на всей поэзии, прозе и прочем, поверьте, внимания стоящем, в жанрах различных, с широким спектром, созданном СМОГом, до сих пор имеется горький, нелепый, ненужный, досадный, изначально коварный, что ли, ощутимый мною до боли, ещё не сброшенный временем, ржавый какой-то налёт мнимой, обманной, подлой, поощряемой кем-то непризнанности, абсурдной, неведомо кем управляемой, неутверждённости, не знаю, как и сказать подоходчивее об этом, отсюда и все эмоции, неразрешённости, видимо, долгой неузаконенности, в пресловутом литературном процессе, прежде всего, и в сознании тех, кто в этом процессе, вроде, участвуют, хотя, скорее всего, им это просто кажется, потому что всё наилучшее, в литературе, в искусстве, создают искони одиночки, и даже в СМОГе мы были, несмотря на содружество прочное и на общность каких-то взглядов, интересов, ну и так далее, всего ведь не перечислишь, слишком разными, то есть были и тогда самими собой, но, впрочем, зачем пытаться разъяснять, если в этом когда-нибудь разберутся ещё, без меня, те, кому, по роду занятий, положено, я надеюсь, хоть в чём-нибудь разобраться, хоть что-нибудь, наконец, в минувшей эпохе понять, – нас всеми возможными средствами старались тогда уничтожить, а позже, когда это всё-таки полностью не удалось, всячески ущемлять, представлять в искажающем истинный облик явления свете, закрывать дорогу к изданиям, и по привычной, удобной для многих функционеров, закосневшей в своих проявлениях и всяческих модификациях, инерции, сообща, делать вид, умело и ловко, что нас как будто и нет, ну кто мы для них такие, ведь у них есть свои кумиры, не стоящие обычно и ломаного гроша, и свои, заметьте, законные, уж не то, что мы, беззаконные кометы, в кругу расчисленных, по разнарядке, светил, фигуры, которые, вроде бы, по их, псевдоумников, мнению, погоду какую-то делают в таинственной области творчества, подумать ведь только, погоду, в творчестве, но не мы, да и мало ли что когда-то, в незапамятные времена, городила или творила неуёмная молодёжь.


Так, должен я вам, друзья мои, прежние, и теперешние, и, вполне вероятно, грядущие, открыто и прямо сказать, не считают наши читатели и сторонники, ни в родном отечестве, ни в зарубежье, многочисленные, замечу, те современники наши, с независимостью закалённой суждений, мнений и выводов, с собственным взглядом на мир, кому дорога настоящая творческая свобода, живое дорого слово – эти вечные и всегда озарённые новизною понятия, сопряжённые с человеческим поведением, с деяниями серьёзными.


Сейчас, в наше время, судя по всему, настала пора оглянуться назад, в былое, поневоле взгрустнуть и вспомнить дорогие сердцу, встающие в отдалении, светлые образы и чередой непрерывною шедшие, поражавшие воображение жителей столицы, слишком уж бурные для них, ко всему привычных, вроде бы, небывалые, удивительные события, пристальнее вглядеться в навсегда, полагаю, близкую, для всех нас, без исключения, хорошо различимую даль крылатых шестидесятых и с неминуемым вздохом вовсе не облегчения, но неубитой, по-рыцарски оберегаемой нами надежды на справедливость и пускай запоздалое даже, но всё-таки понимание тех, кто знают о нас, по-разному, большей частью так, понаслышке, и, намного реже, побольше, и на том спасибо, поскольку это лучше, чем просто забвенье, но забвения быть не может никогда, потому что смогли мы когда-то прорваться в грядущее, каждый, впрочем, по-своему, то-то каждый ждёт понимания, то-то же вместе мы понимания ждём, не напрасно пора пришла подвести большей частью печальные и трагические итоги, объяснить, что же это такое – подвергшийся в годы бесчасья, в эпоху тупую брежневскую застоя так называемого беспощадному, в пух и прах, чтоб следа не осталось, разгрому, изощрённой, жестокой травле, гонениям продолжительным, но, тем не менее, чудом, отчасти, а больше, как я понимаю, из упрямства, тогда молодого, из гордости не стареющей, из веры в призвание каждого, в светлое предназначение общего нашего дела, выживший, утвердившийся, что важно весьма, в сознании нескольких поколений, ставшей неоспоримой давно, неотъемлемой частью русского авангарда, героический, дерзкий, неистовый, вдохновенный, таинственный СМОГ.


Все вы помните, что расшифровка названия очень проста: Смелость, Мысль, Образ, Глубина.

Все вы знаете, что, вместе с этим, прижилось ещё и другое толкование непривычной, броской, краткой аббревиатуры: Самое Молодое Общество Гениев, предложенное Губановым наобум, на предмет эпатажа, и сразу же почему-то пришедшееся по душе передовой молодёжи середины шестидесятых – неугомонным российским слушателям и читателям всюду звучавших стихов, завсегдатаям поэтических многочисленных вечеров, запоминавшим тексты с голоса и переписывавшим затем их в свои тетрадки (что, если припомнить суждение Максимилиана Волошина, само по себе у нас почётно уже для поэта), привыкшим читать внимательно и сознательно распространять и новинки, журнальные, книжные, и всё, что не издавалось, но было для всех в стране как воздух необходимо, в машинописях самиздатовских, – филологам, искусствоведам, историкам, журналистам, актёрам, физикам, химикам, биологам, математикам и так далее, список велик, – всему пытливому, пылкому, ищущему, серьёзному, с требованиями строгими, всегда, к себе и другим, отстаивавшему свои взгляды и убеждения решительно и отважно, московскому, с вольнолюбивыми традициями, студенчеству, художественной богеме, жителям самых разных городов былого Союза, говоря значительно проще – тем, чьи души искренне жаждали подлинной новизны в современной литературе и в современном искусстве, тем, кто в эпоху былую уповали ещё на обещанные нам, уже не единожды, изменения коренные в жизни общества, тем, кто старались, и пристрастно, и объективно, осмыслить весь ужас минувших, столь тяжких, сталинских лет, и не ведали, что предстоит всем нам вскорости пережить.


Те, кому ныне уже за пятьдесят, и всё ближе к шестидесяти, и ровно шестьдесят, и за шестьдесят, представители поколения нашего, да и люди других возрастов, и старше, и несколько младше нас, хорошо, полагаю, помнят действительно небывалые, по дерзости и размаху, вечера поэзии, с выставками живописи авангардной, устроенные смогистами, чтения на Маяковке, отчаянно-обречённые шествия и демонстрации, милицейские, плотными стенами, начеку, наготове, кордоны, шеренги стоявших поблизости «воронков», лихих усмирителей – общественников, дружинников, срываемые блюстителями порядка наши афиши, нешуточный, было дело, испуг, панический страх прежде грозной администрации центрального дома советских литераторов (слишком привыкшей проявлять свой, по выражению Достоевского, в «Бесах», романе провидческом, для России, «административный восторг», а тут, поди же ты, надо же, несколько подрастерявшейся и при слухе «смогисты идут!» делавшей, в силу спасительной стадности, коллективную стойку на страже писательских незыблемых интересов, а также и репутации ЦДЛ, каковой мы обычно, да и не только мы, а многие люди в столице, называли, кривясь и морщась, преимущественно «гадюшником»), а заодно, из понятной солидарности, администрации клубов, домов культуры, библиотек и вузов, заметную незаметность везде, где только возможно, вовремя проявлявших сереньких граждан в штатском, добровольных телохранителей наших, из тех любителей поэзии, что покрепче, защищавших нас в ситуациях крайне сложных, взрывоопасных, записи наших стихов на входившие в обиход магнитофонные плёнки, узнавание наших, своих, настоящих единомышленников, немедленно, с полувзгляда, понимание с полуслова, пыл, всеобщий ажиотаж, нервы, шок, отвагу, триумф, широчайший, сплошное эхо самых свежих вестей, резонанс, напряжённейшее внимание, и в родных пределах, и в западных, с их свободой и гласностью, странах, к событиям, о которых говорили в ту пору все, помнят дух, окрылённость, радостный, всеохватный огонь общения, многогранность и щедрость открытий, ощущение свежей, бунтарской, наконец-то нашедшей выход, молодой, возрастающей силы, сплочённости этой новой, не случайно возникшей волны отечественного, родного, по всем статьям, авангарда.


Никем из тех, кто когда-то были, одни – очевидцами, другие – прямыми участниками этого самозабвенного, жертвенного порыва на самой заре безвременья, не забыты ещё и последствия – по команде, незамедлительные, жестокие, грубые действия, сознательно сконцентрированные, чётко, умело рассчитанные, сё отработанными виртуозно, за десятилетия сталинщины и хрущёвских времён, приёмами, намеренно погубившие прекрасное начинание, вернее, острейшим образом всем нам необходимое в те годы объединение творческой молодёжи, под знаменем вольнолюбивого, в основе своей правдивого, не из блажи ведь чьей-то негаданной, не из прихоти чьей-то неведомой, но, возможно, свыше отмеченной многообразием редкостным расцветающих дарований, не забыты никем предпринятые, для скорейшего удушения творческого горения, казённые, злостные меры, результат которых известен хорошо и давно: трагические, изломанные, искалеченные судьбы всех, самых талантливых, основных участников СМОГа.

В ход было пущено всё, ведь арсенал имеющихся в наличии «средств воздействия» на умы и души сограждан содержался, на всякий случай, много лет, в образцовом порядке, – и кошмарное колесо кафкианского толка немедленно завертелось в нужном властям направлении, деловито, достаточно быстро, заранее, как положено, то есть обильно смазанное машинным маслом бюрократизма, доносительства, карьеризма, выслуживания, угодничества, проработок, слежки, угроз, по команде сверху задействованной, тут же, одновременно, целой армии служб, инстанций, от низовых до высших, аппарата сытых чиновников, литературных монстров, прихлебателей журналистских, исполнителей, подпевал, всесильных тогда, бесчисленных и страшных организаций, – и вся эта грандиозная система, фантасмагорическая, да и только, иначе не скажешь, заработала безотказно: изгнание, с шумом, из вузов, показательные расправы по комсомольской линии, собрания с разбирательством состряпанных наскоро «дел», высылки «за тунеядство», что широко, масштабно раньше практиковалось, без учёта немалой работы литератора или художника, милицейское наблюдение днём и ночью, запрет на издания, мгновенно организованная, продуманная кампания в печати периодической, физическое «вразумление» строптивых и непокорных, бесчисленное количество искажавших решительно всё, намеренно запускаемых в народ, нелепейших сплетен, слухов и разговорцев «со значением», втихаря, закрытие выставок живописи, трактовка смогистского творчества как, представьте, «идеологической диверсии», ну и ну, допросы, шантаж, запугивание, попрание прав гражданских, унижение человеческого достоинства, провокации, воздвижение всевозможных заслонов и стен, да и многое другое, чего, дабы сызнова, как-то выжив, не растравлять до сих пор не зажившие раны, не хочется ворошить, хотя, подчеркну, свой счёт губителям нашим, гонителям, изуверам различных мастей, мы, выжившие, уцелевшие чудом, видавшие виды, друзей своих провожавшие и в последний путь, и на запад, в эмиграцию, в ссылках и в тюрьмах их поддерживавшие годами, выручавшие их, отравленных всякой дрянью, из психбольниц, поневоле узнавшие в жизни такое, чего и врагу сроду не пожелаешь, предъявить, безусловно, можем.


(…Ну прямо статья получается?..)

Скажу-ка я лучше – по-своему.

В своём, разумеется, духе.

Продолжу свой разговор.

С читателем книга встречается.

Свободно она построена.

Присутствует – в зренье и слухе.

И – птичий с ней дружен хор.

Своим желанным рождением и дальнейшей невиданной действенностью СМОГ целиком обязан нам двоим – Леониду Губанову, другу молодости моей, фантастической, так, наверное, показаться кому-то может, а на деле, скорее, горькой, хоть и светлой, на удивление, непростой, нет, конечно же, сложной, так правдивей и так вернее, откровеннее и честнее, всем известной в богеме столичной, тем, кто жив, и кого уж нет, выходящей теперь на свет и, бесспорно, фантасмагоричной, понимаемой не вполне теми, кто не бывали с нами в те года, где свободы знамя поднималось во мгле, – и мне.


