Электронная библиотека » Владимир Короленко » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Дети подземелья"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 16:52


Автор книги: Владимир Короленко


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Перестав кашлять, он отпер дверь и, остановясь на пороге, спросил несколько надтреснутым голосом:

– Ребят нет? Кышь, проклятые! – мотнулся он в их сторону всем телом и потом, пропуская вперёд молодых людей, сказал голосом, в котором слышались какая-то вкрадчивость и жадность:

– Звонарю пожертвуете сколько-нибудь?.. Идите осторожно – темно…

Всё общество стало подыматься по ступеням. Анна Михайловна, которая прежде колебалась перед неудобным и крутым подъёмом, теперь с какою-то покорностью пошла за другими.

Слепой звонарь запер дверь… Свет исчез, и лишь через некоторое время Анна Михайловна, робко стоявшая внизу, пока молодёжь, толкаясь, подымалась по извилинам лестницы, могла разглядеть тусклую струйку сумеречного света, лившуюся из какого-то косого пролёта в толстой каменной кладке. Против этого луча слабо светилось несколько пыльных, неправильной формы камней.

– Дядько, дядюшка, пустить, – раздались из-за двери тонкие голоса детей. – Пустить, дядюшка, хороший.

Звонарь сердито кинулся к двери и неистово застучал кулаками по железной обшивке.

– Пошли, пошли, проклятые… Чтоб вас громом убило! – кричал он, хрипя и как-то захлёбываясь от злости…

– Слепой чёрт, – ответили вдруг несколько звонких голосов, и за дверью раздался быстрый топот десятка босых ног…

Звонарь прислушался и перевёл дух.

– Погибели на вас нет… на проклятых… чтоб вас всех передушила хвороба… Ох, господи! Господи ты боже мой! Вскую мя оставил еси… – сказал он вдруг совершенно другим голосом, в котором слышалось отчаяние исстрадавшегося и глубоко измученного человека.

– Кто здесь?.. Зачем остался? – резко спросил он, наткнувшись на Анну Михайловну, застывшую у первых ступенек.

– Идите, идите. Ничего, – прибавил он мягче. – Постойте, держитесь за меня… Пожертвование с вашей стороны звонарю будет? – опять спросил он прежним неприятно вкрадчивым тоном.

Анна Михайловна вынула из кошелька и в темноте подала ему бумажку. Слепой быстро выхватил её из протянутой к нему руки, и под тусклым лучом, к которому они уже успели подняться, она видела, как он приложил бумажку к щеке и стал водить по ней пальцем. Странно освещённое и бледное лицо, так похожее на лицо её сына, исказилось вдруг выражением наивной и жадной радости.

– Вот за это спасибо, вот спасибо. Столбовка[118]118
  Столбо́вка – 25 рублей.


[Закрыть]
настоящая… Я думал – вы насмех… посмеяться над слепеньким… Другие, бывает, смеются…

Всё лицо бедной женщины было залито слезами. Она быстро отёрла их и пошла кверху, где, точно падение воды за стеной, слышались гулкие шаги и смешанные голоса опередившей её компании.

На одном из поворотов молодые люди остановились. Они поднялись уже довольно высоко, и в узкое окно, вместе с более свежим воздухом, проникла более чистая, хотя и рассеянная струйка света. Под ней на стене, довольно гладкой в этом месте, роились какие-то надписи. Это были по большей части имена посетителей.

Обмениваясь весёлыми замечаниями, молодые люди находили фамилии своих знакомых.

– А вот и сентенция[119]119
  Сенте́нция – здесь: краткое изречение нравоучительного характера.


[Закрыть]
, – заметил студент и прочитал с некоторым трудом: – «Мнози суть начинающии, кончающии же вмале…» Очевидно, дело идёт об этом восхождении, – прибавил он шутливо.

– Понимай как хочешь, – грубо ответил звонарь, поворачиваясь к нему ухом, и его брови заходили быстро и тревожно. – Тут ещё стих есть, пониже. Вот бы тебе прочитать…

– Где стих? Нет никакого стиха.

– Ты вот знаешь, что нет, а я тебе говорю, что есть. От вас, зрячих, тоже сокрыто многое…

Он спустился на две ступеньки вниз и, пошарив рукой в темноте, где уже терялись последние слабые отблески дневного луча, сказал:

– Вот тут. Хороший стих, да без фонаря не прочитаете…

Пётр поднялся к нему и, проведя рукой по стене, легко разыскал суровый афоризм, врезанный в стену каким-то, может быть, более столетия уже умершим, человеком:

 
Помни смертный час,
Помни трубный глас,
Помни с жизнию разлуку,
Помни вечную муку…
 

– Тоже сентенция, – попробовал пошутить студент Ставрученко, но шутка как-то не вышла.

– Не нравится, – ехидно сказал звонарь. – Конечно, ты ещё человек молодой, а тоже… кто знает. Смертный час приходит, яко тать[120]120
  Тать – вор.


[Закрыть]
в нощи… Хороший стих, – прибавил он опять как-то по-другому… – «Помни смертный час, помни трубный глас…» Да, что-то вот там будет, – закончил он опять довольно злобно.

Ещё несколько ступеней, и они все вышли на первую площадку колокольни. Здесь было уже довольно высоко, но отверстие в стене вело ещё более неудобным проходом выше. С последней площадки вид открылся широкий и восхитительный. Солнце склонилось на запад к горизонту, по низине легла длинная тень, на востоке лежала тяжёлая туча, даль терялась в вечерней дымке, и только кое-где косые лучи выхватывали у синих теней то белую стену мазаной хатки, то загоревшееся рубином оконце, то живую искорку на кресте дальней колокольни.

Все притихли. Высокий ветер, чистый и свободный от испарений земли, тянулся в пролёты, шевеля верёвки, и, заходя в самые колокола, вызывал по временам протяжные отголоски. Они тихо шумели глубоким металлическим шумом, за которым ухо ловило что-то ещё, точно отдалённую невнятную музыку или глубокие вздохи меди. От всей расстилавшейся внизу картины веяло тихим спокойствием и глубоким миром.

Но тишина, водворившаяся среди небольшого общества, имела ещё другую причину. По какому-то общему побуждению, вероятно вытекавшему из ощущения высоты и своей беспомощности, оба слепые подошли к углам пролётов и стали, опершись на них обеими руками, повернув лица навстречу тихому вечернему ветру.

Теперь ни от кого уже не ускользнуло странное сходство. Звонарь был несколько старше; широкая ряса висела складками на тощем теле, черты лица были грубее и резче. При внимательном взгляде в них проступали и различия: звонарь был блондин, нос у него был несколько горбатый, губы тоньше, чем у Петра. Над губами пробивались усы, и кудрявая бородка окаймляла подбородок. Но в жестах, в нервных складках губ, в постоянном движении бровей было то удивительное, как бы родственное сходство, вследствие которого многие горбуны тоже напоминают друг друга лицом, как братья.

Лицо Петра было несколько спокойнее. В нём виднелась привычная грусть, которая у звонаря усиливалась острою желчностью и порой озлоблением. Впрочем, теперь и он, видимо, успокаивался. Ровное веяние ветра как бы разглаживало на его лице все морщины, разливая по нём тихий мир, лежавший на всей скрытой от незрячих взоров картине… Брови шевелились всё тише и тише.

Но вот они опять дрогнули одновременно у обоих, как будто оба заслышали внизу какой-то звук из долины, не слышный никому другому.

– Звонят, – сказал Пётр.

– Это у Егорья за пятнадцать вёрст, – пояснил звонарь. – У них всегда на полчаса раньше нашего вечерня… А ты слышишь? Я тоже слышу – другие не слышат…

– Хорошо тут, – продолжал он мечтательно. – Особливо в праздник. Слышали вы, как я звоню?

В вопросе звучало наивное тщеславие.

– Приезжайте послушать. Отец Памфилий… Вы не знаете отца Памфилия? Он для меня нарочито эти два подголоска выписал.

Он отделился от стены и любовно погладил рукой два небольших колокола, ещё не успевших потемнеть, как другие.

– Славные подголоски… Так тебе и поют, так и поют… Особливо под Пасху.

Он взял в руки верёвки и быстрыми движениями пальцев заставил задрожать оба колокола мелкою мелодическою дробью; прикосновения языков были так слабы и вместе так отчётливы, что перезвон был слышен всем, но звук, наверное, не распространялся дальше площадки колокольни.

– А тут тебе вот этот – бу-ух, бу-ух, бу-ух…

Теперь его лицо осветилось детскою радостью, в которой, однако, было что-то жалкое и больное.

– Колокола-то вот выписал, – сказал он со вздохом, – а шубу новую не сошьёт. Скупой! Простыл я на колокольне… Осенью всего хуже… Холодно…

Он остановился и, прислушавшись, сказал:

– Хромой вас кличет снизу. Ступайте, пора вам.

– Пойдём, – первая поднялась Эвелина, до тех пор неподвижно глядевшая на звонаря, точно заворожённая. Молодые люди двинулись к выходу, звонарь остался наверху. Пётр, шагнувший было вслед за матерью, круто остановился.

– Идите, – сказал он ей повелительно. – Я сейчас.

Шаги стихли, только Эвелина, пропустившая вперёд Анну Михайловну, осталась, прижавшись к стене и затаив дыхание.

Слепые считали себя одинокими на вышке. Несколько секунд они стояли, неловкие и неподвижные, к чему-то прислушиваясь.

– Кто здесь? – спросил затем звонарь.

– Я…

– Ты тоже слепой?

– Слепой. А ты давно ослеп? – спросил Пётр.

– Родился таким, – ответил звонарь. – Вот другой есть у нас, Роман, – тот семи лет ослеп… А ты ночь ото дня отличить можешь ли?

– Могу.

– И я могу. Чувствую, брезжит. Роман не может, а ему всё-таки легче.

– Почему легче? – живо спросил Пётр.

– Почему? Не знаешь почему? Он свет видал, свою матку помнит. Понял ты: заснёт ночью, она к нему во сне и приходит… Только она старая теперь, а снится ему всё молодая… А тебе снится ли?

– Нет, – глухо ответил Пётр.

– То-то, нет. Это дело бывает, когда кто ослеп. А кто уж так родился!..

Пётр стоял сумрачный и потемневший, точно на лицо его надвинулась туча. Брови звонаря тоже вдруг поднялись высоко над глазами, в которых виднелось так знакомое Эвелине выражение слепого страдания…

– И то согрешаешь не однажды… Господи, создателю, божья матерь, пречистая!.. Дайте вы мне хоть во сне один раз свет-радость увидать…

Лицо его передёрнулось судорогой, и он сказал с прежним желчным выражением:

– Так нет, не дают… Приснится что-то, забрезжит, а встанешь, не помнишь…

Он вдруг остановился и прислушался. Лицо его побледнело, и какое-то судорожное выражение исказило все черты.

– Чертенят впустили, – сказал он со злостию в голосе.

Действительно, снизу из узкого прохода, точно шум наводнения, неслись шаги и крики детей. На одно мгновение всё стихло, вероятно, толпа выбежала на среднюю площадку, и шум выливался наружу. Но затем тёмный проход загудел, как труба, и мимо Эвелины, перегоняя друг друга, пронеслась весёлая гурьба детей. У верхней ступеньки они остановились на мгновение, но затем один за другим стали шмыгать мимо слепого звонаря, который с искажённым от злобы лицом совал наудачу сжатыми кулаками, стараясь попасть в кого-нибудь из бежавших.

В проходе вынырнуло вдруг из темноты новое лицо. Это был, очевидно, Роман. Лицо его было широко, изрыто оспой и чрезвычайно добродушно. Закрытые веки скрывали впадины глаз, на губах играла добродушная улыбка. Пройдя мимо прижавшейся к стене девушки, он поднялся на площадку. Размахнувшаяся рука его товарища попала ему сбоку в шею.

– Брат! – окликнул он приятным, грудным голосом. – Егорий, опять воюешь?

Они столкнулись и ощупали друг друга.

– Зачем бicенят впустив? – спросил Егорий по-малоросски, всё ещё со злостью в голосе.

– Нехай coбi, – благодушно ответил Роман… – Пташки божiи! Ось як ты их налякав. Де вы тут, бiсенята…

Дети сидели по углам у решёток, притаившись, и их глаза сверкали лукавством, а отчасти страхом.

Эвелина, неслышно ступая в темноте, сошла уже до половины первого прохода, когда за ней раздались уверенные шаги обоих слепых, а сверху донёсся радостный визг и крики ребят, кинувшихся целою стаей на оставшегося с ними Романа.

Компания тихо выезжала из монастырских ворот, когда с колокольни раздался первый удар. Это Роман зазвонил к вечерне.

Солнце село, коляска катилась по потемневшим полям, провожаемая ровными меланхолическими ударами, замиравшими в синих сумерках вечера.

Все молчали всю дорогу до самого дома. Вечером долго не было видно Петра. Он сидел где-то в тёмном углу сада, не откликаясь на призывы даже Эвелины, и прошёл ощупью в комнату, когда все легли…

IV

Попельские прожили ещё несколько дней у Ставрученков. К Петру по временам возвращалось его недавнее настроение, он бывал оживлён и по-своему весел, пробовал играть на новых для него инструментах, коллекция которых у старшего из сыновей Ставрученка была довольно обширна и которые очень занимали Петра – каждый со своим особенным голосом, способным выражать особенные оттенки чувства. Но всё же в нём была заметна какая-то омрачённость, и минуты обычного состояния духа казались вспышками на общем всё более темнеющем фоне.

Точно по безмолвному уговору, никто не возвращался к эпизоду в монастыре, и вся эта поездка как будто выпала у всех из памяти и забылась. Однако было заметно, что она запала глубоко в сердце слепого. Всякий раз, оставшись наедине или в минуты общего молчания, когда его не развлекали разговоры окружающих, Пётр глубоко задумывался, и на лицо его ложилось выражение какой-то горечи. Это было знакомое всем выражение, но теперь оно казалось более резким и сильно напоминало слепого звонаря.

За фортепиано, в минуты наибольшей непосредственности, в его игру часто вплетался теперь мелкий перезвон колоколов и протяжные вздохи меди на высокой колокольне… И то, о чём никто не решался заговорить, ясно вставало у всех в воображении: мрачные переходы, тонкая фигура звонаря с чахоточным румянцем, его злые окрики и желчный ропот на судьбу… А затем оба слепца в одинаковых позах на вышке, с одинаковым выражением лиц, с одинаковыми движениями чутких бровей… То, что близкие до сих пор считали личной особенностью Петра, теперь являлось общей печатью тёмной стихии, простиравшей свою таинственную власть одинаково на всех своих жертв.

– Послушай, Аня, – спросил Максим у сестры по возвращении домой. – Не знаешь ли ты, что случилось во время нашей поездки? Я вижу, что мальчик изменился именно с этого дня.

– Ах, это всё из-за встречи со слепым, – ответила Анна Михайловна со вздохом.

Она недавно ещё отослала в монастырь две тёплых бараньи шубы и деньги с письмом к отцу Памфилию, прося его облегчить по возможности участь обоих слепцов. У неё вообще было доброе сердце, но сначала она забыла о Романе, и только Эвелина напомнила ей, что следовало позаботиться об обоих: «Ах, да, да, конечно», – ответила Анна Михайловна, но было видно, что её мысли заняты одним. К её жгучей жалости примешивалось отчасти суеверное чувство: ей казалось, что этой жертвой она умилостивит какую-то тёмную силу, уже надвигающуюся мрачною тенью над головой её ребёнка.

– С каким слепым? – переспросил Максим с удивлением.

– Да с этим… на колокольне…

Максим сердито стукнул костылём.

– Какое проклятье – быть безногим чурбаном! Ты забываешь, что я не лазаю по колокольням, а от баб, видно, не добьёшься толку. Эвелина, попробуй хоть ты сказать разумно, что же такое было на колокольне?

– Там, – тихо ответила тоже побледневшая за эти дни девушка, – есть слепой звонарь… И он…

Она остановилась. Анна Михайловна закрыла ладонями пылающее лицо, по которому текли слёзы.

– И он очень похож на Петра.

– И вы мне ничего не сказали! Ну, что же дальше? Это ещё недостаточная причина для трагедий, Аня, – прибавил он с мягким укором.

– Ах, это так ужасно, – ответила Анна Михайловна тихо.

– Что же ужасно? Что он похож на твоего сына?

Эвелина многозначительно посмотрела на старика, и он смолк. Через несколько минут Анна Михайловна вышла, а Эвелина осталась со своей всегдашней работой в руках.

– Ты сказала не всё? – спросил Максим после минутного молчания.

– Да. Когда все сошли вниз, Пётр остался. Он велел тёте Ане (она так называла Попельскую с детства) уйти за всеми, а сам остался со слепым… И я… тоже осталась.

– Подслушивать? – сказал старый педагог почти машинально.

– Я не могла… уйти… – ответила Эвелина тихо. – Они разговаривали друг с другом, как…

– Как товарищи по несчастью?

– Да, как слепые… Потом Егор спросил у Петра, видит ли он во сне мать? Пётр говорит: «Не вижу». И тот тоже не видит. А другой слепец, Роман, видит во сне свою мать молодою, хотя она уже старая…

– Так! Что же дальше?

Эвелина задумалась и потом, поднимая на старика свои синие глаза, в которых теперь виднелись борьба и страдание, сказала:

– Тот, Роман, добрый и спокойный. Лицо у него грустное, но не злое… Он родился зрячим. А другой… Он очень страдает, – вдруг свернула она.

– Говори, пожалуйста, прямо, – нетерпеливо перебил Максим, – другой озлоблен?

– Да. Он хотел прибить детей и проклинал их. А Романа дети любят…

– Зол и похож на Петра… понимаю, – задумчиво сказал Максим.

Эвелина ещё помолчала и затем, как будто эти слова стоили ей тяжёлой внутренней борьбы, проговорила совсем тихо:

– Лицом оба не похожи… черты другие. Но в выражении… Мне казалось, что прежде у Петра бывало выражение немножко как у Романа, а теперь всё чаще виден тот, другой… и ещё… Я боюсь, я думаю…

– Чего ты боишься? Поди сюда, моя умная крошка, – сказал Максим с необычной нежностью. И, когда она, ослабевая от этой ласки, подошла к нему со слезами на глазах, он погладил её шелковистые волосы своей большой рукой и сказал: – Что же ты думаешь? Скажи. Ты, я вижу, умеешь думать.

– Я думаю, что… он считает теперь, что… все слепорождённые злые… И он уверил себя, что он тоже… непременно.

– Да, вот что… – проговорил Максим, вдруг отнимая руку… – Дай мне мою трубку, голубушка… Вон она там, на окне.

Через несколько минут над его головой взвилось синее облако дыма…

– Гм… да… плохо, – ворчал он про себя… – Я ошибся… Аня была права: можно грустить и страдать о том, чего не испытал ни разу. А теперь к инстинкту присоединилось сознание, и оба пойдут в одном направлении. Проклятый случай… А впрочем, шила, как говорится, в мешке не спрячешь… Всё где-нибудь выставится…

Он совсем потонул в сизых облаках… В квадратной голове старика кипели какие-то мысли и новые решения.

V

Пришла зима. Выпал глубокий снег и покрыл дороги, поля, деревни. Усадьба стояла вся белая, на деревьях лежали пушистые хлопья, точно сад опять распустился белыми листьями… В большом камине потрескивал огонь, каждый входящий со двора вносил с собою свежесть и запах мягкого снега…

Поэзия первого зимнего дня была по-своему доступна слепому. Просыпаясь утром, он ощущал всегда особенную бодрость и узнавал приход зимы по топанью людей, входящих в кухню, по скрипу дверей, по острым, едва уловимым струйкам, разбегавшимся по всему дому, по скрипу шагов на дворе, по особенной «холодности» всех наружных звуков. И когда он выезжал с Иохимом по первопутку в поле, то слушал с наслаждением звонкий скрип саней и какие-то гулкие щёлканья, которыми лес из-за речки обменивался с дорогой и полем.

На этот раз первый белый день повеял на него только большею грустью. Надев с утра высокие сапоги, он пошёл, прокладывая рыхлый след по девственным ещё дорожкам, к мельнице.

В саду было совершенно тихо. Смёрзшаяся земля, покрытая пушистым мягким слоем, совершенно смолкла, не отдавая звуков: зато воздух стал как-то особенно чуток, отчётливо и полно перенося на далёкие расстояния и крик вороны, и удар топора, и лёгкий треск обломавшейся ветки… По временам слышался странный звон, точно от стекла, переходивший на самые высокие ноты и замиравший как будто в огромном удалении. Это мальчишки кидали камни на деревенском пруду, покрывшемся к утру тонкой плёнкой первого льда.

В усадьбе пруд тоже замёрз, но речка у мельницы, отяжелевшая и тёмная, всё ещё сочилась в своих пушистых берегах и шумела на шлюзах.

Пётр подошёл к плотине и остановился, прислушиваясь. Звон воды был другой – тяжелее и без мелодии. В нём как будто чувствовался холод помертвевших окрестностей…

В душе Петра тоже было холодно и сумрачно. Тёмное чувство, которое ещё в тот счастливый вечер поднималось из глубины души каким-то опасением, неудовлетворённостью и вопросом, теперь разрослось и заняло в душе место, принадлежавшее ощущениям радости и счастья.

Эвелины в усадьбе не было. Яскульские собрались с осени к «благодетельнице», старой графине Потоцкой, которая непременно требовала, чтобы старики привезли также дочь. Эвелина сначала противилась, но потом уступила настояниям отца, к которым очень энергично присоединился и Максим.

Теперь Пётр, стоя у мельницы, вспоминал свои прежние ощущения, старался восстановить их прежнюю полноту и цельность и спрашивал себя, чувствует ли он её отсутствие. Он его чувствовал, но сознавал также, что и присутствие её не даёт ему счастья, а приносит особенное страдание, которое без неё несколько притупилось.

Ещё так недавно в его ушах звучали её слова, вставали все подробности первого объяснения, он чувствовал под руками её шелковистые волосы, слышал у своей груди удары её сердца. И из всего этого складывался какой-то образ, наполнявший его радостью. Теперь что-то бесформенное, как те призраки, которые населяли его тёмное воображение, ударило в этот образ мертвящим дуновением, и он разлетелся. Он уже не мог соединить свои воспоминания в ту гармоничную цельность чувства, которая переполняла его в первое время. Уже с самого начала на дне этого чувства лежало зёрнышко чего-то другого, и теперь это «другое» расстилалось над ним, как стелется грозовая туча по горизонту.

Звуки её голоса угасли, и на месте ярких впечатлений счастливого вечера зияла пустота. А навстречу этой пустоте из самой глубины души слепого подымалось что-то с тяжёлым усилием, чтобы её заполнить.

Он хотел её видеть!

Прежде он только чувствовал тупое душевное страдание, но оно откладывалось в душе неясно, тревожило смутно, как ноющая зубная боль, на которую мы ещё не обращаем внимания.

Встреча со слепым звонарём придала этой боли остроту сознанного страдания…

Он её полюбил и хотел её видеть!

Так шли дни за днями в притихшей и занесённой снегом усадьбе.

По временам, когда мгновения счастья вставали перед ним, живые и яркие, Пётр несколько оживлялся, и лицо его прояснялось. Но это бывало ненадолго, а со временем даже эти светлые минуты приняли какой-то беспокойный характер: казалось, слепой боялся, что они улетят и никогда уже не вернутся. Это делало его обращение неровным: минуты порывистой нежности и сильного нервного возбуждения сменялись днями подавленной, беспросветной печали. В тёмной гостиной по вечерам рояль плакала и надрывалась глубокою и болезненною грустью, и каждый её звук отзывался болью в сердце Анны Михайловны. Наконец худшие её опасения сбылись: к юноше вернулись тревожные сны его детства.

Одним утром Анна Михайловна вошла в комнату сына. Он ещё спал, но его сон был как-то странно тревожен: глаза полуоткрылись и тускло глядели из-под приподнятых век, лицо было бледно, и на нём виднелось выражение беспокойства.

Мать остановилась, окидывая сына внимательным взглядом, стараясь открыть причину странной тревоги. Но она видела только, что эта тревога всё вырастает, и на лице спящего обозначается всё яснее выражение напряжённого усилия.

Вдруг ей почудилось над постелью какое-то едва уловимое движение. Яркий луч ослепительного зимнего солнца, ударявший в стену над самым изголовьем, будто дрогнул и слегка скользнул вниз. Ещё и ещё… светлая полоска тихо прокрадывалась к полуоткрытым глазам, и по мере её приближения беспокойство спящего всё возрастало.

Анна Михайловна стояла неподвижно, в состоянии, близком к кошмару, и не могла оторвать испуганного взгляда от огненной полосы, которая, казалось ей, лёгкими, но всё же заметными толчками всё ближе надвигается к лицу её сына. И это лицо всё больше бледнело, вытягивалось, застывало в выражении тяжёлого усилия. Вот желтоватый отблеск заиграл в волосах, затеплился на лбу юноши. Мать вся подалась вперёд, в инстинктивном стремлении защитить его, но ноги её не двигались, точно в настоящем кошмаре. Между тем веки спящего совсем приподнялись, в неподвижных зрачках заискрились лучи, и голова заметно отделилась от подушки навстречу свету. Что-то вроде улыбки или плача пробежало судорожной вспышкой по губам, и всё лицо опять застыло в неподвижном порыве.

Наконец мать победила оковавшую её члены неподвижность и, подойдя к постели, положила руку на голову сына. Он вздрогнул и проснулся.

– Ты, мама? – спросил он.

– Да, это я.

Он приподнялся. Казалось, тяжёлый туман застилал его сознание. Но через минуту он сказал:

– Я опять видел сон… Я теперь часто вижу сны, но ничего не помню.

VI

Беспросветная грусть сменялась в настроении юноши раздражительною нервностью, и вместе с тем возрастала замечательная тонкость его ощущений. Слух его чрезвычайно обострился; свет он ощущал всем своим организмом, и это было заметно даже ночью: он мог отличать лунные ночи от тёмных и нередко долго ходил по двору, когда все в доме спали, молчаливый и грустный, отдаваясь странному действию мечтательного и фантастического лунного света. При этом его бледное лицо всегда поворачивалось за плывшим по синему небу огненным шаром, и глаза отражали искристый отблеск холодных лучей.

Когда же этот шар, всё выраставший по мере приближения к земле, подёргивался тяжёлым красным туманом и тихо скрывался за снежным горизонтом, лицо слепого становилось спокойнее и мягче, и он уходил в свою комнату.

О чём он думал в эти долгие ночи, трудно сказать. В известном возрасте каждый, кто только изведал радости и муки вполне сознательного существования, переживает в большей или меньшей степени состояние душевного кризиса. Останавливаясь на рубеже деятельной жизни, человек старается определить своё место в природе, своё значение, свои отношения к окружающему миру. Это своего рода «мёртвая точка», и благо тому, кого размах жизненной силы проведёт через неё без крупной ломки. У Петра этот душевный кризис ещё осложнялся; к вопросу: «зачем жить на свете?» – он прибавлял: «зачем жить именно слепому?» Наконец в самую эту работу нерадостной мысли вдвигалось ещё что-то постороннее, какое-то почти физическое давление неутолённой потребности, и это отражалось на складе его характера.

Перед Рождеством Яскульские вернулись, и Эвелина, живая и радостная, со снегом в волосах и вся обвеянная свежестью и холодом, прибежала из посессорского хутора в усадьбу и кинулась обнимать Анну Михайловну, Петра и Максима. В первые минуты лицо Петра осветилось неожиданною радостью, но затем на нём появилось опять выражение какой-то упрямой грусти.

– Ты думаешь, я люблю тебя? – резко спросил он в тот же день, оставшись наедине с Эвелиной.

– Я в этом уверена, – ответила девушка.

– Ну, а я не знаю, – угрюмо возразил слепой. – Да, я не знаю. Прежде и я был уверен, что люблю тебя больше всего на свете, но теперь не знаю. Оставь меня, послушайся тех, кто зовёт тебя к жизни, пока не поздно.

– Зачем ты мучишь меня? – вырвалась у неё тихая жалоба.

– Мучу? – переспросил юноша, и опять на его лице появилось выражение упрямого эгоизма. – Ну, да, мучу. И буду мучить таким образом всю жизнь, и не могу не мучить. Я сам не знал этого, а теперь знаю. И я не виноват. Та самая рука, которая лишила меня зрения, когда я ещё не родился, вложила в меня эту злобу… Мы все такие, рождённые слепыми. Оставь меня… бросьте меня все, потому что я могу дать одно страдание взамен любви… Я хочу видеть – понимаешь? Хочу видеть и не могу освободиться от этого желания. Если б я мог увидеть таким образом мать, отца, тебя и Максима, я был бы доволен… Я запомнил бы, унёс бы это воспоминание в темноту всей остальной жизни…

И он с замечательным упорством возвращался к этой идее. Оставаясь наедине, он брал в руки различные предметы, ощупывал их с небывалою внимательностью и потом, отложив их в сторону, старался вдумываться в изученные формы. Точно так же вдумывался он в те различия ярких цветных поверхностей, которые, при напряжённой чуткости нервной системы, он смутно улавливал посредством осязания. Но всё это проникало в его сознание именно только как различия, в своих взаимных отношениях, но без определённого чувственного содержания. Теперь даже солнечный день он отличал от ночной темноты лишь потому, что действие яркого света, проникавшего к мозгу недоступными сознанию путями, только сильнее раздражало его мучительные порывы.

VII

Однажды, войдя в гостиную, Максим застал там Эвелину и Петра. Девушка казалась смущённой. Лицо юноши было мрачно. Казалось, разыскивать новые причины страдания и мучить ими себя и других стало для него чем-то вроде потребности.

– Вот он спрашивает, – сказала Эвелина Максиму, – что может означать выражение «красный звон»? Я не могу ему объяснить.

– В чём дело? – спросил Максим коротко, обращаясь к Петру.

Тот пожал плечами.

– Ничего особенного. Но если у звуков есть цвета и я их не вижу, то, значит, даже звуки недоступны мне во всей полноте.

– Пустяки и ребячество, – ответил Максим резко. – И ты сам хорошо знаешь, что это неправда. Звуки доступны тебе в большей полноте, чем нам.

– Но что же значит это выражение?.. Ведь должно же оно обозначать что-нибудь?

Максим задумался.

– Это простое сравнение, – сказал он. – Так как и звук, и свет, в сущности, сводятся к движению, то у них должно быть много общих свойств.

– Какие же тут разумеются свойства? – продолжал упрямо допрашивать слепой. – «Красный» звон… какой он именно?

Максим задумался.

Ему пришло в голову объяснение, сводящееся к относительным цифрам колебаний, но он знал, что юноше нужно не это. Притом же тот, кто первый употребил световой эпитет в применении к звуку, наверное, не знал физики, а между тем уловил какое-то сходство. В чём же оно заключается?

В уме старика зародилось некоторое представление.

– Погоди, – сказал он. – Не знаю, впрочем, удастся ли мне объяснить тебе как следует… Что такое красный звон, ты можешь узнать не хуже меня: ты слышал его не раз в городах, в большие праздники, только в нашем краю не принято это выражение…

– Да, да, погоди, – сказал Пётр, быстро открывая пианино.

Он ударил своей умелой рукой по клавишам, подражая праздничному колокольному трезвону. Иллюзия была полная. Аккорд из нескольких невысоких тонов составлял как бы фон поглубже, а на нём выделялись, прыгая и колеблясь, высшие ноты, более подвижные и яркие. В общем это был именно тот высокий и возбуждённо-радостный гул, который заполняет собою праздничный воздух.

– Да, – сказал Максим, – это очень похоже, и мы, с открытыми глазами, не сумели бы усвоить это лучше тебя. Вот, видишь ли… когда я смотрю на большую красную поверхность, она производит на мой глаз такое же беспокойное впечатление чего-то упруго-волнующегося. Кажется, будто эта краснота меняется: оставляя под собой более глубокий, тёмный фон, она кое-где выделяется более светлыми, быстро всплывающими и так же быстро упадающими взмахами, волнами, которые очень сильно действуют на глаз, – по крайней мере, на мой глаз.

– Это верно, верно! – живо сказала Эвелина. – Я чувствую то же самое и не могу долго смотреть на красную суконную скатерть…

– Так же, как иные не выносят праздничного трезвона. Пожалуй, что моё сравнение и верно, и мне даже приходит в голову дальнейшее сопоставление: существует также «малиновый» звон, как и малиновый цвет. Оба они очень близки к красному, но только глубже, ровнее и мягче. Когда колокольчик долго был в употреблении, то он, как говорят любители, вызванивается. В его звуке исчезают неровности, режущие ухо, и тогда-то звон этот зовут малиновым. Того же эффекта достигают умелым подбором нескольких подголосков.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 11

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации