Текст книги "Самый кайф (сборник)"
Автор книги: Владимир Рекшан
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
В сентябре «Санкт-Петербург» взялся за новую программу. Соскучившийся по музыке, я страстно репетировал целый месяц, а в октябре улетел в Фергану на осенний оздоровительный сбор, где были беззаботные дни, дешевые райские фрукты с базара и легкие тренировки. Я давно не был так спокоен, впервые, кажется, осознав, как должно выглядеть ровное счастье, и жалея после, что октябрь пролетел так быстро.
Вернувшись в Ленинград, я застал «Санкт» в клубе Водонапорной башни за репетицией новых сочинений Николая.
– Я тебя-а давно не знал тако-ой! – отличным жарким ритм-энд-блюзом встретили меня.
Я был согласен с ритм-энд-блюзом, но испортил в итоге репетицию праздной моралью и требованием немедленно разучить две мои новые песни, не разработанные толком, путал слова и аккорды, бодро покрикивая на Николая и Витю, а Никитке шутливо приказал вообще заткнуться и встать в угол в качестве профилактического наказания. Я не понимал, что загорелый, откормленный, натренированный, имеющий запасные выходы в виде спорта и диплома истфака, я одним только своим видомвбиваю клин в трещину, разделившую «Петербург». Я был достаточно молод и, соответственно, глуп, чувства мои оказались хотя и яростны, но поверхностны. Иначе бы догадался прекратить эти окрики, сытое ерничество, догадался бы увидеть в товарищах талантливых артистов, загнавших себя на сомнительную тропу, то есть нет, оставшихся вдруг на бесконечном склоне без человека, взявшегося, пообещавшего тащить вверх и вдруг если и не вышедшего из связки, но явно ослабившего ее…
Весной Николай попросил выделить денег на покупку недостающих барабанов – малого и конгов. Мы решили выдать из общей кассы и в несколько заходов передали ему двести рублей. Наступил ноябрь, а барабанов нет. Хронически обворовываемый, я организовал расследование, благо его объект был всегда под рукой и не мог скрыться, и довольно просто выяснил – никаких барабанов не будет. Хронически обворовываемый и видящий воров часто и в друзьях, припомнив Николаю трудовой семестр в метрополитене, я организовал какую-то китайскую кампанию по шельмованию товарища и изрядно в ней преуспел. Странно улетучился с годами дар внушения – видимо, теперь не хватает для этого однозначности мышления и узости представлений о правильном. А тогда я мог часами говорить о том, на чем зацикливался, я и говорил весь ноябрь о несостоявшихся барабанах, и неожиданно Витя Ковалев, после часовой обработки, предложил:
– Давай его прогоним – не могу больше. Ведь ты прав. Мы вкалываем, ишачим, а он…
Мы стояли у Финляндского на кольце «сто седьмого», и я поразился выводам, сделанным Витей. Я вовсе не предлагал гнать Николая. Он являлся автором доброй трети «петербургской» продукции и вообще нравился мне.
– Как выгоним?
– А так! – Витя раскалялся на глазах и уже повторял произнесенное, убеждая и меня, и себя: – Выгоним к чертям. У меня есть барабанщик. Так невозможно жить, когда вот так… вот деньги… Он же с тараканами, и с ним никогда ничего не поймешь. И еще он, понимаешь, он вечно поносит меня, а я ведь, считают, первый басист в городе. Выгоним и выгоним…
На следующий день я подловил Никиту на химфаке и сказал:
– Надо гнать Николая, потому что так нельзя жить, когда кто-то, когда нам плохо, может за счет нас наживаться. Мы ведь дали ему на конги и малый, но не пройдет, хватит, нас сволочи уже кидали сто раз, и чтоб еще и свой!
Никита посмеивался-посмеивался, потом нахмурился:
– Куда? Зачем? Николая гнать? Лемеха позвать? Брать деньги, когда нам плохо… Это плохо… Но все-таки… Может, не гнать? Может, дать срок? Месяц. Дадим срок?
Никитка, Никиток, Никита Зайцев, бывший школьник, права голоса не имел.
Неожиданно повалили финансово заманчивые предложения. Одно за другим. После лета студенты еще не растратили в студенческих пирушках силы и стройотрядовские деньги. Вуз за вузом проводили вечера отдыха, и наши дела стали заметно поправляться. Мне бы прекратить китайское шельмование товарища, но уже несло с горки и – эх, все побоку, лететь бы и лететь! Казалось, что подобным жертвоприношением все исправится; казалось, что выгнать человека можно понарошку, не сломав отношений, а слава и будущее «Санкта» уцелеют.
Я говорил:
– Гнать, гнать надо.
Витя говорил:
– Так невозможно жить, когда вот так вот деньги…
Никита Лызлов говорил:
– Ха, можно и гнать… А может, срок дать?
– Пять лет, – отвечал сам же. – Без права переписки. А также перепевки.
Никита же, Никиток, права голоса не имел, а Николай ходил затравленный, но барабанов не нес.
Теперь мне неприятно думать, что я был так жесток и глуп.
А студенты проводили вечера.
Некое содружество студентов решило развлечься в банкетном зале гостиницы «Ленинград» и желало нашего содействия. Мы согласились содействовать за сто рублей гонорара и привезли некачественную аппаратуру в небольшой зал гостиницы, где и установили ее заранее напротив длинного банкетного стола. «Санкт-Петербург», собственно, не играл в ресторанах, поскольку это считалось дурным тоном и поскольку программа у нас была сугубо концептуально-концертная. Студенты, видимо, удачно потрудились летом и желали не просто слушать концепт-концерт, но и закусывать при сем.
Отстроив аппаратуру днем, мы явились, как договаривались с командиром недавнего стройотряда, к полдевятого, чтобы начать в девять.
Студенты оказались в основном мужеского пола, сидели они за длинным столом угрюмо, набычившись, сняв пиджаки, распустив галстуки и закатав рукава.
Начинаем концерт и чувствуем – что-то не так. Никаких тебе восторгов, аплодисментов, на нас просто не смотрят. Обидно, ну так что – играем себе и играем.
Дверь в банкетный зал приоткрывается, и в нее, я вижу, просовывается белая угрофинская голова. За головойпоявляется тело, и по одежде я понимаю – это действительно угрофинн, а точнее финн из соседней Суоми. Слушает, вежливо хлопает после финального аккорда. Скоро их уже несколько возле дверей. Слушают и хлопают этак вежливо, одобрительно. Скоро они уже, человек с двенадцать, сидят за индифферентным столом возле студентов. Сидят, выпивают, закусывают, аплодируют.
А студенты все так же – угрюмо и набычившись. Не реагируют ни на «Санкт», ни на странных гостей. Тут мы и понимаем, что студенты так успели отдохнуть до девяти, то есть до начала концепт-концерта, что сил и сознания у них осталось лишь на угрюмость и набыченность.
Лишь бывший командир пытается прогнать блондинов, тянет то одного, то другого за локти. Блондины согласно кивают и стараются напоследок ухватить что-нибудь на вилку.
Командир жалуется:
– Столько заработали – жуть. На той неделе гуляли в «Москве». На позапрошлой – в «Неве». Денег еще навалом, а сил более нет. Что делать, а?
Они не знают, что делать, а мы, похоже, знаем. Надо гнать Николая. На эту тему переговорено с избытком, уже и не говорим. Что говорить? Гнать надо. Но не гоним. На одной из репетиций в Водонапорной башне я вдруг начинаю несправедливо поносить Виктора, а Никитку затыкаю привычно. На Николая и не смотрю. По-людски толковать могу только с Никитой Лызловым. А дома с родителями затяжная окопная война. Один месяц покоя и счастья все же не перевешивает четырех лет кайфа.
В конце декабря у нас несколько концертов на «вечерах отдыха» с закусками, а в середине декабря мы с Никитой заняты в Университете. В репетициях перерыв.
Даже Витя не звонит и не заходит, хотя живет рядом, зато звонят круглые сутки малознакомые олухи, и от звонков нет ни покоя, ни радости. Я прошу брата-девятиклассника:
– Если позвонит кто, скажи, что я умер.
Он и говорит. Эффект потрясающий – полгорода волосатиков гуляет на поминках, оплакивая безвременно ушедший талант.
Звонит Никита:
– Ты что, умер?
– Да, я умер. Во сколько завтра собираемся?
– В пять у Водонапорной.
– Кто-нибудь звонил?
– Никто не звонил. То есть покоя не дают по поводу твоей смерти. Но ни Витя, ни Николай, ни Никитка – эти не звонили.
– А они, сволочи, знают, что у нас игра?
– Как же! Знают.
– Значит, в пять у башни. До завтра.
Завтра в пять прихожу на улицу Воинова, где клуб Водонапорной башни, встречаю Никиту.
– Слышь, а наши уже уехали. Вахтер говорит – часа в три собрали вещи и уехали.
– Не подождали. Сволочи. И ладно – таскать барахло не придется. Знаешь, куда ехать?
– Я же и договаривался. Это на Охте.
Едем на Охту и находим двухэтажную стекляшку-кафе. На улице мороз. Продрогшие, спешим на второй этаж, мечтая побыстрее согреться, и я еще лелею желание обругать «сволочей» за самовольный отъезд из Водонапорной башни.
Колонки и микрофонные стойки расставлены, провода аккуратно прибраны – Витина работа. Он навинчивает микрофоны, а Николай возится с барабанами.
– Здорово, сволочи, – говорю я.
– Здорово, здорово, – отвечает Витя, а Николай молчит.
– А двоечник где?
– Здесь он, здесь, – отвечает Витя, а Николай молчит еще больше.
Оглядываю зал, замечаю нескольких незнакомых волосатиков, боязливо посматривающих на меня.
– Это что, – говорю с напором, – опять двоечник притащил?
– Нет. – Витя докручивает на стойку микрофон, подходит, мнется, посмеивается, говорит наконец: – Тут такое дело… Отойдем-ка.
– Никита, будь другом, достань «Иолану» из чехла! Пусть отогреется.
Никита кивает. Мы с Витей отходим к лестнице.
– Чего у тебя?
– Такое дело… – Витя мнется.
– Говори же. Мне настраиваться надо. Кстати, штекер припаял?
– Такое дело… Н-да. Мы тут две недели думали.
– Умные.
– Подожди. – Витя собирается с духом и начинает говорить не коротко, но ясно: – Мы решили отделиться. У Никиты учеба. У тебя учеба и спорт. Это все хорошо. Вы побаловались-побаловались – и привет. А нам как? Потом все с начала? Да и вы с Николаем не сошлись. Никто не виноват. У вас свои дела. Вы в рок-н-ролле люди случайные, а мы поставили жизнь. За аппаратуру частями выплатим. Сегодня играем без тебя и Никиты. Можете подождать и получить деньги. – Витя смягчается и спрашивает: – Останемся друзьями?
Я чуть не задохнулся.
– Это ты видел? Друзьями! У-у, сволочи!
Я иду к Никите и смеюсь над ним:
– Ты случайный, понял? – Он не понял. – Они жизнь поставили! У них жизнь каждый день стоит, а у нас – случается! Я из них, сволочей, очаровников сделал, а они… Случайные! – Никита не понимает. – Ты не понимаешь? Нет? Нас выгнали! Меня эти сопли выгнали из «Санкт-Петербурга», который я сделал…
Витя подошел и положил руку на плечо.
– Успокойся, старина. Мы не сволочи. У нас теперь другое название.
– Убери руку, дружок. – Я сбрасываю его руку и отворачиваюсь. – У вас не может быть названия. У вас и имени-то нет.
– «Большой железный колокол», – говорит Витя и начинает злиться: – Хватит, не воняй тут.
Я неожиданно успокаиваюсь.
– Ладно, перестаю вонять. Что играть станете? Моих, чур, не трогать.
– Мы две недели репетировали.
Набиваются в стекляшку рок-н-ролльщики и кайфовальщики, а мы с Никитой садимся за крайний столик и тоже кайфуем. Хорошо сидеть и кайфовать, когда другие поставили жизнь. Ничего себе поставили, думаю про себя с завистью. Николай играет на гитаре, а на барабанах колотит Курдюков, Мишка Курдюков, Майкл – известный барабанщик. Когда они его успели подцепить, сволочи? Здорово спелись, сволочи, хотя Николай на гитаре не пашет, но в сумме нормально звучит, кайф! А мы с Никитой кайфуем за сиротским столиком семимильными шагами, и через полтора часа кайф оборачивается икотой и головной болью.
– А ничего. А? Ничего это они рубят, – икает Никита.
– «Большой железный колокол», понимаешь, – икаю в ответ. – У них, блядь, колокол, а у нас большая железная икота. От слова «железаґ».
– Ты кайфуй сиди. Счас денег дадут.
– Кайфую. Главное, никаких прений и голосований.
– Кайф!
Мы получаем сотню пятерками, делим пополам и выходим на мороз. Сугроб на сугробе и сугробом погоняет – зима. Вихляя, подкатывает автобус. Я достаю пачку пятерок и выбрасываю на ветер. Подхваченные поземкой, пятерки вальсируют по сугробам.
– Деньги на ветер, – говорю я. – И ты выброси, Никита. Выброси.
– Нет, – отвечает Никита. – На фиг надо. Не выброшу. Ты пижон, старичок. Это работа.
– Это кайф, – не соглашаюсь я. – А кайф не стоит ничего. Ничего, кроме жизни.
– Вот-вот. Вот я ее и приберегу на случай.
Мы садимся в автобус и, долго икая, едем неизвестно куда.
Однако развод затягивается на неделю. Через Витю уславливаемся с «Колоколом» – те концерты, о которых договаривались я или Никита, работаем «Петербургом».
Привычно улыбаясь кайфовальщикам и рок-н-ролльщикам, дрыгая ножками, срываем несколько лавровых венков, получая по сотне от предновогодних студентов, и последний раз выступаем на сейшене с закусками в «Советской», где на высоком этаже арендовали большой банкетный зал организованные кайфовальщики из недавних стройотрядовцев. То ли благосостояние росло, то ли солнечная активность виновата, но в конце семьдесят третьего «Санкт» почему-то приглашали концертировать именно в кабаки.
Играем, дрыгаем ножками, кощунственно поем о том, чем жили вместе и чем терзались на бесконечном склоне.
Нас с Никитой не устраивает отставка по предложенной модели: вы, мол, случайные, а мы вам выплачиваем. Но в Водонапорной башне вахтеры знают Витю и Николая, и сейчас грузовичок с глухим кузовом ждет, чтобы отвезти обратно аппарат. Вот именно – грузовичок. После концерта получаем сотню за поддельный кайф и долго грузим электродерьмо в грузовичок. Я подруливаю к ленивому водиле и, сунув десятку, прошу сперва подбросить на проспект Металлистов. Туда ехать – делать крюк, но водиле за десятку все равно. С нами для весомости аргументов поедет и рок-н-ролльный баскетболист-поэт Андрей Кодомский.
Новый год на носу, и это наш последний общий кайф. Я сажусь в кабину к водиле, а Витя, усмехаясь, говорит:
– Напоследок с шиком, да?
– С шиком, старичок, с шиком.
Мужики залезают в глухой кузов, и грузовичок фигачит по морозным улицам на проспект Металлистов.
Заезжает во двор, останавливается. Выпрыгиваю из кабины и распахиваю кузов.
– Вылезайте, сволочи, приехали.
– Ага, – говорит Витя, вылезая, – черт, а куда это мы приехали?
– Ты приехал, куда ты, гад, за милостью ходил.
Николай тоже вылезает, молчит. Никитка выскакивает, Никита за ним. И Андрей Кодомский – двухметровый аргумент за нас.
Никита поясняет:
– Такой попс, мужики. Сперва подсчеты, потом – расчеты.
– Аппарат оставим у меня, подобьем бабки, а после разберемся, кому что.
«Колокол» молчит. Витя сморкается, Никитка плюется, а Николай просто молчит и курит.
– Обжилите? – спрашивает Витя.
– Жилить нечего, – отвечаю я. – Помогайте таскать.
– На хрен еще и таскать, – ругается Николай и уходит с Никиткой, а Витя все-таки остается помогать.
Развод по-славянски с дележом сковородок, самоваров и мятых перин.
Итог нашего восхождения обиден и насмешлив: Никита – минус пятьсот рублей, я – минус пятьсот тридцать рублей, Никитка – по нулям, Витя – минус двести рублей, Николай – плюс двести сорок рублей.
На этом, собственно, история славного моего детища, «Санкт-Петербурга», заканчивается, но не заканчивается жизнь, и эта жизнь – веселая и честолюбивая штука – не дает покоя, хотя помыслы мои все на стадионе и надежды жизни все там, но не верится, что более не стоять на сцене, бросая свирепые и презрительные взгляды в зал, кайфующий и вопящий.
Я призываю под обтрепанные знамена удалых Лемеховых, сочиняю публицистическую композицию «Что выносим мы в корзинах?», сделанную в трех – но каких! – аккордах, и пытаюсь подтвердить законное право суверена рок-н-ролльных подмостков. Отдельные схватки с «Колоколом», «Землянами» и прочими вроде бы подтверждают силу, но объективный закон уже привел ленинградский рок к раздробленности, бессилию и временной импотенции. Грядет уже эпоха «Машины времени», когда аферисты-подпольщики и кайфовальщики воспрянут духом, и завертятся серьезные дела с московским размахом, помноженным на ленинградскую истерическую сплоченность.
Весной семьдесят четвертого я перепрыгиваю в высоту 2.14 на Зимнем первенстве страны, где побеждаю многих именитых, ближе к лету защищаю диплом, у меня рождается дочь, меня вот-вот забреют в армию на год… Как-то с Никитой в нестандартном состоянии крови и печени появляемся на выступлении «Колокола», где выползаем на сцену и с помощью Вити рубим мой супербоевик «С далеких гор спускается туман» – как бы прощание с бесконечным склоном без вершины. Потом я крошу гитару о сцену под вой кайфовальщиков и прощальный плач «Колокола», после еду один домой, вдруг понимая, что – все. Не могу, не хочу, истерия, невроз, хочу тихо-тихо прыгать-бегать, ничего не знать и не слушать.
Продаю свою часть аппаратуры, пластинки, магнитофон, обнаруживая перед собой новый склон, и склон этот – олимпийский, у него тоже нет вершин, по крайней мере для меня.
Stop-time. Японский удар ногой
Эти лекции про законы Хаммурапи у меня в печенках. Вот Санька на лекции не ходит. Нинка – не ходит. Егор – не ходит. Никто не ходит, и я не пойду. Правда, они с другого факультета. Санька говорит, что их выгонят вот-вот. Им наплевать, впрочем, потому что Санька любит Нинку, Егор любит Нинку, а Нинка любит меня.
Она мне противна. Она мне противна, потому что противна. Не знаю – почему это? Наверное, ее лицо не в моем вкусе. И руки, и ноги. Не знаю точно про свой вкус, но она мне неприятна. Ночь за ночью она проводит у самбиста. Сосед самбиста – мой знакомый. Мы не дружим и в помине. Поэтому он и сказал. На вечеринке в общаге подошел и сказал. Я проверил – все точно.
«Академичка» – любимое место. В полуподвале «академички» поят кофе. Там и пиво продают, а в большом зале пышные кулебяки ждут покупателей. Толстые женщины в белых передниках лениво косятся на туристов. Туристы валом валят из Кунсткамеры, которая в двух шагах от «академички». Там в банках заспиртовано всякое. Туристы покупают борщи и полтавские котлеты. Они покупают и кулебяки. Они все покупают и съедают.
Толкаю тяжелую дверь, еще одну. Ступаю по кафелю новыми ботинками. Подошвы скрипят. Совсем новые ботинки, не то что джинсы. Джинсы у меня заношенные. Поэтому и дешево достались. Но в них уютно, как в детской кроватке.
Я сажусь за столиком рядом с Егором. У Егора большая голова, на ней большие глаза, нос, уши, широкие скулы и лоб. У него широкие плечи и широкая душа.
– Колян, – говорит мне Санька и протягивает рубль. – Мы тут всё сидим и сидим. Прикипели к стульям.
– Здорово, Санька, – говорю я. – Мы с тобой еще не здоровались.
– Здорово, Колян! – говорит он. – Ты сходи за пивом. Ладно?
– Ладно. У вас на столе Манхэттен.
– Нет, – говорит Санька. – Это пивные бутылки.
В кармане у меня есть рубля полтора. Я тащу из буфета охапку «Мартовского». Вялая старушка убирает зеленую пригоршню пустых бутылок и вытирает пол.
– Весна на улице, – ворчит, шаркая к дверям. – Уселись! Тоже мне. И не курите здесь.
Пиво теплое и противное. Терпеть не могу пива. А Нинка любит. Она говорит, будто ей нравится его вкус. Сейчас сидит за столиком напротив и смотрит на меня. Теперь-то я знаю, какая она скромница.
– Реферат завалили, – говорит и улыбается. – Зачет завтра завалим.
– Нас вот-вот выгонят, – говорит Санька.
– Я бы вас точно выгнал, – говорю им. – Но ты ведь первый умник на курсе. Да? Все это знают. Егор приносит очки факультету как пловец. А ты, Нинка, у них за красавицу. Все так считают. Да? Вас не выгонят. А я бы вас выгнал.
Смотрю на ее лицо и думаю совсем не о нем, а о том, какая она есть. Как она может улыбаться, когда ночь за ночью проводит у самбиста. Может, ей и хорошо там, у самбиста, но еще и улыбаться после этого – гадко.
– Что ты не пьешь? – спрашивает Санька.
– Мне противно пиво. Мне противен его вкус. Я его терпеть не могу.
– Что-то с Коляном такое! – говорит Санька.
– Нужно следить за биоритмами, – говорит Егор. – Ты следишь, Колян? Может, они у тебя отрицательные?
– Нет у меня никаких биоритмов.
Вот теперь у нее другое лицо. Уголки губ, опустившись вниз, выстроили пагоду недовольства. Слишком красиво сказано, конечно. Но так мне кажется. Я доволен, что у нее стали такие пустые глаза.
– Тогда бы и не садился к нам, если тебе все не нравится, – говорит Нинка.
Но я сижу за их столиком. Мне пива хочется, только виду я не подаю. Сижу и сижу как дурак. Сегодня утром отжимался от пола четыре раза по двадцать пять. Руки болят теперь и грудь. Все утро тренировал «мая-гири». Стоял перед зеркалом и тренировал этот японский удар ногой. Вся надежда на него. Я знаю четыре блока и удары руками. Руки у меня слабые. Они сильнее, чем руки Саньки и руки Егора, хотя он и пловец. Но каждое утро отжимаюсь от пола и тренирую «мая-гири». Десять лет гонял на слаломе, и ноги у меня железные. Сегодня вечером у нас спарринг с другой группой, хочется победить, но руки-то у меня слабые, и зачем нужно было отжиматься от пола целых сто раз…
…В «академичке» сводчатые потолки, а в гардеробе еще и кривые, словно усмешка, зеркала. Однорукий гардеробщик дает в долг. Возвращают ему с процентами. Проценты очень маленькие, но я не беру у него никогда, а Санька берет регулярно. Как он отдает долги – не знаю. Пиво мы на его рубли пьем. Так уж выходит.
Санька тащит меня курить. Он знает – я не курю. Яиду с ним. Стою возле телефона-автомата. Коротко стриженная девчонка в рыжем свитере и черной замшевой юбке оправдывается в трубу перед мамашей. Говорит, будто у нее лекции и семинары, явится поздно. Я сам видел, как она битый час трепалась за соседним столиком с курносыми бородачами. И еще станет трепаться. Бородачи важничали, сидели на стульях прямые, в кримпленовых пиджаках. У одного на лацкане повисла белая капелька крема. Словно голубь пролетел. Это бородач пирожное лопал.
Если у меня когда-нибудь родится дочь, у нее тоже, наверное, будут лекции и семинары.
Из туалета выходит Санька с папиросой в зубах. Он весело подмигивает. Мы стоим в углу гардероба, и Санька жадно затягивается. У него бледное лицо и острые скулы. Язык у него тоже острый, но ему не повезло с Нинкой. Он любит ее, она любит меня, а проводит ночи у самбиста. Лучше бы она их проводила у Саньки или у Егора.
– Кури, – Санька протягивает папиросу. Я отказываюсь. – Что ты как нечеловек? Все курят.
Он тычет мне в лицо своей папиросиной, и я беру ее. Мне противна папиросина, дым гадок. Он заползает в легкие – я кашляю. Санька смеется. Когда он смеется, у него обнажаются верхние десны. Друг он отличный, но десны у него противные, а зубы желтые.
– Сегодня к нам явился доцент, – говорит Санька. – Доцент как доцент. Лысый, в очках, плюгавенький. Все как полагается. Сказал, что будто бы никого куда-то там не допустит. К экзамену, что ли. И правильно сказал. Такой брюзгливый и нудный. Но я смеялся целый час почти. Он меня выгнал. У него из-под брюк кальсоны торчали. Розовые. Кальсоны как кальсоны. Но в такую жару и в таких кальсонах он мог бы и заткнуться про экзамен…
– Ты счастливый человек, – неожиданно говорит Санька.
У меня кружится голова.
– Какое такое счастье? – спрашиваю.
– Сам знаешь какое! Везет дуракам. – Санька смеется, я тоже смеюсь, а потом начинаю злиться.
– Тебя выгонят, – говорю я.
– И правильно сделают. В детстве мне хотелось стать пожарным, а не дуреть от этих многоклеточных червей и всякой там гистологии… Ну и дурак же ты, Колян.
Теперь я уже злюсь по-настоящему. Он мне прямо-таки поет про счастье, а я и слова не могу сказать о том, что знаю. Егор тоже пристает ко мне с разговорами. Если бы им сказать, они бы быстро заткнулись. Но это выше моих сил. Им станет хуже, чем мне.
– Почему везет дуракам? – не унимается Санька. – Почему это они такие везучие?
– Ты первый умник на курсе. Да?
– Наверное.
– Но это еще не значит, будто я дурак. Да?
– Самый настоящий. На! Покури еще.
Я затягиваюсь снова. Зачем это мне? У меня вечером спарринг. Но я все-таки затягиваюсь.
– Ты дурак, поскольку не понимаешь простых вещей. Очевидных! – говорит Санька.
– Я все понимаю.
– Нинка к тебе хорошо относится.
– Она ко всем относится хорошо.
– Особенно к тебе.
Мне становится противно от его слов. Я знаю все лучше его. Хватаю папиросину. От дыма голова словно чужая. Рывком открываю входную дверь. Оборачиваюсь и кричу чужим языком чужие слова:
– Идите вы со своим пивом!
На факультете наши девицы потели от ужаса. Некрасиво так говорить о девушках, но так ведь и было. Они уселись на подоконнике в кафетерии и бубнили, словно больные: «…и побегоша печенези… побегоша печенези… печенези-печенези…».
– Девчонки, я вам запрещаю! – Я выдернул конспект у Галины, нашего застенчивого профдеятеля, и прибил тетрадью первую майскую муху, усевшуюся на стене. – Вы же завянете! Станете желтыми от дыма, злыми от избытка ума. Вас никто замуж не возьмет! Даже «печенези»!
– Ливанов, иди вон! Тебе все до лампочки, а нас мамы ругают!
– Девчонки, весной надо влюбляться!
– Иди и влюбляйся! А нам мамы обещали подарочки за хорошие отметочки.
– От вас надо отнять юбки и выдать что-нибудь нейтральное. Проглядите вы своего печенега. Он от вас убежит. В степь ускачет. Это точно!
Меня прогнали. Час болтался по коридору истфака, ввязываясь в разговоры. Студенты, измученные экзаменационным стрессом, походили на студентов из кинофильмов. Я поплелся опять в «академичку». Только Егор сидел там. Он меня никогда не раздражает. Он словно громоотвод. Пообщаешься с ним чуть-чуть, и все становится на место. Кто-то ведь должен олицетворять здоровую силу. Вот Егор ее и олицетворяет.
– Егор, – говорю ему, – что-то мне все надоело и противно. Что-то не так, как должно.
– А как должно? – спрашивает он.
А ведь действительно интересно, как все должно. Язнаю, Егор не притворяется. Просто он такой парень – ровный и надежный, как невская набережная. Но что-то меня его надежность сегодня не трогает. Многое мучает меня, и дело тут не только в Нинке.
– Как должно? – повторяю его вопрос. – Не знаю. Но я ведь не такой человек, чтобы мне все надоело просто так.
– Мне кажется, биоритмы нужно высчитывать. Вот я читал…
Но теперь мне и от его слов противно, как от бутербродного маргарина.
– Ты плаваньем занимаешься?
– Занимаюсь, – удивляется Егор. – Ты что? Ты ведь знаешь.
– Вот ты и высчитывай, а я пойду…
Так и мотаюсь по Университету целый день.
Студент Клюковкин врезал мне в ухо на третьей секунде. Вот что значит настоящий японский удар ногой. Удар оказался точный, хотя и слабый. Я упал, поскольку вдруг понял – студент Клюковкин станет меня колотить сколько вздумается. Он такой длинный и с румянцем во все щеки. Он такой простодушный студент, что думал, наверное, будто осчастливил меня своими японскими ударами. Я лежал на полу в меланхолии. Сэнсэй сказал всего одно слово: «Иппон!» Студент сиял счастливо, счастливей всех на свете. Сэнсэй – это Гриша Тхавели. Мы звали его в школе Алаверды. Какой он, к черту, сэнсэй-учитель – он только Гриша. С ним гоняли на слаломе. Я его обставлял только так… Теперь он для меня сэнсэй. Он рубит кирпичи, а я не рублю. Потому и лежу, и мне противно все. Пахнет по´том.
– Ты что, Ливанов? – спрашивает румяный дылда Клюковкин.
Он подает руку, я встаю. Для такого дылды рука у него игрушечная, но какая-то жилистая.
– Я-то ничего, Клюковкин. Я поскользнулся. – Противная у него фамилия, болотная. – Споткнулся о твою ногу, Клюковкин, – отвечаю. – Вот и все.
Мы стоим друг против друга, кланяемся по-японски. Руки по швам, ноги вместе. Кимоно у меня черное, пояс черный. Босиком на полу холодно. В левой пятке заноза с прошлой среды. Клюковкин в таком же кимоно. У всех они одинаковые.
Когда я сидел в раздевалке, в зале еще спарринговали до опупения. Они стучали ногами об пол, хотя боец должен передвигаться неслышно, как кошка. А они еще и вопили. Вопить, если по правде, даже очень кстати. Когда вопишь правильно, то это не вопль вовсе. А кимэ. Специальный прием такой, чтобы стать от него как железный прут…
Зачем это мне быть железным прутом?
Никого в раздевалке. Только одежда свалена как попало. На скамейке, в сумках, на подоконнике, на полу даже! Пиджаки, пуловеры, трусы, тапочки, носки. Ботинки, кожаные курточки, кепки и шляпа Гриши. Он в этой шляпе как миссионер. Как какой-нибудь первый пуританин в Новом Плимуте. Шляпа папашина, из фетра. Такие носили лет двести назад, я думаю. Потом они вышли из моды, а теперь их снова напяливают.
Сижу на скамейке в плавках и смотрю на свои ноги. Мне не хочется быть железным прутом, но ноги у меня железные. Спасибо слалому. Если бы еще знать японский удар…
Зачем это я так верю в него? Санька, похоже, был прав, когда говорил, какой я дурак. Но мне хочется верить. Это точно. Мне хочется, стоя в «кибодацэ», выбросить вперед ногу, согнутую в колене, выхлестнуть голень и поразить цель.
А какую цель?
Думаю и думаю. Мысли как муравьи. Тянут и тянут всякий мусор. Муравейник, пожалуй, получится. Стану потом отбрыкиваться от всех муравьиной кислотой…
Я вспоминаю Нинку: какая она курносая и вертлявая, какие у нее круглые глаза, какие белые белки глаз – ни одной красной жилочки не видно. Я вспоминаю Саньку, его шуточки. Почему-то именно он притаскивает свежие хохмы в «академичку». Я не вспоминаю Егора, просто знаю, какой он парень. Год назад маялись дурью на ледяной горке. Кого угораздило грохнуться с горки головой об лед, как не меня! Егор сообразил, что делать и куда бежать. Моя мать теперь его боготворит и правильно делает, поскольку он отличный парень, и зря Нинка так обошлась с ним. И с Санькой. И со мной. И тогда я вспоминаю себя. Я почти не знаю, какой я есть. Говорят, нужно всю жизнь узнавать себя. Может, и так. Я все время разный. Я был маленький и ходил под стол пешком, стал большим, и мне купили школьную форму. У меня стали пробиваться усы, и мне купили электробритву и часы, я стал студентом, и меня обманула Нинка, а студент Клюковкин въехал в ухо ногой на третьей секунде. Вот зачем нужно знать японский удар ногой. Чтобы никто, чтобы никто и никогда не въехал мне в ухо ни на третьей, ни на последней секунде. Чтобы мои круглые, умеренно большие, розоватые уши не пострадали. Чтобы они остались целы… Ну а зачем мне круглые розовые уши, хотелось бы знать! Неизвестно. Чтобы лучше слышать тебя. Тебя, музыка. Все теперь очень любят музыку, и я люблю, когда она гремит вовсю. И вот что я сделаю сейчас: пойду в душ, вытрусь после полотенцем, надену джинсы, надену все, что с себя снял, куплю в автобусе билет, и автобус привезет меня на химфак, а там сегодня все наши – Санька, Егор, Нинка и все остальные, – там сегодня будет шуму. Парни из «Санкт-Петербурга» наведут шороху. Они, все наши, еще не знают, как это больно, когда японским ударом бьют тебе в голову…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?