Моей была – с памятной всем нам осени шестьдесят четвёртого поступательно втолковываемая, словно школьнику отстающему необходимый урок, ему, с его самомнением, гонором и характером не из лучших, если не хлеще, но зато и с талантом огромным, за который ему прощалось очень многое, чуть ли не всё вообще, все выходки дикие, нрав крутой, алкогольные подвиги, сумасшедшинка небезопасная даже в кротких его словах или взглядах лучистых, серых, с бирюзовою поволокой, напряжённо и цепко глядящих на людей, магических глаз, – идея объединения молодых, и в Москве, и в провинции, по всему отечеству нашему, талантливых творческих сил.

То есть – тот, камертонный, знаковый, самый важный, определяющий чистый звук, за собой ведущий всё звучание, общий строй возникающей вслед за ним, с новизною своею, музыки, драгоценный, первоначальный импульс, тут же, мгновенно, дающий свет и кровь идее рождённой, с которого всё, как водится, обычно и начинается, чтобы жить, – исходил от меня.


Губанов был чрезвычайно, болезненно восприимчив.

И нередко чью-нибудь мысль, или фразу, или удачную, позабористей, поострее, с парадоксами, с юморком, непременно солёным, тираду, или шутку, порой грубоватую, он, сразу же переосмыслив и твёрдо усвоив её, простодушно считал своей собственной, принадлежащей, надолго, лучше бы навсегда, отныне только ему.

Ладно, чего уж там!

Не считаться ведь нам – через годы.

Зато у него есть немало своих безусловных заслуг.

И в первую очередь – вот что выделить надо – с названием, с именем, ёмким, точным, содружества давнего нашего.

Что сразу дало развитие идее светлой моей.

Для него же, буяна, былинного Соловья-разбойника, может быть, ну а может, Аники-воина, или, кто его знает, всякое ведь бывает у нас, натурального, без булды, как сказал бы сам Лёнечка, ухмыльнувшись, богатыря, – стало делом жизни. Главнейшим.

Лебединой песней – на годы.

От начала – и до конца.

Он жил ею. Сросся с нею.

Идея стала – реальностью.

Но – чьею? Моей? Отчасти.

Губановской – целиком.


Эта идея моя, подкреплённая предыдущим, уже накопленным в юности, криворожским, с горчинкой, опытом, совпадала с давнишней, упрямо вынашиваемой, губановской мечтой о каком-то впрямь великолепном содружестве творческих сплошь людей, чуть ли не братстве, во всяком случае – славной компании, где все, без разбора, оптом, были бы в доску своими и все что-нибудь хорошее, интересное, да создавали бы, словом, что-то творили, – стихи ли писали, прозу ли, рисовали или ещё что-нибудь, – неважно, что именно, делали, были бы только все други – людьми искусства, были бы только – все вместе, а всё остальное – потом, с этим ещё разберёмся.

Об этом я говорил, вкратце, несколько ранее, но это, думаю, надо ещё разок подчеркнуть.


Ведь получилось так, будто сомкнулись разом, соединились два оголённых, жгучих конца электрического, витого, провода, и прошёл по ним трескучий разряд, прошёл, заструился – ток.

Ну а ежели есть в сети ток, то, стало быть, зажигается там, где ждут его, разгорается, чтобы тьму разогнать, и свет.


Стоит сказать об осени шестьдесят четвёртого. То есть – осени всех начинаний, и надежд на всё, что свершиться непременно должно, возможно, и не сразу, пусть постепенно, как уж выйдет, потом, в грядущем, том, в котором нам жить да жить, как наивно и окрылённо представляли мы, понимая далеко не всё, но стараясь, в меру сил своих, прозревать в яви, несколько романтичной, знаки горести непривычной, звуки музыки горемычной приучаясь вдруг различать.

Стоит, право, сказать об осени – той, в которой уже содержалось всё, что позже, неслыханно скоро, получило, как только в сказках, с волшебством их и чудесами, полагаю теперь, и бывает, но и в жизни порой случается, в чём давно уж я убедился, на своём, не на чьём-нибудь, незаёмном, немалом опыте, на своём, тернистом пути, продолжение и развитие.

Стоит сказать об осени откровений и озарений.

Пусть и вкратце. Под настроение.

С ностальгией, вполне для меня, поседевшего, разумеемой.

С грустью, слишком понятной нынче.


Это грусть по радости, бывшей очевидной такой когда-то, что никак невозможно хотя бы на минуту какую-нибудь, или так сегодня скажу я, на ничтожную долю секунды, минимальную кроху мгновенья, попытаться забыть её, —

нет, вовсе не для того была она мне дарована, вовсе не для того переполняла меня, чтобы в мыслях моих, порою смутных, или сумбурных, или ясных, любых, могло подобное промелькнуть, —

какое там! – наоборот, с каждым годом всё приближается ко мне эта дальняя осень, всё отчётливей укрупняются дорогие черты её, чародейским алмазом оттачиваются все, даже самые малые, детали её и грани, —

и она подходит вплотную, приближает лицо своё, чистое, молодое, белое, свежее, золотым озарённое светом, и взгляд её ясный встречается с усталым взглядом моим, и силы в душу вливает, и легче тогда мне дышать,

и слышу я голос её, молодой и прекрасный, и зов её, неустанный, негромкий, но властный, в ночи различаю вновь, и рвусь к ней – сквозь время с пространством, сквозь век, с его самозванством, сквозь боль, с её постоянством, сквозь жизнь и сквозь речь свою, —

и я возвращаюсь к ней, возвращаюсь я, – ко всему несбывшемуся и сбывшемуся, с утратами не смирившемуся, с прозрениями сдружившемуся, к началу самому чаяний, к истоку прозрачному веры, к далёкой заре любви,

ко всему, что было моим, и доселе, свидетелем Бог в небесах, никуда не ушло, никому в минувшем не отдано, никогда в скитаньях не предано, что сберёг я свято в душе, что пронёс через годы трудные, под звездой высокой моей,

что со мною осталось, да так, что давно уже, так получилось по судьбе, стало мною самим, стало всем, что меня составляет, что возможность дышать оставляет, естеством, волшебством, одиночеством, ясновидчеством, празднеством, творчеством, всем с людьми и с природой родством,

всем, чем жив я, чем я мире поддержан, что само без меня не может, как и я не могу без него, что сумело меня спасти, как и я его спас от забвенья, взяв из памяти нити и звенья, – пенье, счастье, страданье, горенье, – навсегда, – обретенье пути.


Когда ты ещё так молод, и рад, что живёшь в Москве, о которой мечтал так истово там, у себя, в провинции, а теперь ты житель столицы, студент университета, и, несмотря на учёбу, ты совершенно свободен, сам предоставлен себе, независим, насколько возможно,

волен сам, без чьих-то подсказок, распоряжаться временем, не чьим-нибудь, а своим, собственным, личным, точным, вполне возможно, бессрочным, да ещё и пишешь стихи, больше того, твёрдо знаешь, что ты поэт, и тебя уже знают здесь именно как поэта, —

жизнь таинственным свитком, охотно, как будто играючи, быстро, легко, разворачивает именно перед тобою, пришельцем издалека, неофитом, гостем восторженным, самые невероятные возможности, и остаётся лишь выбирать из них наиболее интересные,

и ты, человек по натуре домашний, довольно замкнутый, с детства сосредоточенный на думах вечных своих, жить начинаешь вдруг в совершенно ином ритме, а может, в другом измерении, сам толком не понимая, что с тобой происходит, почему же так получается,

ты превращаешься, надо же, ну и ну, в человека богемного, и знакомства твои всё больше не светские, а богемные, ты почти в Париже, не так ли, карнавалы, пирушки, миракли, довольно воображения, ты вольная птица, ты вправе, стремясь к победе и славе, сам принимать решения,

ты дышишь свободой, при всей несвободе советской, которую ты, как и дружеский круг твой, да и все вокруг, не желаешь принять во внимание, так она для тебя несущественна, благо младость всегда естественна, да и радость, возможно, вещественна, то-то смотрит на мир торжественно и гуляет честная компания,

ты всегда устремлён в грядущее, новизны и отваги ждущее от людей, далеко ведущее, чтоб воочию видеть сущее там, где примут и где согреют, и в пути своём ты намаешься, но идёшь и ввысь поднимаешься, чтоб в годах, где казнят, не жалуя, слышать музыку небывалую – в ней, и только, речь твоя зреет.


А Москва хороша! Сентябрь, и небо то ласково-синее, то лиловое, то седое, смутно-мглистое, с ветерком, и листва желтеет, алеет, и срывается вдруг с ветвей, и летит, кружась над землёй, в даль куда-то, сквозь время, в пространство, и город – кругами, кольцами, звеньями, клиньями, сферами, светлый, просторный, новый в древности, в тайне своей, и всё это – для тебя, и ты для этого – здесь, чтобы помнить об этом повсюду, где бы ни был в грядущем ты, и вьются в воздухе звонком тончайшие нити духовные, и вселенские связи незримые, столь щедро сущим даримые, ощущаются, в общем единстве, в цельности восприятий, наитий и вероятий, в достоверности бытия.


Жил я тогда, в период молодости крылатой, на милой мне Автозаводской, весьма из себя оживлённой, достаточно многолюдной в определённые, утренние и вечерние, с их толкотнёй, ненавязчивой и привычной почему-то, часы дня, как-то в меру, без перебора, заполненной легковушками, автобусами, троллейбусами, фырчащими грузовиками, кое в чём типично столичной, но, впрочем, и это существенно, порядком-таки отдалённой от форсистого, яркого центра, не подчёркнуто вовсе окраинной, нет, конечно, это не так, но уж точно, так выходило, так мне виделось, так получалось, несколько провинциальной, благодаря своим на удивление тихим, не по-московски просторным, с закоулками, с заковырками, с подворотнями и деревьями, разросшимися широко и свободно, как на приволье, миролюбивым, спокойным, добродушным, уютным дворам, ну а также, казалось мне, по причине присутствия сквера, пусть и узкого, но зато растянувшегося во всю свою, не измеренную никем из приезжих и горожан, удивительную, наподобие долговязой косы приморской, с неизменным шелестом лиственным вдоль ограды сквозной, длину, островную, с пространством, выделенным для прогулок и медитаций, посреди двух дорог, ведущих в неизвестность сплошную, улице, всего-то, представьте, в нескольких, пустяковых, коротких минутах неторопливой ходьбы от одноимённой станции спасительного метро, в непосредственной, ближе некуда, близости от знаменитого когда-то гиганта отечественного автомобилестроения, завода серьёзного «ЗИЛ».


Возможность пожить в пустующей годами целыми комнате небольшой, обжитой, с минимальным соседей числом, коммуналки предоставили мне знакомые. Месяца три-четыре, а может быть, и подольше мог я здесь обитать.

Потом придётся, наверное, смиренно мне перебраться в общежитие МГУ, но ведь это будет – потом.

А сейчас я себя ощущал хозяином положения.

Было, было ведь у меня московское, вот что здорово, не какое-нибудь, на птичьих, никудышних правах, шаг туда, шаг сюда, не шуметь, не мешать, не сорить, не ходить, не звонить, нет, хорошее, полноценное, замечательное жильё.

Пусть и временное, да зато, согласитесь, почти своё.


Восемнадцать, всего-то, лет, восемнадцать, уже так много, мне казалось, целая груда привезённых с собою стихов, стопка книг, любимых настолько, что расстаться, хотя бы на время, ни за что бы я с ними не смог, и возил их повсюду с собою, и привёз их сюда, в Москву, что, представ предо мной наяву, приняла меня и приютила, словно так вот и надо было, словно так вот и полагалось, чтобы всё к ней само прилагалось, одежда – какая была, стол, и на нём приёмник, из которого тихо лилась, растворяясь в пространстве, музыка, огромное, старомодное, многостворчатое окно, из которого плавно струился прямо в комнату, заполняя всю её, целиком, широкий, пульсирующий, осенний, предвестьем всех воскресений и всех грядущих спасений мерещившийся недаром, божественно ясный свет, – какое счастье, какое блаженство, и всё под рукою, присутствие воли, покоя, и равного этому нет!


Вставало солнце, и я просыпался, тут же вставал, щурясь от ярких, радостных, бивших в окно лучей, умывался, заваривал чай, пил его за своим столом, поставив чайник и чашку посреди разбросанных рукописей, включал по привычке приёмник, слушал мажорные, звонкие, с огоньком, с неизменным задором, утренние мелодии, потом собирался неспешно, выходил вразвалочку из дому, ехал в университет, в старое, милое здание на Моховой, на занятия, или же, пропуская их, отправлялся бродить по Москве, и так вот изо дня в день, всегда и везде на подъёме, с оптимизмом, вовсе тогда, в годы прежние, не удивительным, с хорошим, всегда, настроением, с постоянным, на редкость острым, замечательным ощущением вхождения, даже врастания в неизменную новизну постигаемой мною ныне, лишь меня одного дожидавшейся и дождавшейся наконец, состоявшей, это я знал, со всеми своими градациями и бесчисленными подробностями, из безгранного слова: быть! – созидательной, творческой яви.


Я возвращался домой, переполненный впечатлениями.

Я писал стихи. Разумеется. Как же было их не писать!

Сохранились не все они. Так уж вышло. Так получилось.

Изрядную часть, в сердцах, в состоянии мрачном, тяжёлом, в наваждении, что ли, нахлынувшем, я однажды вдруг уничтожил.

(Многое, слишком уж многое, потом уже, позже, в период нашумевшего нашего СМОГа, в начале гонений, в апреле, тоже я уничтожил, сознательно, собственноручно.

С воспалённою головой. Почти обречённый. Измученный бессонницами, безнадёжностью положения своего, подвешенностью состояния – между славой тогдашней и явным крушением всех надежд молодых. Возможной тюрьмой.

Уничтожил. Битком набитый моими стихами ранними да ещё и прозой тогдашней, вместительный саквояж.

Зачем? Не знаю – зачем. Отчаяние охватило.

Находились приятели рядом. Ну и что? Молчали. Смотрели.

Никто из них, очевидцев, не удержал меня.

И жгучее, самое первое, ранящее сомнение в истинности отношений, которые, по наивности всегдашней, считал я дружбами, шевельнулось тогда во мне).

Но всё это было ещё впереди, в отдаленье неясном, и казалось оно мне прекрасным, – и об этом, пока что, конечно, вдохновенный, подвижный, беспечный, молодой, ничего я не ведал. Тогда, удивительной осенью шестьдесят четвёртого, жил я Москвой, поразившей меня красотою своей, жил стихами.

Некоторые из них уцелели, даже, частично, вошли в мои ранние книги.

Звук их, протяжный, чистый, живой, возникал то и дело, приходили новые строки, свободно, сами собою.

Я порою записывал их.

Иногда, поначалу, так, вдруг, зачем-то, по странной потребности, по причине какой-то загадочной, чтобы выплеснуть некие образы на бумагу, от случая к случаю, как-то исподволь, под настроение, но потом всё чаще и чаще, увлечённо, всерьёз, рисовал.

Очень много, нередко запоем, одержимо, пожалуй, читал.

Покупал, бывало, настроившись на волну благодушную некую, в нашем скромном, с виду окраинном, небольшом, но зато под боком находившемся гастрономе бутылку, зелёную, длинную, российского полусладкого, недорогого, приятного, лёгонького вина, граммов двести, не больше, грудинки, в соседней уютной булочной – белый хлеб за двадцать копеек, большой батон, аппетитный, с подрумяненной корочкой, свежий и пахучий, быстро вбегал по ступеням широким лестничным к себе на этаж, заходил в квартиру, потом в свою комнату, за столом поудобней устраивался, в одиночестве пировал.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации