Текст книги "Искушения и искусители. Притчи о великих"
Автор книги: Владимир Чернов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Он был хулиганом потому, что до поры до времени оказывался от наказаний хорошо защищен. А ведь интересующимся сверху товарищам много чего сообщали о его шалостях: о розыгрышах и остротах в адрес неприкасаемых людей (политическая незрелость, клевета), безумных романах с самыми респектабельными женщинами (аморалка) и т. п. Спасала его, с одной стороны, заграничная слава, с другой – странная дружба с Булганиным, который в открытую кадрил Вишневскую, полагая, что хоть эта музыкальная парочка всячески от него и съеживается, но долго вряд ли продержится и желанная прима вот-вот упадет в его объятия. Потому и заслонял ее и безалаберного мужа от нареканий.
Милый Мстислав Леопольдович, типичный представитель поколения, которое упрекали в том, что, не замечая сиюминутной грязи, заняло себя вечным и никак не увлекалось главным в жизни – неустанной борьбой. Борцы упрекали поколение в трусости, потому что пряталось по кухням и никак не хотело идти на площадь. Не шло на плаху. Оно пило, волочилось за женщинами, держало фигу в кармане, ту же власть ругало, но с ее указаниями не спорило. Оно самосохранялось, непрерывно при этом что-нибудь ухитряясь создавать. А следовало – разрушать. До основания. А затем…
Не помню, требовал ли кто-нибудь от наших гениев «личного участия в народном горе», когда в августе 91-го года все мы собрались вокруг Белого дома, не будучи уверены, что вернемся домой? По-моему, нет. Никто из них и не явился. И вдруг откуда-то образовался Ростропович. Один за всех. Гений, не умеющий правильно себя вести, поступающий по толчку сердца. С хозяйственной сумкой он вышел на улицу в своем Париже, сунув в ящик стола записку: «Уезжаю умирать в Россию», отправился в аэропорт, без визы, без предварительных переговоров с кем-либо. И как таран прошел и таможню, и оцепление и явился.
Я помню, как цепи людей перед Белым домом, под этим сумасшедшим ливнем, этой нескончаемой ночью, пришедших на площадь умирать, вдруг заходили ходуном и кто-то крикнул: «Ростропович!» – и все увидели, как он перелезает баррикаду – к нам! И мы поверили, что в эту ночь – не умрем.
Потом он привез в Россию свои деньги, начал строить здесь госпиталь для детей. Потом привез свой оркестр и дирижировал им на Красной площади. И вот он уже принялся концертировать, и разъезжать по стране, и обживать свою старую, давно заброшенную квартиру.
Его никто не звал. Он – сам. Гениев звали долго, они обещали, потом собирались, потом годы прошли, наконец они явились совсем не в ту, что оставили, страну. В чужую, которая вовсе в них уже не нуждалась, и исчезли, как камень в воду, одни круги по воде.
Человек их футляра никогда не был среди Великих Разрушителей. Но он сразу же присоединился к строителям, едва забрезжило в России хоть какое-то строительство.
Таков подход Ростроповича. Так он и останется в истории России человеком, который среди битв и разрушений, мучеников и мучителей, прорицателей и дебилов, правых и неправых делал свое божественное дело по соединению душ.
Долги
– Я весь в долгах. Я в долгу перед Россией, хоть я и родился в Баку, где мои родители жили пару лет. Кстати, когда я стал главным дирижером «Американской симфонии» – Национального симфонического оркестра Америки, на пресс-конференции в клубе журналистов одна газетная дама решила продемонстрировать эрудицию и тоном, показывающим, что мне не удастся скрыть темные пятна в моей биографии, спросила: «Вот вы говорите, что вы русский, а ведь на самом деле вы родились в Баку, значит, вы – азербайджанец!» Я говорю: «Ну и что? Если кто-нибудь родится в Антарктиде, это значит, он – пингвин?»
Но мой долг перед Россией – это долг не перед советской властью, это долг перед людьми, которые меня окружали, которым я обязан всем, и прежде всего тем, что именно я получил то, что им не досталось. Мой отец был великим виолончелистом. Без преувеличения. Я до сих пор не могу играть так, как отец. Он был гениальный музыкант. Он играл на рояле с листа, как мог это сделать редкий пианист. Просто, чтоб я имел представление о музыкальной литературе, он покупал ноты и, едва принеся домой, играл мне с листа Рахманинова, Чайковского, это уже во время эвакуации, я писал в то время фортепьянный концерт, и отец считал необходимым расширять мой кругозор. Как пианист он играл всего Шопена. Он и сочинял. У него написаны четыре концерта для виолончели, которыми я должен заняться сейчас. А как виолончелиста его знали и певцы, и музыканты, и дирижеры. Он выступал с Неждановой и Головановым, с Гольденвейзером и Игумновым. Он и с Собиновым выступал, знал Шаляпина, у меня хранится соната Рахманинова с надписью отцу, есть письмо Глазунова из Парижа, в котором он пишет отцу: «Никогда не забуду ваше блистательное исполнение моей любимой сонаты Шопена для виолончели». Но он никогда не искал признания, оваций, денег, спокойно оставался в тени. Почти не концертировал. Иногда только соглашался сыграть в каком-нибудь концерте. Он и в Москву-то переехал из-за меня, чтобы я мог учиться здесь у лучших учителей. Хотя лучшего, чем он, учителя я не знаю. Но мы приехали в Москву, в нищенство, жили здесь в коммунальной квартире, где, кроме нас, жило еще, наверное, человек сорок, у нас была полутемная комната в Козицком переулке. Когда я после 16 лет жизни за рубежом снова приехал в Москву, я разыскал эту квартиру, и оказалось, что комната, где мы когда-то жили, вообще не жилая, это и прежде, до нас, был какой-то чулан, и сейчас снова стала она чуланом. А мы там вчетвером.
Как видим, его отец жил, следуя благородному завету истинно интеллигентных людей: никому никогда себя не навязывать. Его девиз был: «Если я нужен, за мной придут». Под этими гордыми словами охотно подписались бы несколько интеллигентских поколений. Но никто не пришел за папой, он остался невостребован. Мир его не узнал. Профессор консерватории, заслуженный артист РСФСР, великий виолончелист Леопольд Ростропович незаметно умер в эвакуации в 1942 году. И все забыли его.
Сын не забыл. У отца был порок сердца, по тем временам болезнь неизлечимая, и когда он умер, сын тяжело заболел. У него началась депрессия, он не хотел больше жить. Вот тогда-то его и стали брать с собой на гастроли артисты Малегота. Они хотели спасти его.
В жуткий холод, зимой, они отправились в город Орск с мальчиком, тащившим за спиной казенную виолончель номер восемь.
– Нас ехало шестеро, я всех помню по именам. Там была Ольга Николаевна Головина, Изя Рубаненко, пианист, аккомпаниатор, Борис Осипович Гефт, тенор, мой опекун в дальнейшем, любитель «Арии» Баха, Коля Соколов и Светлана Шеина – пара из балета, взрослые люди, заслуженные артисты. И я. Вошли мы в общий вагон, мне досталась боковая полка, на которую я и лег, потому что ехали мы в ночь. И сразу же погасили свет в вагоне, и каждый из взрослых стал не раздеваться, а, напротив, что-то дополнительно на себя надевать. Потому что одеяльца нам выдали прозрачные. Мне нечего было на себя надеть, да и та одежка, в которой я пришел, была аховая. Я скорчился под своим одеяльцем, и поезд тронулся. Я никак не мог согреться и понял, что уже не согреюсь, в вагоне становилось все холоднее. Ночь, мрак, как в каком-то круге ада, умерший отец позади, впереди неизвестность, я еду куда-то никому не нужный. И я, помню, подумал, как было бы замечательно сегодня во сне умереть. И перестал сопротивляться холоду.
Проснулся я в полной темноте от того, что мне было жарко. Одеяло стало почему-то толстым и тяжелым. Я пальцами в темноте начал перебирать его и обнаружил, что всего на мне лежит шесть одеял. Каждый из ехавших со мной, не сговариваясь, в темноте укрыл меня собственным одеялом.
Позже, когда меня лишили уже гражданства, я говорил друзьям, которые требовали от меня злобы: а вот за эти одеяла я еще не расплатился. И может быть, никогда не расплачусь. Вот эти пять артистов, мой отец и масса других людей, согревавших меня каждый по-своему, – моя страна, и я ей должен до сих пор.
То, что дал ему отец, помогло Ростроповичу попасть в число музыкантов, упорным трудом добывавших для родины валюту. Родина выпускала их для этого за границу, а по приезде отбирала добытое.
Стезя, на которой трудился сын, страшно далека была от народа. Его искусство, за которое Запад платил больше, чем за продукцию какого-нибудь советского завода, внутри страны употреблялось в основном в минуты роковые. Симфоническую музыку советский народ слушал в дни, когда партии и правительству нечего было ему сказать. Все радиостанции Советского Союза издавали тогда величественные звуки симфоний, увертюр, вокализов – пафос без слов.
Между тем за границей, помимо валюты и искренней любви к музыке, которую Ростропович играл, он обнаружил принципиально иной способ жить, нежели тот, какому следовал его папа. Здесь в ходу был девиз: «Никто не придет за тобой. Потому что ты никому не интересен, не обольщайся. Иди сам. Заинтересуй того, кто нужен тебе, и получишь все». Из этой длинной формулы следовало, как и предупреждали компетентные товарищи, что на проклятом Западе все покупается, потому что все продается. Однако он извлек из нее основное: «Иди сам!»
Еще до житья на Западе, еще на родине, он перестал ждать, пока его позовут. В меру возможностей он принялся жить так, как сам того хотел. И как считал нужным. Без оглядки на окружающих. Потому и упрекнуть его, жившего не по правилам, не стоило ничего.
Импровизации
– Я тороплюсь, я хочу закончить цикл «Сто мировых премьер». Причем половину с оркестром, которым я дирижирую, половину я играю сам. Хочется как можно больше наиграть произведений, которые останутся на века. У меня – «теория семи». Обычно я играю шесть произведений, и я стараюсь, только Бог видит, как я выкладываюсь, но все это напрасно.
А седьмое выпадает как награда. Я играю седьмое и понимаю – это гениальное сочинение. И иначе, чем через шесть посредственных, добраться до него пути нет. И я знаю – если я шесть раз не принесу себя в жертву, чтобы впервые исполнить неизвестные, только что написанные сочинения, Бог не даст седьмого.
– И много «седьмых»?
– Уже да. Симфония-концерт Прокофьева, оба концерта Шостаковича, концерты Дютийе, Пендерецкого, концерт Шнитке и потрясающее виолончельное сочинение, которое ждет еще большое будущее, концерт Бориса Чайковского. Есть такой композитор. Его концерт, я считаю, гениальный. Я сейчас не играю его, потому что это сложная вещь, я давно ее не играл, а с налета его не повторишь. Значит, надо выкраивать время из подготовки новых вещей, а на это я пойти не могу.
– Но…
– Да. Но вдруг звонок из Сан-Франциско: «Слава, мы сейчас организуем семидесятилетие Исаака Стерна. Вы приедете?» Я говорю: «Да. Все брошу и приеду». Почему? Потому что Стерн не просто мой друг, он практически сам организовал и провел мое шестидесятилетие в Вашингтоне. Сделал программу, позвал людей. И каких! Иегуди Менухин, Пендерецкий, Бернстайн, сам Стерн, естественно, и был потрясающий концерт, а в конце жена президента Нэнси Рейган взяла дирижерскую палочку и продирижировала моим оркестром: «Счастливого дня рождения!» – традиционная американская деньрождественская мелодия. Разве я мог отказать Стерну? «А что я должен сделать?» – «Мы делаем такую смешную штуку. Исполняем „Карнавал животных“ Сен-Санса, а между номерами идет короткий текст, но не тот, который положено читать, типа: „Вот какие солидные слоны“ и идет „Слоновья полька“, а другой, связанный с жизнью Стерна, читать его будет Грегори Пек. Вам предстоит сыграть „Умирающего лебедя“. Перед этим Грегори Пек станет говорить о том, что вот Айзек Стерн встретил в таком-то году замечательно красивую Верочку, которая стала потом спутницей всей его жизни. После чего ваш выход. И все».
– Представляешь? Черт-те что! Значит, я помчусь в Сан-Франциско, черт знает откуда, из Европы, чтобы в течение нескольких минут сыграть там на виолончели? Глупость какая-то. Нет, это не будет являться выдающимся вкладом в день рождения Стерна, нет. «Стоп! – говорю я этому посланцу телефонному. – Давайте так: я приеду только в том случае, если вы немедленно пришлете ко мне человека из Сан-Франциско, театрального портного, чтоб он обмерил мою талию и сшил подходящий костюм». – «О’кей!» – говорит этот человек, и действительно через некоторое время является ко мне портной из Сан-Франциско, измерил мне талию, и, по-моему, сантиметр у него на моей талии не сошелся. «Чего будем шить?» – интересуется.
Много дал бы я за то, чтобы посмотреть на лицо портного, выслушивающего заказ. Великий Маэстро пожелал, чтобы к концерту ему была сшита балетная пачка. После этого он снял ботинок и велел измерить и его, поскольку ему были нужны к концерту же балетные туфли. «О’кей!» – говорит, не дрогнув, портной и удаляется, слегка отвесив нижнюю челюсть. «Да! – крикнул ему вслед Великий Маэстро. – И чтоб имени моего не было в программе!»
Мстислав Леопольдович Ростропович быстренько завершает близлежащие дела и вылетает в Сан-Франциско, куда и является за четыре часа до концерта. Отправляется в зал, требует гримера, костюмера и свой новый костюм, они являются. Он требует сделать из него нечто. Они делают. Он смотрит в зеркало: боже мой! Трико, парик, диадема! Балерина в отставке при полном параде. Осталось только красиво умереть.
Контрольная проверка. Великий Маэстро отправляется в дамский туалет. Дамы там были, но никто не вскочил с места, все продолжали заниматься теми делами, при которых он их застал. Никто не закричал: а-а-а! Дамы его осмотрели критически: какая гигантская баба, но внимания не фиксировали. Маэстро довольно хмыкнул и отвалил.
Он подошел к пианисту, пианист сказал: «Господи! Слава! А кто же будет играть „Лебедя“? Тебя нет в программе, нам сказали, что будет играть виолончелист из оркестра, концертмейстер». – «Фима! – сказал ему Великий Маэстро. – Играть буду я, но тебя это не должно интересовать. Ты сидишь спиной и все равно ничего не увидишь. Ты начнешь свое вступление, и играй его до скончания мира, пока не услышишь меня». Потом он подошел к концертмейстеру виолончелей и приказал ему во время чтения текста Грегори Пеком симулировать кишечные колики, после чего, оставив виолончель, быстро уползать за кулисы. Фу-у-у!
Наконец началось. Едва услышав Грегори Пека, виолончелист забился в конвульсиях и на четвереньках побежал за кулисы. Из публики сразу же явились три доктора, решившие, что ему пришел конец. Фима вступил, и на пуантах, спиною к залу на сцену выплыл Мстислав Леопольдович. Никто не позволил себе улыбнуться, хотя видели, что балерина несколько велика, верней, широка. Ну, мало ли! Ветеранша сцены, великая в прошлом, еще не умерла, явилась тряхнуть стариной. В гробовом молчании зала, под бряканье Фимы Великий Маэстро проплыл по сцене, забрался с ногами в ящик с канифолью, наканифолился и поплыл обратно. Опять спиною к залу. Но к оркестру лицом. С оркестром начались судороги, между тем Мстислав Леопольдович, крупно взмахивая ресницами, добрался до виолончели. Тут Айзек Стерн первый начал понимать, что происходит. С ним случились какие-то обморочные состояния. Он то вставал, то обрушивался обратно в кресло, беззвучно хлопая ртом. Наконец Маэстро повернулся, взялся за виолончель и сыграл все-таки «Лебедя». Прервавшись на чуть-чуть, чтобы еще потанцевать. Публика рыдала.
– Знаешь, это был один из самых крупных, может быть, самый крупный мой успех. Что творилось в зале, я рассказать тебе не смогу. Это называется: публика бесновалась. И заметь, ни одной репетиции! Чистая импровизация!
– А как же?.. Ведь это невообразимо – ввязаться в такую историю, не зная, чем она закончится. Ведь если…
– Никаких если! Если бы я хоть что-то умел, ну, был бы полубалериной, это было бы страшно. Потому что я делал бы все полупрофессионально. А я не умел ничего. Мне достаточно было просто не уходить со сцены. Я ведь еще и прыгнул пару раз! Да-а-а! Вот тут немножко испугался, что промахнусь и приземлюсь на шпагат. Они же потом не смогли бы меня поднять!
Есть знаменитая запись знаменитого концерта в Карнеги-Холл, когда на юбилей этого прославленного зала собрались все звезды. И Менухин, и Бернстайн, и Горовиц, и Ростропович. И когда концерт уже кончился, они вышли все вместе на край эстрады и перед лицом орущего зала хором запели вдруг, и оркестр, чуть замешкавшись, подхватил: «Глори Аллилуйя!»
О чем ему жалеть? Ни о чем. Глори, Слава!
P.S. Всякий раз, наслушавшись его рассказов, я принимался уговаривать Ростроповича сделать из всего этого книгу, причем брался не только записать все на диктофон, но и помочь оформить, не претендуя даже на упоминание моего имени, настолько обидно было, что пропадают, растрачиваясь по компаниям, случайным встречным эти устные неповторимые его истории. Эти уговоры всякий раз заканчивались категорическим вмешательством Галины Павловны: «Не надо ему никаких помощников! Сам сядет и напишет!»
И вот он заболел. И у него образовалось пустое время. И мне позвонили и сказали, что дочери купили уже диктофон и можно начать записывать. И я засуетился и стал выкраивать время, чтобы ничего не мешало. А не надо было выкраивать, надо было бежать немедленно. Потому что позвонили снова и сказали, что Слава умер, и теперь ему не нужно уже ничего.
Святой Антоний
Его дома – что-то несуразное. Такие природные явления. Вроде как бредешь в нехоженой глуши, вдруг – о! Стоит. Само по себе образовалось. Обло, озорно, огромно, стозевно. И лайяй. Соорудить такое случайно может ребенок. Но детская песочная гора – пустяк, ткни – и развалится. А эти застилающие небо торты стоят и не падают. Причем сделать еще хоть один такой же – не удалось никому.
Одни считали, это потому, что Антонио Гауди – гений, другие, потому что – сумасшедший. И у тех, и у других доводов полны карманы.
Гений
Ну, допустим, гений. А почему почти все, что делал, осталось недоделанным? Или на бумаге? Чего-то ему не хватало.
Еще когда учился на архитектора, дали им задание: проект ворот для кладбища. Ну, ворота и ворота. Хоть и для кладбища. Однако. Нашего гения за его проект хотели просто выгнать из студентов. Потому что вместо чертежей сдал рисунок, высокопарно называя его Эскиз. Чертить он никогда не любил, да, честно говоря, и не особенно умел. Почему – чуть позже. В общем, преподаватели уже занесли было руки над его невнятной головой, но опустить не могли никак. Рисунок был замечательный. На нем красовались не какие-то там ворота на несмазанных петлях, это была целая триумфальная арка, только при виде ее от ужаса хотелось перекреститься. Под мрачным небом стоял проход не на какое-то кладбище, а с этого на тот свет. А наверху сидел сам Господь во всем величии. А ниже куча народа, Христос, апостолы, старцы. И буквы Альфа и Омега. Помните из Апокалипсиса: «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, первый и последний»? Ворота, в которые не хочется идти. А надо.
Вот так. Чертить не хочет, а выгонять жалко. Понятно, что рисуночек – ни в какие ворота: строить по нему никому в голову не придет, да и какое кладбище рискнет поставить такую громадину, о деньгах и речи нет, кто ж столько даст?!
То есть бедолага совсем оторвался от жизни. И – попали пальцем в небо. Какое там оторвался!
Вот заказали ему городские власти сделать для Королевской площади фонарный столб. Не площадь оформить, не какие-нибудь там лестницы и галереи. А шикарный заказ, мечта поэта. Столб. Он сделал. Ему дают гонорар. 336 песет. Красная цена. И вдруг этот вчерашний студиозус встает в третью позицию и заявляет, что мало. Он хочет 2300 песет. Еще бы! Он же не какой-нибудь там фонтан соорудил. Целый столб! Власти разинули пасти. Городской архитектор долго пересчитывал расходы студиозуса, долго с ним торговался и наконец ужал сумму до 850 песет. Естественно, после этого никакие заказы нашему гордому гению муниципальные власти не делали уже никогда. Хотя к столбам, которые стоят на площади и по сей день, с удовольствием водят туристов.
Или еще. Взялся он строить церковь. Строил десять лет, все деньги потратил. На церковь не потянул, хватило только на крипту. Это такой полуподвал под алтарем, часовня, где иной раз хоронят всяких достойных прихожан. То есть основание, на котором должна бы встать церковь. Грубо говоря, фундамент. Что делать будем? А, говорит, ничего не будем, хватит, больше строить не могу. Нет, крипта, конечно, вышла – всем криптам крипта, внутри целая толпа колонн, лесная чащоба, красота. Но между прочим, ни одной колонны прямой, все изогнутые, наклонные и каждая сама по себе. Чащоба после бури. Как они в этих положениях держат свод – известно одному Богу. И Гауди. Как-то ухитрился. Туристы до сих пор ахают. Но ведь заказывали-то ему не для туристов. А попробуй с ним поспорить! И ведь предупреждал заказчиков один священник, такой Солер: «При общении с Гауди вы должны либо убить его, либо отступить и признать его правоту».
Очень любил делать колонны, причем все – вкривь и вкось. Как-то в одном здании тоже понаставил колонн, любуется. Тут входит заказчик, человек богатый, привыкший к тому, чтобы все было как у людей, только круче. И просто даже обалдел: ты, говорит, конечно, гений, но сам смотри – вон та колонна держит весь потолок, а на ней уже трещина. Рухнет же вот-вот. Гауди говорит, да эта трещина вообще сделана специально, чтобы все проходили мимо и боялись. Ну, хорошо, говорит хозяин, я уже боюсь, но ведь действительно рухнет в самый неподходящий момент и кого-нибудь задавит. И это за такие деньги! Услышав про деньги, Гауди затрясся, вышел из себя и куда-то побежал. Вдруг притащил кувалду и давай ею колотить по несчастной колонне. Все вокруг врассыпную. И тут несчастная колонна пополам! Но ничего не рухнуло. И не рухнет никогда, говорит злобно Гауди, потому что поставлена здесь не для того, чтобы держать, а для красоты. Все руками развели. А как же, говорят, потолок-то не падает? Как-как! А вот не скажу!
Еще он, бывало, встанет под арку, когда с нее снимают опалубку, и улыбается криво, бесстрашный. Все в ужасе зажимают рты, а он говорит – да не бойтесь, пока раствор застывал, я его загипнотизировал.
Вообще-то действительно загадка: все у него выходило пошатнувшимся, но стояло насмерть. Да и на здания то, что получалось, походило мало. То какие-то пряники и леденцы – хоть лизни, то груды песка и костей, то какой-то зверь на многих руках и ногах. Очень тяжелый, прямо видно: руки-ноги напряжены, сейчас как топнет! Но ведь заказывали-то не слона, а конюшню.
И конечно, почти все, что осталось от нашего гения, приходилось достраивать. Он начал и бросил, другим приходится заканчивать, а он уже далеко. Вот Флобер, наглядевшись на таких ребят, как-то и сказал сурово: «Архитекторы все сплошь идиоты. Всегда забывают о лестнице».
И ошибся, потому что наш о лестнице не то что не забывал, однажды лишь ею, родной, и занимался. Для своего старенького папы построил специальную лестницу, пологую-отлогую, чтоб тот мог наверх не карабкаться, задыхаясь, а всходить медленно и торжественно. Таких лестниц никто не строил, поэтому все посмотрели, ахнули, говорят: гениально!
Когда его выпускали из школы архитектуры, директор, чтоб успокоить профессоров, сказал: «Ну, господа! Перед нами либо сумасшедший, либо гений!» Не могли же преподаватели признаться, что обучали сумасшедшего. А чего уж там! И если в молодости он еще, может быть, и был похож на гения, то с возрастом все больше становился похож на городского сумасшедшего.
Сумасшедший
Он разгуливал в каких-то обвисших, в пятнах плесени, пиджаках, брюки болтались вокруг ног, которые он от холода обматывал бинтами. И никакого нижнего белья, да и верхнюю одежду не менял, пока не превращалась в лохмотья. Ел то, что сунут в руку, обычно кусок хлеба, шел и ел на ходу. Если ничего не совали, ничего не ел. Пил воду. Когда очень долго ничего не ел, ложился и начинал помирать. Но приходил кто-нибудь из учеников, менял на нем одежду, новая вскоре опять превращалась в нечто непотребное, кормил, и он поднимался.
Он не проповедовал, ни к кому не приставал с гениальными идеями, не пророчил и не оглашал улицы и площади проклятиями. Он протягивал руку и смотрел на встречного совершенно не испанскими, выцветшими синими глазами. Глазами стрелка. Без пощады. Рафолс, его помощник, утверждал, что у него были «неотразимые глаза пророка», нет, самым жутким для встречных было другое: «казалось, он способен глазами передвигать предметы и людей».
И вот стоит перед вами на задних лапах такое создание. Безумно смотрит и протягивает руку. Он денег просил. Поэтому встречные, завидев его, сразу переходили на другую сторону улицы или прятались, так он и шел по пустеющим впереди улицам со своей рукой и глазами.
Нет, одну песету ему давал каждый день лавочник, который думал, что получит за это отпущение грехов. Эту песету Гауди торжественно нес на стройку, где почти не осталось работников, потому что никто не мог себе позволить работать бесплатно. Песету он отдавал тому, кто не получал денег дольше всех, и сразу же принимался на него орать, требуя немедленно сломать все, что тот соорудил, и начинать заново.
Он никого и никогда не хвалил. Однажды замучил всех, заставляя раз двадцать переделывать винтовую лестницу, и когда озверевшие рабочие наконец позвали его: «Сеньор Гауди, мы сделали все, как вы хотели!» – и он пришел, все поняли, что, тьфу-тьфу-тьфу, удалось. Ему явно нравилось. Но, взглянув на их довольные физиономии одним глазом, как курица, он буркнул злобно: сломайте все!
Нет-нет, был случай, когда одному каменщику он сказал: «Хосе, ты хороший работник!» И этот Хосе заплакал.
Дело в том, что он строил Храм.
Храм
Храм необыкновенной величины, невероятный Храм. Такой, что, если человечество погибнет и через тысячи лет новые люди начнут откапывать то, что осталось от нас, они найдут не одни пирамиды. И будут думать о нас не только как о созданиях, научившихся передвигать неподъемные кубики. То есть «он задумал такую картину, чтоб висела она без гвоздя». Вавилонскую башню. И часть ее уже встала над городом. И было совершенно непонятно, как ухитрился загнать наверх эти резаные камни грязный старикашка, у которого и дома-то своего нет, живет на стройке как сторож. Вечером ложится в своей каморке на груду тряпья и лежит до утра, чтоб, едва рассветет, снова идти на улицы или кричать на своих голодных рабочих.
Храм делался давно, аж с 1882 года. Даже фундамент было заложили, но тут архитектор Вильяр поссорился с человеком, который все оплачивал, такой был книготорговец Бокабелья: денег, говорит, даете мало! И стройка встала. Бедный Бокабелья с горя лег спать, и вот будто бы приснился ему прекрасный блондин с голубыми глазами. Который пришел спасти этот бедный собор Святого Семейства – Саграда Фамилиа. Через несколько дней Бокабелья заходит к приятелю, а у того сидит рыжий парень с синими глазами. Гауди. Здрасьте! Ну! Все ахнули! А чего ахать? Хитрому Бокабелье вообще мог никто не сниться, человек он был трезвый, сразу посчитал: вот начинашка, учился у того же Вильяра в Высшей школе архитектуры, то есть в принципе знает все, что надо, а обойдется в копейки. При этом с ним точно не будет проблем. Если б он знал, на что напоролся.
И вот с той поры на всю оставшуюся жизнь строить собор стал наш Гауди. То есть когда деньги были – достраивал, когда не было – шел делать чего-нибудь на стороне. На заработки. Поскольку никто из имеющих деньги вовсе не торопился ему их на собор отдавать, времена были тяжелые, а он еще и заявил, что будет строить Храм для бедных. Он думал, все обрадуются, а больше всех – бедные, их же много, вот они тут же и наскребут ему на колобок. Ага! Побежали. Да… Сумасшедшие всегда берутся за нерешаемые задачи. В этом-то и состоит сдвиг по фазе. Нет, ему намекали, что таким манером он о-о-очень долго ничего не построит. Он задумывался, а потом говорил, скосив один глаз на небо: «Мой клиент не торопится». И ведь вместо того, чтобы строить и строить, он все время переделывал готовое. То ли являлось ему какое-то видение, недоступное уму, то ли в голове что-то щелкало. Храм не давался ему. Сопротивлялся. Храм не знал, каким он должен стать. Может, он хотел чертежей?
Но чертежей не хотел Гауди. Он в них не верил. Он, видите ли, был эмпирик. Верил в опыт. И потому построил Макет. В каморке к потолку велел привязать множество разной длины веревочек, и помощники несколько месяцев подвешивали на концы этих веревочек мешочки с дробью, причем количество дробинок он определял сам, долго шевеля перед этим губами. То требовал добавить, то убавить. Каждая веревочка, привязанная за оба конца, изображала будущую арку, а дробинки ее вытягивали до нужной длины. По мере подвешивания и привязывания арки соединялись, и в каморке постепенно – колокол за колоколом – образовывался будущий Храм. Только весь прозрачный и вверх ногами. Он это уже проделывал, когда сооружал свою крипту. И это несчастное сооружение, если его перевернуть и сделать в камне, оказывалось фантастически прочным.
Почему так у него получалось, объяснить не мог никто. И повторить фокус не удавалось. В наши дни, конечно, нечто подобное можно, наверное, рассчитать на компьютере, но что за компьютер образовался 130 лет назад в помраченном мозгу этого бедолаги? Любопытные выворачивали головы, чтобы полюбоваться на построенную им паутину, но как-то ночью одну из центральных веревочек, которую кто-то испачкал жиром, съела крыса и полхрама рухнуло. С утра началось восстановление. Опять на много месяцев.
То есть вы понимаете, строить что-то на площадке всей его странного вида команде было просто некогда. Но однажды все-таки приступили. Заглянут в каморку, полюбуются на какую-нибудь веревочку и идут сооружать подобное на площадку, в уме веревочку переворачивая. Не заскучаешь.
И все это происходило на большом пустыре, тогда это была окраина. Вокруг пастухи пасли своих коз, сидя в тени под возводимой стеной. Мальчишки гонялись за ящерицами, прятались в переходах, каждое утро строители вытаскивали застрявших в лесах бумажных змеев. Вечерами вокруг жители расставляли скамьи и рассаживались семьями полюбоваться на стройку, порассуждать, чем это все закончится, и заманивали строителей пропустить стаканчик.
Как же, пропустишь тут стаканчик. Фасад Рождества, с которого все и начиналось, по намерениям Гауди должен быть грудой всевозможных библейских фигур. Людей и зверей. Рождество же. Гауди объявил, что все у него будет в натуральную величину. Нужны были для этого разные звери, и вот его помощник поутру отправлялся на ближайшую ферму с пучком салата и, пока хозяева зевали, показывал гусям салат. И эти доверчивые гуси шли за ним по пятам, а он им скармливал по листочку. На стройке гусей сразу хватали, усыпляли хлороформом, обмазывали жиром и, пока они не успели проснуться, быстренько делали с них гипсовые отливки, а очухавшихся гнали назад уже хворостиной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.