Текст книги "Учитель цинизма"
Автор книги: Владимир Губайловский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Ну что ты, Дима, мне ведь интересно с тобой. Иначе я бы не пришел.
Кажется, он пропустил эту реплику мимо ушей. Он как-то слишком сосредоточенно разливал чай. Вероятно, даже одно только предположение, что с ним может быть неинтересно, Аполоныча глубоко оскорбило. Он вообще считал, что своим общением исключительно щедро одаривает ближних, и требовал от них соответствующих воздаяний. Если я делюсь с тобой своим миром идей, ты должен меня боготворить.
Я оценивал эти дары довольно скептически. Но все равно в гости к Диме приходил.
– Разговоры перед сном. № 3 —
19 …На этот раз в комнате четверо. Штор на окне нет, и темноту периодически пронизывают автомобильные фары. Свет от них скользит по стене.
– Я говорю Шурику, ну зачем тебе непременно к Арнольду в ученики, мало ли на дифурах приличных людей. Нет, он уперся рогом и ломит. Арнольд его брать не хочет, дает ему задачки, и задачки те еще, я посмотрел – в глазах потемнело. Шурик сидит сутками, решает. Потом опять к Арнольду идет. А результат все тот же – не возьмет он Шурика. Мордой, наверно, не вышел.
– А я Шурика понимаю, если он Арнольда уломает, это – круто. Можно многого добиться.
– Да ничего он не добьется, что за привычка лбом стены прошибать! Двигаться надо не по прямой, а по геодезической, тогда быстрее всего получается. Допустим, возьмет его Арнольд на диплом, ну и что? Какого ума надо быть человеком, чтобы Арнольд тебя потом еще и в аспирантуру к себе взял? А Шурик, да простит он меня, многогрешного, не того полета птица. Пятерочки по анализу – это вам, извините, никак не КАМ [2]2
КАМ – теория Колмогорова – Арнольда – Мозера.
[Закрыть].
– Знаете, а ведь Арнольд напридумывал много всяких смешных вещей и кроме математики. Вот, например, вы знаете принцип Арнольда?
– А в ответ тишина.
– Как этот принцип точно формулируется, я не вспомню, но суть такая: если какое-либо понятие или открытие имеет персональное имя, то это – не имя первооткрывателя. Короче, если Колумб откроет Америку, то ее никогда Колумбией не назовут.
– Так уж никогда…
– Точно, я это тоже замечал. Бином Ньютона придумал Паскаль, а Ньютон придумал ряд Тейлора.
– А принцип наименьшего действия Гамильтона придумал Мопертюи, а его потом Даламбер c Вольтером до того затравили своими насмешками, что он, бедный, чуть с собой не покончил и в монастырь ушел.
– А еще раньше близкие идеи сформулировал Ферма и даже из тех же соображений закон преломления света вывел. Да и вообще, в первом томе Ландафшица принцип наименьшего действия называется принципом Лагранжа. И это правильно, поскольку там – лагранжиан.
– Равновесие Нэша в теории игр первым применил Антуан Курно.
– Правило Лопиталя этому маркизу Гийому Лопиталю сообщил в письме Иоганн Бернулли.
– Вот еще пять копеек от логика: то, что функции алгебры логики можно реализовать с помощью электрических схем, придумал не Клод Шеннон, а Чарльз Пирс лет на сорок раньше. Он же придумал функцию «или-не» – главный элемент современных ЭВМ, она так и называется «Стрелка Пирса», но основоположником современных вычислительных машин все считают Шеннона.
– Но теорему Котельникова об оцифровке сигнала доказал все-таки Шеннон.
– Определенный интеграл Ньютона – Лейбница впервые посчитал Архимед, а гелиоцентрическую систему Коперника построил Аристарх.
– Это ты больно далеко хватил. За две тысячи лет многое поменялось. Они же не у соседа списали. А вот Роберт Гук написал Ньютону письмо, в котором изложил закон всемирного тяготения. В знак благодарности Ньютон его не только не упомянул нигде, но все портреты его уничтожил. Боялся, приоритет отнимут. А потом еще через подставных писак пытался доказать, что это он один придумал анализ, а Лейбниц, типа, ни при чем.
– Чемпионом по присвоению чужих результатов будет все равно Эйнштейн. Специальную теорию относительности (СТО) разработали Пуанкаре и Лоренц. Четырехмерное пространство-время – идея Минковского, который читал лекции Эйнштейну в цюрихском Политехникуме и рекомендовал своему необразованному студенту прочитать статью Пуанкаре в точности о том, что сегодня известно как СТО. В своей работе Эйнштейн ни на кого не сослался. А первое изложение общей теории относительности (ОТО) принадлежит, по всей видимости, Уайтхеду. Оно, правда, оказалось таким сложным, что никто ничего не понял. Математический аппарат ОТО разработал Марсель Гроссман, с которым Эйнштейн учился в Политехникуме и домашки у него списывал, тензорам Альбертушка выучился не вдруг, вот Гроссман ему все и посчитал. Эй, коллеги! Спите, что ли, все? Вот так самые интересные мысли никто слушать не хочет, глупостей наглотались и спят, как цуцики. Эх, пойти, что ли, покурить… Разбередили душу…
– Не скажи. Не все поуснули. Я просто думаю. Во-первых, если все корректно в этом принципе Арнольда, то, согласно этому же принципу, придумал его не Арнольд. Во-вторых, он доказывает только одно: математическое открытие объективно. Оно просто есть, как гора, например. И люди поднимаются к вершине по разным склонам. А увидят в конце концов одно и то же – идеальную реальность.
– Ну, знаешь, это какая-то сладкая соль или соленый сахар.
– А ты вот помолчи и подумай. Может, во сне снизойдет на тебя благодать, будет тебе счастье, и возьмет тебя Арнольд в ученики.
20 …Наступил май. Поселок преобразился. В палисаднике около моего дома расцвела старая сирень. Мои родители занимали половину большого деревянного дома, который стоял в больничном дворе. В начале двадцатого века, когда больницу только построили (тогдашний хозяин фабрики купец Шарапов, он и саму фабрику построил, и баню, и кирпичные четырехэтажные бараки – там до сих пор живут), в этом доме жил сельский врач. А теперь маме, заведовавшей терапией в поселковой больничке, позволили здесь поселиться с семьей.
У дома был палисадник, довольно большой, но затененный высокими березами и соснами. В нем росли три старые яблони. Вообще-то солнца здесь было мало, но все-таки кое-что росло.
В воскресенье, понукаемый родителями, я отправился перекапывать землю под грядки. Мокрый грунт. Лопата, наточенная до блеска. Тень от деревьев. Прохладно и комфортно. Пот не заливает очки. Копай – не хочу. Вот я и копаю. И чувствую, как копится тяжесть в пояснице. Приятно расправить спину перед тем, как снова наклониться и погрузить штык в землю. Раз-и, два-и, три… И полоса черной перевернутой земли, тускло поблескивая на срезах, медленно, но неуклонно растет.
Во время одной из остановок я увидел, что у калитки стоит Аполоныч.
– Здравствуй, здравствуй. Отчего же ты не заходишь?
Подкатывала сессия (как всегда, совершенно неожиданно), и я действительно не заглядывал к Диме уже недели две.
– Я тебя жду, жду, – продолжал Аполоныч, – хотел тебе рассказать об эстетическом человеке, которого недавно встретил. А ты носа не кажешь. Нехорошо забывать друзей.
– Да я здорово занят в последнее время.
Я не стал вдаваться в подробности. Мало ли чем я мог быть занят? И почему нехорошо забывать друзей? Может, наоборот, хорошо? Может, отказ от друзей – это обновление и новая реинкарнация?
Аполоныч стоял у калитки и молчал. Я воткнул лопату в грядку и решил сделать перерыв. Мы пошли по тихой зеленой улице. Дима был одет аккуратнее обычного – в ношеный, но чистый польский джинсовый костюмчик. Он был почти выбрит.
– Не мог бы ты дать мне определение экстремума функции многих действительных переменных?
Я почесал репу и, припомнив Шурины уроки, определение все-таки дал. Димины мысли блуждали где-то далеко. Он покачал головой.
– Я думаю, теперь мне это может пригодиться. Сейчас очень трудное время. Сначала я не понимал, но теперь меня уже не обманешь. Теперь-то я знаю, что происходит. Нет, не обманешь. И даже не пытайся.
– Да я и не пытаюсь.
Что-то в Диме менялось. Глаза застилал сумрак.
– Она ведь почти не виновата. Но только почти. Горе тому, через кого он придет в мир. Горе, горе. Она просто поставила белье кипятить. Загрузила в оцинкованный бак. И зажгла конфорку. Ошибка была в том, что белье она стала помешивать лакированной палочкой. Лакировка поползла, начала испаряться и заразила весь поселок туберкулезом. Половина уже умерла. Гробов не хватает. Людей уже не хоронят. Просто вывозят самосвалами на помойку. Мне знакомый шофер говорил, что только у нас за поселком есть помойка, на которую можно без всяких документов вывозить мусор и трупы, на других-то свалках нужно разрешение, а тут вали – не хочу. Конечно, в такой антисанитарии началась эпидемия рака. Ты-то небось думаешь, что рак – он не заразный. Ха-ха. Он передается через тактильные контакты, да и вообще давно уже носится в воздухе и поражает дыхательные пути. В горле как бы возникает пробка – и вдохнуть не можешь, и отхаркнуть нет сил. Да ты и сам скоро все узнаешь. Знать только будешь недолго. Я еще продержусь несколько дней, но чувствую, сил почти не осталось бороться с этой напастью. А все из-за лакированной палочки.
Аполоныч достал из кармана плавленый сырок «К пиву», отвернул фольгу и откусил сразу половину.
– Вот только этим и спасаюсь. Единственное противоядие. Пока действует. Тебе не дам.
Когда я понял, что Дима не шутит, мне стало страшновато, но любопытство пересилило. Я констатировал про себя: «Это – бред. Шизофрения. Чистый беспримесный случай. Смотри, слушай и проникайся».
– Дима, а кто она?
– Не цепляйся к словам. Я теперь многое понимаю. Многое мне открылось. Все как на ладони. Вот знаешь, как Карпов у Корчного выигрывает? У этого нашего чемпиона щитовидная железа выделяет ртуть. Он когда играет, дышит на соперника ртутными парами и понемногу его травит. Корчной не понимает, конечно, в чем дело, рассказывает про атаку психотронную. Но мне уже пора. Я сейчас пойду в поликлинику. Там меня ждет одна мудрая женщина. Она прикидывается врагом, но на самом деле она крупнейший специалист по ладейным эндшпилям. Мне с ней надо серьезно поговорить.
Аполоныч жевал сырок и бормотал что-то вовсе нечленораздельное. Мы расстались. Он крикнул мне вслед:
– Давай, давай, коченей в патриархальности.
Я вернулся в палисадник, взял лопату и продолжал копать. Меня задела Димина грубость, но еще больше поразил бред.
Мы не виделись несколько месяцев, но к этой встрече я часто мысленно возвращался, припоминая острый холодок, пробежавший по спине, и жгучее любопытство. И с некоторым удивлением почувствовал, что где-то глубоко внутри меня живет тяга к патологии, к отталкивающему и пугающему, мимо чего нельзя пройти не оглянувшись. Что-то такое было и в Диме, но было и что-то еще.
Меня притягивала и искушала Димина свобода – свобода от всего нормального и обязательного, что человеку почему-то предписано. Кем предписано и почему человек должен делать именно это? Неизвестно. В Димином бреду была невероятная легкость – легкость падающего тела. Задержится в седловине, покачнется и снова катится вниз, неизбежно, неостановимо.
Я отдавал себе отчет, чего стоит такая свобода, – одиночество, изоляция, невозможность быть услышанным, бесплодность. Дима не мог довести до конца ни одно дело даже в лучшие свои месяцы, когда он чувствовал себя относительно нормально, а сознание было почти чистым и не отягощенным бредом. Сосредоточиться на каком-то предмете, чтобы изложить свои мысли достаточно внятно, Диме никогда не хватало сил.
Общество тоже не слишком затрудняло себя заботой о нем. И он считал, что ничем этому обществу не обязан.
Дима не был вовсе лишен тщеславия, но оно, правда, легко удовлетворялось. Ему было достаточно продемонстрировать свое интеллектуальное превосходство надо мной, или ребенком в песочнице, или старухой в очереди – и он был счастлив и горд. А тот, над кем он одержал великую победу, мог и вовсе этого не заметить. Но Дима подобными прививками освобождал себя от многих потребностей и желаний.
Гордый и независимый Аполоныч был абсолютно бесправен: в любой момент любой человек мог вызвать психовозку – и Дима рисковал оказаться в тех местах, которых боялся больше всего. Он был одиноким человеком, и заступиться за него было некому, и помочь некому. А значит, не будет ни передач, ни редких встреч и продержат его много дольше, чем других больных, поскольку некому его будет забрать из психушки.
21 …«Милая бабушка вышли 25», поскольку твой любимый внук решил приобщиться к прекрасному и двинул стопом в сельцо Михайловское. Там он жил на хоздворе, ходил по тем же тропинкам, что и классик, и размышлял о природе реализма в пушкинском творчестве. Но его закружила легкость бытия, шатнула на север, и он оказался в Питере. Там он тоже не задержался и серебристым самолетом перелетел в Адлер, откуда поездом добрался до Тбилиси. В этом славном городе между гор он три дня пил сухое вино в каждом встреченном подвальчике, ни одного не пропустив.
Этот город был замечателен в первую очередь тем, что в нем не имели хождения медные и серебряные монеты, поскольку все стоило – рубль. Идешь, например, по проспекту Руставели и видишь, как человек торгует сметаной – нормальной сметаной в фабричных баночках, у которых прямо на крышечке выдавлена цена – 30 копеек. Если ты не полный лох – не спрашивай, сколько стоит сметана, потому что она стоит – рубль, а если ты заикнешься о сдаче, продавец посмотрит на тебя округлившимися от удивления глазами, впадет в отчаяние, а потом или грохнет весь ящик с банками о тротуар, или наденет его тебе на голову. Когда ты входишь в метро и бросаешь в разменный автомат 20 копеек, а он выдает тебе три пятака и трехкопеечную монету – не удивляйся, здесь возможно все.
В конце концов, оставшись в точном смысле без гроша, твой внук отправился электричками вдоль черноморского побережья на север.
В Сочи он и его товарищ купили на последние 10 копеек пачку вьетнамских сигарет, но поскольку оба они люди исключительно целеустремленные, то каким-то чудом оказались в Туапсе. Здесь они занялись попрошайничеством, и сердобольные туристы ссудили страждущим 10 рублей на билеты, хотя сомнения у благодетелей были велики – они этого и не скрывали. «Все равно ведь пропьете», – сказал суровый мужчина в шортах и тяжело вздохнул. Необоснованные подозрения были посрамлены, и деньги потрачены на билеты до Краснодара. Хотя надо было в Феодосию. Но до Феодосии они все-таки добрались. Там на Золотом пляже их уже ждали лихие друзья и красивые женщины, которые приехали большею частию из Москвы и Питера, чтобы провести песенный слет, посвященный Александру Грину. Они развели костры на самом берегу, и прибой стал оранжевым.
Здесь поначалу было очень хорошо, поскольку коллектив подобрался спаянный и деньги на общедоступные крепленые вина, а также пиво и кислое домашнее вино находились легко. Все пели и пили, любили друг друга – мальчики девочек, а девочки – мальчиков, и в палатках, и на свежем воздухе, и, что особенно приятно, в набегающей волне. (А вот мальчики мальчиков тогда не любили или, во всяком случае, такие свои наклонности не афишировали.)
Праздник удавался все больше. Настроение непрерывно повышалось. И хотя денежные средства быстро таяли, что естественно в жарком климате, это не вызывало беспокойства.
Твой внук в этом разнообразном коллективе более всего был известен тем, что никогда не трезвел, и тем, что ходил в ближайшую столовую просить милостыню, – жрать было категорически нечего. Если бы ты увидела его в эту минуту, душа твоя преисполнилась бы скорбей! Разве ты, встававшая в пять утра, чтобы приготовить ему свежие оладушки и беляшики к завтраку, могла поверить, что он входил в столовую с заднего крыльца и со всей дури бухался перед поварихами на бетонный пол, – больно ему не было, поскольку анестезия действовала безотказно. Поварихи сначала его пугались, потом начинали хихикать, а он, сокрушенно мотая буйной головой, восклицал: «Не дайте умереть голодной смертью, помогите, чем можете, хоть вчерашнею кашею, хоть котлетой недоеденной, хоть стаканом серого киселя!» И теплели глаза у поварих, и подступали к горлу слезы, и разрывала души жалость к несчастным, волею злой судьбы заброшенным в блаженную Киммерию. А если кто-то и укорял болезного, что, дескать, на портвейн-то денег хватает, а вот на хлеб уже нет, – ничего он не отвечал, только качал сокрушенно головой и колебался, как тонкая рябина, готовый принять на себя и неправедную хулу, и праведный гнев, лишь бы дали пожрать. И тогда поварихи проникались сочувствием и накладывали целый пакет разнообразной еды.
Тем, собственно, и питались горячие, хоть и нищие юноши. Девушки, правда, этой пищей брезговали, потому, наверное, что деньги у них еще оставались.
Праздник отшумел и промчался. Все начали разъезжаться. Кто-то отправился в Керчь, кто-то остался в Феодосии, самые нестойкие стали собираться на север, в сторону города Москвы. А самые закаленные отправились в Коктебель.
Здесь случилась незадача. В Коктебель из Феодосии ходил морской трамвайчик, а вот на него нужно было покупать билет. А стоил билет денег каких-то запредельных – копеек 30. Несколько билетов действительно купили, но желающих добраться до Коктебеля на халяву было значительно больше. А у твоего внука от многодневной усталости подкосились ноги, смежились очи, поникла голова, и он уснул непробудным сном. Товарищи его не бросили. Верный друг Слава взвалил тело на свои богатырские плечи и понес. Отягощенный немалым грузом, он шел впереди радостной толпы и размахивал над головой билетами на катер. Контролер его сурово остановил: «С мертвыми – нельзя». Слава сгрузил бездыханное тело на пирс, вытер пот и ответил: «Он пока не мертвый – он еще живой». И в подтверждение своих слов залепил несчастному крепкую оплеуху: тело замычало. «Вот видите», – удовлетворенно сказал Слава. И тут случилось непредвиденное: внезапно налетевший порыв ветра вырвал из его рук билеты и смел их с причала. Слава, ни секунды не раздумывая, с приличной высоты сиганул следом за ними. Он нырял куда-то глубоко, что-то ловил и показывал контролеру прямо из воды какие-то скомканные бумажки, сопровождая процесс уловления отчаянными воплями: «Вот билеты! Вот! Уплывают!»
Милая бабушка, внука твоего под белые руки внесли на катер и сложили в уголку. А билеты у нас уже не спрашивали, справедливо решив, что чем быстрее мы растворимся в морской дымке, тем лучше.
Вот в Коктебеле стало совсем голодно, и в столовых народ недобрый безо всякого понимания и сочувствия, и домой надо как-то добираться. Так что «Милая бабушка вышли 25 коктебель главпочтампт до востребования твой любимый внук».
22 …Бабушка очень любила читать. Привычка к чтению у нее появилась еще в детстве, несмотря на почти полное отсутствие образования. Она закончила три класса церковно-приходской школы, а вот дальше учиться уже не смогла: стала работать на чесалке – станке для чесания шерсти (устройство его я себе представляю неотчетливо), который был единственным источником пропитания семьи с четырьмя маленькими детьми. Двое старших уже выросли и жили отдельно, но, видимо, помогали не шибко.
Чем в это время занимался мой прадед, из бабушкиных рассказов я понять так и не смог. Она намекала на какую-то его чуть ли не революционную деятельность, но только ясно, что носило его бог весть где, а дети в это время едва не голодали. А иногда и голодали.
Рождество 1916 года. Вьюга в трубе то загудит, то затихнет. В доме нечего есть. Горит лампадка. Маленький Паша беззвучно плачет от голода. Громко плакать нельзя – заругают. Девочки – Саня и Оня – на печи. Ворочаются. Сон не идет. Старший, Федя, прикорнул на лавке. А ведь праздник. От этого стократ обиднее. Вдруг стук в окно. Мать встает и выходит на крыльцо. А там стоит большая крынка молока и целый каравай свежего хлеба. И никого. Мать возвращается в дом. Ставит на стол крынку, кладет хлеб. Говорит: «Садитесь есть». Хлеб режет большими ломтями. Наливает молоко в глиняную миску. Привычным жестом смахивает крошки со стола на ладонь и бросает их в рот. Дети возбуждены. Макают хлеб в молоко. Едят. Паша радуется больше всех: «Вот и у нас Рождество». Мать отворачивается. Встает. Выходит на крыльцо. Долго стоит, прислонившись лбом к холодной, как металл, бревенчатой стене. С Рождеством! Кто принес молоко и хлеб, они так никогда и не узнали.
Бабушка особенно любила Надсона и знала его стихи наизусть. Она говорила «Надсон». Вероятно, его поэма и была первыми взрослыми стихами, которые я запомнил. Закончив готовить обед, бабушка садилась к столу. Я – напротив. И она начинала с выражением: «Спит гордый Рим, одетый мглою, в тени разросшихся садов, полны глубокой тишиною ряды немых его дворцов». А я смотрел во все глаза и пытался представить себе гордый Рим, сады и всю эту довольно-таки забойную историю. В ней рассказывается, как к молодому патрицию по имени Альбин Угрюмый привели на суд девицу. Дело происходит во времена Нерона, а девица – христианка. И патриций в нее влюбился. Дальше все в точности как у поэта-лауреата Пьера Корнеля – долг борется с сердечным влечением, и сердечное влечение побеждает. Вместо того чтобы приговорить христианку к съедению дикими зверями, патриций встает и говорит: «О Рим! И я христианин!» На этом месте бабушка делала паузу, чтобы неразумное дитя прониклось торжественностью трагической минуты. Насколько я помню, а подсматривать во вполне доступный сейчас текст мне отчего-то влом, обоих съел тигр. Очень жалобная история. Но я, видимо, в силу своей врожденной склонности к циническому восприятию действительности, никак не мог проникнуться сочувствием к патрицию и христианке, а скорее симпатизировал тигру, поскольку бедное животное, во-первых, наверняка было голодно, а во-вторых, похоже на любимого, только сильно подрощенного кота. Став постарше, я очень хотел подарить бабушке хоть какое-нибудь издание Надсона (сам я его пафосную лирику ценил не шибко), но ему не повезло – его не любил кто-то из наших революционных деятелей, то ли Ленин, то ли Крупская, то ли оба, и книг его долго не переиздавали. А когда Надсон все-таки вышел, бабушке было уже очень много лет. Я торжественно принес ей книжку, но она ее едва открыла и отложила. Это был, может быть, и Надсон, но с ее любимым Надсоном он ничего общего не имел. Те книги пахли по-другому.
Читала она не только любимого поэта. Еще девочкой она прочла нивовские собрания сочинений, которые брала у соседей. Моя бабушка Саня родилась в Пензенской губернии, во Вражском, в 1905 году. Ее родная деревня располагалась рядом с поместьем Тухачевских. Мавра Петровна – жена владельца имения – была по происхождению крестьянкой и с моей прабабкой дружила. Дети росли вместе (старшая сестра Сани Настя и Миша Тухачевский – погодки). Бабушка вспоминала, как будущий красный маршал вернулся домой после побега из германского плена. Он бежал несколько раз, его ловили и возвращали в крепость. В последний – удачный – побег за него на поверке будто бы откликался будущий президент Франции Шарль де Голль. Когда Миша все-таки добрался до дома, Саня – девочка двенадцати лет – пошла в сад, собрала тарелку малины и принесла ему. Он ел, а она говорила: «Михаил Николаевич, кушайте, я еще принесу, еще принесу». Ей было его до безумия жалко, такой он был истощенный и измученный.
У Тухачевских бабушка брала книги Писемского, Достоевского, Глеба Успенского и кого-то еще, кого я не запомнил. Мне кажется, она Достоевского не особенно-то и выделяла, но часто вспоминала: «Народ на Троицу гуляет, а я лежу в саду под яблоней и читаю «Братьев Карамазовых».
А когда ей уже было за шестьдесят, из всей мировой литературы она открывала только одну книгу – «Войну и мир». Она читала роман, как сегодня смотрят сериалы. Прочитывала в день несколько страниц, а потом пересказывала нам за обедом. И надо сказать, что мои родители, а потом и я очень живо включались в обсуждение, какая же все-таки сволочь Анатоль Курагин, и как не прав был старый граф, и как хороша Наташа Ростова, и почему же эта графинюшка такая «русская душою». В очередной раз дочитав книгу, бабушка ее откладывала на пару лет, а потом открывала снова. Так и читала, до тех пор пока позволяли зрение и память.
Вот этой-то бабушкиной привязанностью к Толстому я однажды и воспользовался – совершенно бессовестно и в самых корыстных целях.
23 …Шурик говорил: «Чтобы научиться играть, нужно проигрывать. Причем проигрыш должен быть по-настоящему болезненным. Если ты от скуки попиляешь по копеечке за вист, никакого толку не будет. Так ты можешь всю жизнь играть и ничему не научишься. Ну проиграешь три рубля – это же не катастрофа. А вот если тебя так больно саданет, что ты потом уснуть не можешь, ворочаешься и все вспоминаешь расклады, и считаешь варианты, и понимаешь, какой же ты был лох, – вот тогда что-то, может, и сдвинется, что-то войдет в ум по-настоящему».
Шурик играл хорошо. Я играл хуже. Но однажды он остался без партнера, а предстояло ехать на гастроль в финансовый институт: договоренность была жесткая, а постоянный партнер Шурика некстати растворился в воздухе. Шурик походил-походил по общаге и встретил меня.
– Поехали к финансистам распишем, – не очень уверенно предложил он.
– Отчего не поехать, – как-то чересчур легко согласился я.
Шурик колебался. Мы с ним писали, и не раз. И мой уровень он хорошо знал, но его мучили предчувствия. Шурик посмотрел мне в глаза.
– Ты сегодня пил?
– Пил.
– Много пил?
– Немного. Три кружки пива.
– Закусывал?
– Закусывал. Яичницей в «Тайване».
– Ладно. Выветрится, – наконец решился мой опытный товарищ.
В преферанс, в отличие от бриджа (в бридж играют пара на пару), каждый играет за себя, и если один начинает несколько навязчиво подыгрывать другому, можно и канделябрами получить. Но на лапу можно играть и осторожно, так, чтобы сговор особенно в глаза не бросался и его можно было объяснить, например, недосмотром или ошибкой. У каждой пары, которая расписывает, скажем так, не совсем по правилам, есть своя система сигналов, с помощью которой один налапник дает другому знать о своей руке. Причем дать знать надо так, чтобы противник сигнал не разгадал. Мы с Шуриком таким парным катанием до сих пор не занимались. Это и было главной причиной его сомнений.
Пока мы ехали, он рассказывал мне основные сигналы, которые были приняты у него с напарником. В частности, когда на руке хороший распас, нужно свернуть веер, положить карты длинной стороной параллельно краю стола и прикрыть их ладонями. Жест довольно естественный и подозрения не вызывает.
Была и другая причина его беспокойства. Шурик знал, что я еще никогда не расписывал по-крупному, а это совсем другая игра.
Мы приехали в общагу финансового института. Зашли в условленную комнату. Сняли куртки. Нас встретили два не слишком симпатичных молодых человека, которые осмотрели меня цепкими глазками и переглянулись. Шурика они знали хорошо. Он здесь был не впервые.
Заперли двери на ключ, чтобы к нам в самый ответственный момент случайно не заглянул оперотряд – этакие добровольные или не совсем добровольные холуи администрации, следящие за дисциплинкой. Очистили стол. Нарисовали пулю. Распечатали новую колоду. И тут я почувствовал некоторую дрожь. Писали ростов по первому номеру. Только не по копеечке, а по рублю за вист. Я совершенно протрезвел и даже пожалел, что протрезвел. Я весь зазвенел внутри, как перетянутая струна. Меня как будто сковало.
Любой человек без особых усилий хоть десять раз подряд пройдет по доске шириной с ладонь, если эта доска лежит на земле. А вот если она лежит над пропастью…
А вроде бы какая разница? Но разница есть, и она в цене ошибки.
Сначала все шло нормально. Сдача следовала за сдачей. То больше везло нам, то – им. Они играли на лапу. Это было ясно. Но пока все отпиливались в нули. Я немного припадал на распасах, но некритично. Шурик сыграл довольно рискованный, но хорошо посчитанный восьмерик. И мы даже начали понемногу подниматься.
Что мне было несколько необычно, игра шла абсолютно молча. Никаких баек, присказок, карточных присловий и взаимных подколок, которые так украшают легкое времяпрепровождение. Здесь мы не играли, а делали тяжелую, напряженную работу. Слышались только правильные слова: «семь первых», «вист», «пас», «ложимся», «свояк». Поскрипели ручками, записали. Следующая сдача.
Я даже вспотел. Но потом пришел в себя. Ну и ничего страшного, и так тоже можно. Помолчим. Попиляем. И вот тут-то мне пришла какая-то совершенно гнилая карта. Я был на третьей руке. Шурик и финансист пасовали. У меня игра была крайне сомнительная, а распас и вовсе никакой, хоть сразу все взятки забирай. И как будто черт на ухо шепнул: «Два паса – в прикупе чудеса». И я упал на трехкозырку. В прикупе были две фоски не в масть, хоть сноси. Я поднял глаза и посмотрел на Шурика: его прикрытые ладонью карты лежали на столе длинной стороной параллельно краю. У него был чистый распас. А значит, у финансиста наверняка сильная карта. Сердце у меня оборвалось, но было поздно. Потом ошибся и Шурик, вместо того чтобы вистовать и играть втемную, он пасовал. Если бы они стояли – у меня был шанс, что финансовый человек сделает ошибку и все закончится не так херово. Но Шурик решил, что втемную я еще каких-нибудь чудес наделаю, – и спасовал. Финансист сказал: «Ложимся». Они легли. Все было ясно и без игры, но сдачу сыграли до конца. Малоприятный молодой человек спокойно вырезал у меня струну и уронил без трех. Собственно, можно было заканчивать.
Нам и дальше не везло, хотя таких катастроф больше не случалось. А у финансовых людей наоборот – то приходили восьмерики, то выпадали чистые распасы, то играли третьи дамы, чуть ли не четвертые валеты и вторые короли. У нас все шло с тяжелейшим скрипом. Пулю дописали к половине седьмого утра. Мы достали деньги – на двоих у нас было в наличии два червонца. Я написал расписку почти на полтинник. Финансист посмотрел на меня тяжелым взглядом: «Времени у тебя сутки». Я кивнул. Молча, не прощаясь, мы вышли в утреннюю промозглую дымку.
Шурик молчал. Я сказал: «Надо бы выпить». Шурик кивнул: «Надо. Поехали на Мосфильмовскую, там пивная в восемь утра открывается, у меня еще трешка осталась». – «Шурик, я отдам». – «Не сомневаюсь», – хмуро ответил Шурик. «Я все отдам. Это моя вина». – «Хорошо», – просто согласился мой невеселый налапник. Мы добрались до Мосфильмовской. Разменяли деньги, набрали пива в автомате, и как-то постепенно развиднелось. А на пятой кружке стало совсем светло. «Да будет тебе, Шурик, жизнь не кончилась». – «Не кончилась, но деньги отдать надо сегодня». – «Значит, отдам». Меня знобило от бессонницы и нервного напряжения. А где взять такую огромную сумму, я не представлял.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?