Текст книги "Открытие себя (сборник)"
Автор книги: Владимир Савченко
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 70 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Вот так все и получилось. На взаимопонимание человека способен только человек. На хорошее взаимопонимание – очень близкий человек. На идеальное – только ты сам. И мой двойник – продукт информационного равновесия машины со мной. Но, кстати сказать, клювики „информационных весов“ так и не сровнялись – я не присутствовал в лаборатории в это время и не столкнулся со свежевозникшим дублем, как с отражением в зеркале, – носом к носу. А дальше и вовсе все у нас пошло по-разному.
Словом, ужас как бестолково я поставил опыт. Только и моего, что сообразил наладить обратную связь… Интересно переиграть: если бы я вел эксперимент строго, логично, обдуманно, отсекал сомнительные варианты – получил бы я такой результат? Да никогда в жизни! Получился бы благополучный кандидатско-докторский верняк – и все. Ведь в науке в основном происходят вещи посредственные – и я приучил себя к посредственному. Значит, все в порядке? Почему же грызет досада, неудовлетворенность? Почему я все возвращаюсь к этим промахам и ошибкам? Ведь получилось… Что, вышло не по правилам? А есть ли правила для открытий? Много случайного, не можешь приписать все своему „научному видению“? А открытие Гальвани, а Х-лучи, а радиоактивность, а электронная эмиссия, а… да любое открытие, с которого начинается та или иная наука, связано со случаем. Многое еще не понимаю? Тоже как у всех, нечего пыжиться! Откуда же это саморастерзание?
Э, дело, видимо, в другом: сейчас так работать нельзя. Уж очень нынче наука серьезная пошла, не то что во времена Гальвани и Рентгена. Вот так, не подумав, можно однажды открыть и способ мгновенного уничтожения Земли – с блестящим экспериментальным подтверждением…
Дубль вышел из ванной порозовевший и в моей пижаме, пристроился к зеркалу причесываться. Я подошел, встал рядом: из зеркала смотрели два одинаковых лица. Только волосы у него были темнее от влаги.
Он достал из шкафа электробритву, включил ее. Я наблюдал, как он бреется, и чувствовал себя едва ли не в гостях: настолько по-хозяйски непринужденными были его движения. Я не выдержал:
– Слушай, ты хоть осознаешь необычность ситуации?
– Чего? – Он скосил глаза. – Не мешай! – Он явно был по ту сторону факта…»
Аспирант отложил дневник, покачал головой: нет, Валька-оригинал не умел читать в душах!
…Он тоже был потрясен. По ощущениям получалось, будто он проснулся в баке, понимая все: где находится и как возник. Собственно, его открытие начиналось уже тогда… А хамил он от растерянности. И еще, пожалуй, потому, что искал линию поведения – такую линию, которая не низвела бы его в экспериментальные образцы.
Он снова взялся за дневник.
«… – Но ведь ты появился из машины, а не из чрева матери! Из машины, понимаешь!
– Ну так что? А появиться из чрева, по-твоему, просто? Рождение человека куда более таинственное событие, чем мое появление. Здесь можно проследить логическую последовательность, а там? Мальчик получится или девочка? В папу пойдет или в маму? Умный вырастет или дурак? Сплошной туман! Нам это дело кажется обыкновенным лишь из-за своей массовости. А здесь: машина записала информацию – и воспроизвела ее. Как магнитофон. Конечно, лучше бы она воспроизвела меня, скажем, с Норберта Винера… но что поделаешь! Ведь и на магнитофоне если записаны „Гоп, мои гречаники…“, то не надейся услышать симфонию Чайковского.
Нет, чтобы я был таким хамом! Видно, он остро чувствовал щекотливость своего появления на свет, своего положения и не хотел, чтобы я это понял. А чего там не понять: возник из колб и бутылок, как средневековый гомункулус, и бесится… Я часто замечал: люди, которые чуют за собой какую-то неполноценность, всегда нахальнее и хамовитее других. И он стремился вести себя с естественностью новорожденного. Тот ведь тоже не упивается значением события (человек родился!), а сразу начинает скандалить, сосать грудь и пачкать пеленки…»
Аспирант Кривошеин только вздохнул и перевернул страницу.
«– Ну а чувствуешь-то ты себя нормально?
– Вполне! – Он освежал лицо одеколоном. – С чего бы мне чувствовать себя ненормально? Машина – устройство без фантазии. Представляю, что бы она наворотила, будь у нее воображение! А так все в порядке: я не урод о двух головах, молод, здоров, наполнение пульса отличное. Сейчас поужинаю и поеду к Ленке. Я по ней соскучился.
– Что-о-о-о?! – Я подскочил к нему. Он смотрел на меня с интересом, в глазах появились шкодливые искорки.
– Да, ведь мы теперь соперники! Послушай, ты как-то примитивно к этому относишься. Ревность – чувство пошлое, пережиток. Да и к кому ревновать, рассуди здраво: если Лена будет со мной, разве это значит, что она изменила тебе? Изменить можно с другим мужчиной, непохожим, более привлекательным например. А я для нее – это ты… Даже если у нас с ней пойдут дети, то нельзя считать, что она наставила тебе рога. Мы с тобой одинаковые – и всякие там гены, хромосомы у нас тоже… Э-э, осторожней!
Ему пришлось прикрыться дверцей шкафа. Я схватил гантель с пола, двинулся к нему:
– Убью гада! На логику берешь… я тебе покажу логику, гомункулус! Я тебя породил, я тебя и убью, понял? Думать о ней не смей!
Дубль бесстрашно выступил из-за шкафа. Уголки рта у него были опущены.
– Слушай, ты, Тарас Бульба! Положи гантель! Если уж ты начал так говорить, то давай договоримся до полной ясности. „Гомункулюса“ и „убью“ я оставляю без внимания как продукты твоей истеричности. А вот что касается цитат типа „я тебя породил…“ – так ты меня не породил. Я существую не благодаря тебе, и насчет моей подчиненности тебе лучше не заблуждаться…
– То есть как?..
– А так. Положи гантель, я серьезно говорю. Я, если быть точным, возник против твоих замыслов, просто потому, что ты не остановил вовремя опыт, а дальше и хотел бы, да поздно. То есть, – он скверно усмехнулся, – все аналогично той ситуации, в которой и ты когда-то появился на свет по небрежности родителей…
(Все знает, смотри-ка! Было. Матушка моя однажды, после какой-то моей детской шкоды, сказала, чтобы слушался и ценил: „Хотела я сделать аборт, да передумала. А ты…“
Лучше бы она этого не говорила. Меня не хотели. Меня могло не быть!..)
– …Но в отличие от мамы ты меня не вынашивал, не рожал в муках, не кормил и не одевал, – продолжал дубль. – Ты меня даже не спас от смерти, ведь я существовал и до этого опыта: я был ты. Я тебе не обязан ни жизнью, ни здоровьем, ни инженерным образованием – ничем! Так что давай на равных.
– И с Леной на равных?!
– С Леной… я не знаю, как быть с Леной. Но ты… ты… – он, судя по выражению лица, хотел что-то прибавить, но воздержался, только резко выдохнул воздух, – ты должен так же уважать мои чувства, как я твои, понял? Ведь я тоже люблю Ленку. И знаю, что она моя – моя женщина, понимаешь? Я знаю ее тело, запах кожи и волос, ее дыхание… и как она говорит: „Ну, Валек, ты как медведь, право!“ – и как она морщит нос…
Он вдруг осекся. Мы посмотрели друг на друга, пораженные одной и той же мыслью.
– В лабораторию! – Я первый кинулся к вешалке».
Глава четвертаяЕсли тебе хочется такси, а судьба предлагает автобус – выбирай автобус, ибо он следует по расписанию.
К. Прутков-инженер. Мысль № 90
«Мы бежали по парку напрямик; в ветвях и в наших ушах свистел ветер. Небо застилали тучи цвета асфальта.
В лаборатории пахло теплым болотом. Лампочки под потолком маячили в тумане. Возле своего стола я наступил на шланг, который раньше здесь не лежал, и отдернул ногу: шланг стал извиваться!
Колбы и бутыли покрылись рыхлым серым налетом; что делалось в них – не разобрать. Журчали струйки воды из дистилляторов, щелкали реле в термостатах. В дальнем углу, куда уже не добраться из-за переплетения проводов, трубок, шлангов, мигали лампочки на пульте ЦВМ-12.
Шлангов стало куда больше, чем раньше. Мы пробирались среди них, будто сквозь заросли лиан. Некоторые шланги сокращались, проталкивали сквозь себя какие-то комки. Стены бака тоже обросли серой плесенью. Я очистил ее рукавом.
…В золотисто-мутной среде вырисовывался силуэт человека. „Еще дубль?! Нет…“ Я всмотрелся. В ванне наметились контуры женского тела, и очертания этого тела я не спутал бы ни с каким другим. Напротив моего лица колыхалась голова без волос. Была какая-то сумасшедшая логика в том, что именно сейчас, когда мы с дублем схлестнулись из-за Лены, машина тоже пыталась решить эту задачу. Я испытывал страх и внутренний протест.
– Но… ведь машина ее не знает!
– Зато ты знаешь. Машина воспроизводит ее по твоей памяти…
Мы говорили почему-то шепотом.
– Смотри!
За призрачными контурами тела Лены стал вырисовываться скелет. Ступни уплотнились в белые фаланги пальцев, в суставы; обозначились берцовые и голенные кости. Изогнулся похожий на огромного кольчатого червя позвоночник, от него разветвились ребра, выросли топорики лопаток. В черепе наметились швы, обрисовались ямы глазниц… Не могу сказать, что это приятное зрелище – скелет любимой женщины, – но я не мог оторвать глаз. Мы видели то, чего еще никто не видел на свете: как машина создает человека!
„По моей памяти, по моей памяти… – лихорадочно соображал я. – Но ведь ее недостаточно. Или машина усвоила общие законы построения человеческого тела? Откуда – ведь я их не знаю!“
Кости в баке начали обрастать прозрачно-багровыми полосами и свивами мышц, а они подернулись желтоватым, как у курицы, жирком. Красным пунктиром пронизала тело кровеносная система. Все это колебалось в растворе, меняло очертания. Даже лицо Лены с опущенными веками, за которыми виднелись водянистые глаза, искажали гримасы. Машина будто примеривалась, как лучше скомпоновать человека. Я слишком слабо знаком с анатомией вообще и женского тела в частности, чтобы оценить, правильно или нет строила машина Лену. Но вскоре почуял неладное.
Первоначальные контуры ее тела стали изменяться. Плечи, еще несколько минут назад округлые, приобрели угловатость и раздались вширь… Что такое?
– Ноги! – Дубль больно сжал мое предплечье. – Смотри, ноги!
Я увидел внизу жилистые ступни под сорок второй размер ботинок – и от догадки меня прошиб холодный пот: машина исчерпала информацию о Лене и достраивает ее моим телом! Я повернулся к дублю: у него лоб тоже блестел от пота.
– Надо остановить!
– Как? Вырубить ток?
– Нельзя, это сотрет память в машине. Дать охлаждение?
– Чтобы затормозить процесс? Не выйдет, у машины большой запас тепла…
А искаженный образ в баке приобретал все более ясные очертания. Вокруг тела заколыхалась прозрачная мантия – я узнал фасон простенького платья, в котором Лена мне больше всего нравилась. Машина с добросовестностью идиота напяливала его на свое создание…
– Надо приказать машине, внушить… но как?
– Верно! – Дубль подскочил к стеклянному шкафчику, взял „шапку Мономаха“, нажал на ней кнопку „Трансляция“ и протянул мне. – Надевай и ненавидь Ленку! Думай, что хочешь ее уничтожить… ну!
Я сгоряча схватил блестящий колпак, повертел в руках, вернул.
– Не смогу…
– Тютя! Что же делать? Ведь это скоро откроет глаза и…
Он плотно натянул колпак и стал кричать напропалую, размахивая кулаками:
– Остановись, машина! Остановись сейчас же, слышишь! Ты создаешь не макет, не опытный образец – человека! Остановись, идиотище! Остановись по-хорошему!
– Остановись, машина, слышишь! – Я повернулся к микрофонам. – Остановись, а то мы уничтожим тебя!
Тошно вспоминать эту сцену. Мы, привыкшие нажатием кнопки или поворотом ручки прекращать и направлять любые процессы, кричали, объясняли… и кому? – скопищу колб, электронных схем и шлангов. Тьфу! Это была паника.
Мы еще что-то орали противными голосами, как вдруг шланги около бака затряслись от энергичных сокращений, овеществленный образ-гибрид затянула белая муть. Мы замолкли. Через три минуты муть прояснилась. В золотистом растворе не было ничего. Только переливы и блики растекались от середины к краям.
– Ф-фу… – сказал дубль. – До меня раньше как-то не доходило, что человек на семьдесят процентов состоит из воды. Теперь дошло…
Мы выбрались к окну. От влажной духоты мое тело покрылось липким потом. Я расстегнул рубашку, дубль сделал то же. Наступал вечер. Небо очистилось от туч. Стекла институтского корпуса напротив как ни в чем не бывало отражали багровый закат. Так они отражали его в каждый ясный вечер: вчера, месяц, год назад – когда этого еще не было. Природа прикидывалась, будто ничего не произошло.
У меня перед глазами стоял обволакиваемый прозрачными тканями скелет.
– Эти анатомические подробности, эти гримасы… бррр! – сказал дубль, опускаясь на стул. – Мне и Лену что-то расхотелось видеть.
Я промолчал, потому что он выразил мою мысль. Сейчас-то все прошло, но тогда… одно дело знать, пусть даже близко, что твоя женщина – человек из мяса, костей и внутренностей, другое дело – увидеть это.
Я достал из стола лабораторный журнал, просмотрел последние записи – куцые и бессодержательные. Это ведь когда опыт получается, как задумал, или хорошая идея пришла в голову, то расписываешь подробно; а здесь было:
„8 апреля. Раскодировал числа, 860 строк. Неудачно“.
„9 апреля. Раскодировал выборочно числа с пяти рулонов. Ничего не понял. Шизофрения какая-то!“
„10 апреля. Раскодировал с тем же результатом. Долил в колбы и бутыли: № 1, 3 и 5 глицерина по 2 л; № 2 и 7 – раствора тиомочевины по 200 мл; во все – дистиллята по 2–3 л“.
„11 апреля. «Стрептоцидовый стриптиз с трепетом стрептококков». Ну – все…“
А сейчас возьму авторучку и запишу: „22 апреля. Комплекс воспроизвел меня, В. В. Кривошеина. Кривошеин № 2 сидит рядом и чешет подбородок“. Анекдот!
И вдруг меня подхватила волна сатанинской гордости. Ведь открытие-то есть – да какое! Оно вмещает в себя и системологию, и электронику, и бионику, и химию, и биологию – все, что хотите, да еще сверх того что-то. И сделал его я! Как сделал, как достиг – вопрос второй. Но главное: я! Я!!! Теперь пригласить Государственную комиссию да продемонстрировать возникновение в баке нового дубля… Представляю, какие у всех будут лица! И знакомые теперь уж точно скажут: „Ну ты да-ал!“, скажут: „Вот тебе и Кривошеин!“ И Вольтампернов прибежит смотреть… Я испытывал неудержимое желание захихикать; только присутствие собеседника остановило меня.
– Да что знакомые, Вольтампернов, – услышал я свой голос и не сразу понял, что это произнес дубль. – Это, Валек, Нобелевская премия!
„А и верно: Нобелевская! Портреты во всех газетах… И Ленка, которая сейчас относится ко мне несколько свысока – конечно, она красивая, а я нет! – тогда поймет… И посредственная фамилия Кривошеин (я как-то искал в энциклопедии знаменитых однофамильцев – и не нашел: Кривошлыков есть, Кривоногов есть, а Кривошеиных еще нет) будет звучать громоподобно: Кривошеин! Тот самый!..“
Мне стало не по себе от этих мыслей. Честолюбивые мечтания сгинули. Действительно: что же будет? Что делать с этим открытием дальше? Я захлопнул журнал.
– Так что: будем производить себе подобных? Устроим демпинг Кривошеиных? Впрочем, и других можно, если их записать в машину… Черт-те что! Как-то это… ни в какие ворота не лезет.
– М-да. А все было тихо-мирно… – Дубль покрутил головой.
Вот именно: все было тихо-мирно… „Хорошая погода, девушка. Вам в какую сторону?“ – „В противоположную!“ – „И мне туда, а как вас зовут?“ – „А вам зачем?“ – Ну и так далее, вплоть до Дворца бракосочетаний, родильного дома, порции ремня за убитую из рогатки кошку и сжигаемой после окончания семи классов ненавистной „Зоологии“. Как хорошо сказано в статье председателя Днепровской конторы загса: „Семья есть способ продолжения рода и увеличения населения государства“. И вдруг – да здравствует наука! – появляется конкурентный способ: засыпаем и заливаем реактивы из прейскуранта Главхимторга, вводим через систему датчиков информацию – получаем человека. Причем сложившегося, готового: с мышцами и инженерной квалификацией, с привычками и жизненным опытом… „Выходит, мы замахиваемся на самое человечное, что есть в людях: на любовь, на отцовство и материнство, на детство! – Меня стал пробирать озноб. – И выгодно. Выгодно – вот что самое страшное в наш рационалистический век!“
Дубль поднял голову, в глазах у него были тревога и замешательство.
– Слушай, но почему страшно? Ну, работали – точнее, ты работал. Ну, сделал опытную установку, а на ней открытие. Способ синтеза информации в человека – заветная мечта алхимиков. Расширяет наши представления о человеке как информационной системе… Ну и очень приятно! Когда-то короли щедро ассигновали такие работы… правда потом рубили головы неудачливым исследователям, но если подумать, то и правильно делали: не можешь – не берись. Но нам-то ничего не будет. Даже наоборот. Почему же так страшно?
„Потому что сейчас не Средние века, – отвечал я себе. – И не прошлое столетие. И даже не начало двадцатого века, когда все было впереди. Тогда первооткрыватели имели моральное право потом развести руками: мы, мол, не знали, что так скверно выйдет… Мы, их счастливые потомки, такого права не имеем. Потому что мы знаем. Потому что все уже было.
…Все было: газовые атаки – по науке; Майданеки и Освенцимы – по науке; Хиросима и Нагасаки – по науке. Планы глобальной войны – по науке, с применением математики. Ограниченные войны – тоже по науке… Десятилетия минули с последней мировой войны: разобрали и застроили развалины, сгнили и смешались с землей пятьдесят миллионов трупов, народились и выросли новые сотни миллионов людей – а память об этом не слабеет. И помнить страшно, а забыть еще страшнее. Потому что это не стало прошлым. Осталось знание: люди это могут.
Первооткрыватели и исследователи – всего лишь специалисты своего дела. Чтобы добыть у природы новые знания, им приходится ухлопать столько труда и изобретательности, что на размышление не по специальности: а что из этого в жизни получится? – ни сил, ни мыслей не остается. И тогда набегают те, кому это «по специальности»: людишки, для которых любое изобретение и открытие – лишь новый способ для достижения старых целей: власти, богатства, влияния, почестей и покупных удовольствий. Если дать им наш способ, они увидят в нем только одно «новое»: выгодно! Дублировать знаменитых певцов, актеров и музыкантов? Нет, не выгодно: грампластинки и открытки выпускать прибыльнее. А выгодно будет производить массовым тиражом людей для определенного назначения: избирателей для победы над политическим противником (рентабельнее, чем тратить сотни миллионов на обычную избирательную кампанию), женщин для публичных домов, работников дефицитных специальностей, солдат-сверхсрочников… можно и специалистов посмирней с узконаправленной одаренностью, чтобы делали новые изобретения и не совались не в свои дела. Человек для определенного назначения, человек-вещь – что может быть хуже! Как мы распоряжаемся вещами и машинами, исполнившими назначение, отслужившими свое? В переплавку, в костер, под пресс, на свалку. Ну и с людьми-вещами можно так же“.
– Но ведь это там… – Дубль неопределенно указал рукой. – У нас общественность не допустит.
„А разве нет у нас людей, которые готовы употребить все: от идей коммунизма до фальшивых радиопередач, от служебного положения до цитат из классиков, – чтобы достичь благополучия, известного положения, а потом еще большего благополучия для себя, и еще, и еще, любой ценой? Людей, которые малейшее покушение на свои привилегии норовят истолковать как всеобщую катастрофу?“
– Есть, – кивнул дубль. – И все же люди – в основном народ хороший, иначе мир давно бы превратился в клубок кусающих друг друга подонков и сгинул бы без всякой термоядерной войны. Но… Ведь если не считать мелких природных неприятностей: наводнений, землетрясений, вирусного гриппа – во всех своих бедах, в том числе и в самых ужасных, виноваты сами люди. Виноваты, что подчинялись тому, чему не надо подчиняться, соглашались с тем, чему надо противостоять, считали свою хату с краю. Виноваты тем, что выполняли работу, за которую больше платят, а не ту, что нужна всем людям и им самим… Если бы большинство людей на земле соразмеряло свои дела и занятия с интересами человечества, нам нечего было бы опасаться за это открытие. Но этого нет. И поэтому, окажись сейчас в опасной близости от него хоть один влиятельный и расторопный подлец, – наше открытие обернется страшилищем.
Потому что применение научных открытий – это всего лишь техника. Когда-то техника была выдумана для борьбы человека с природой. Теперь ее легко обратить на борьбу людей с людьми. А на этом пути техника никаких проблем не решает, только плодит их. Сколько сейчас в мире научных, технических, социальных проблем вместо одной, решенной два десятилетия назад: как синтезировать гелий из водорода?
Выдадим мы на-гора свое открытие – и жить станет еще страшнее. И будет нам „слава“: каждый человек будет точно знать, кого и за что проклясть.
– Слушай, а может… и вправду? – сказал дубль. – Ничего мы не видели, ничего не знаем. Хватит с людей страшных открытий, пусть управятся хоть с теми, что есть. Вырубим напряжение, перекроем краны… А?
„И сразу – никакой задачи. Израсходованные реактивы спишу, по работе отчитаюсь как-нибудь. И займусь чем-то попроще, поневиннее…“
– А я уеду во Владивосток монтировать оборудование в портах, – сказал дубль.
Мы замолчали. За окном над черными деревьями пылала Венера. Плакала где-то кошка голосом ребенка. В тишине парка висела высокая воющая нота – это в Ленкином КБ шли стендовые испытания нового реактивного двигателя. „Работа идет. Что ж, все правильно: 41-й год не должен повториться… – Я раздумывал над этим, чтобы оттянуть решение. – В глубоких шахтах рвутся плутониевые и водородные бомбы – высокооплачиваемым ученым и инженерам необходимо совершенствовать ядерное оружие… А на бетонных площадках и в бетонных колодцах во всех уголках планеты смотрят в небо остроносые ракеты. Каждая нацелена на свой объект, электроника в них включена, вычислительные машины непрерывно прощупывают их «тестами»: нет ли где неисправности? Как только истекает определенный исследованиями по надежности срок службы электронного блока, тотчас техники в мундирах отключают его, вынимают из гнезда и быстро, слаженно, будто вот-вот начнется война, в которой надо успеть победить, вталкивают в пустое гнездо новый блок. Работа идет“.
– Вздор! – сказал я. – Человечество для многого не созрело: для ядерной энергии, для космических полетов – так что? Открытие – это объективная реальность, его не закроешь. Не мы, так другие дойдут – исходная идея опыта проста. Ты уверен, что они лучше распорядятся открытием? Я – нет… Поэтому надо думать, как сделать, чтобы это открытие не стало угрозой для человека.
– Сложно… – вздохнул дубль, поднялся. – Я посмотрю, что там в баке делается.
Через секунду он вернулся. На нем лица не было.
– Валька, там… там батя!
У радистов есть верная примета: если сложная электронная схема заработала сразу после сборки, добра не жди. Если она на испытаниях не забарахлит, то перед приемочной комиссией осрамит разработчиков; если комиссию пройдет, то в серийном производстве начнет объявляться недоделка за недоделкой. Слабина всегда обнаружится.
Машина вознамерилась прийти в информационное равновесие уже не со мной, непосредственным источником информации, а со всей информационной средой, о которой узнала от меня, со всем миром. Поэтому возникала Лена, поэтому появился отец.
Поэтому же было и все остальное, над чем мы с дублем хлопотали без отдыха целую неделю. Эта деятельность машины была продолжением прежней логической линии развития; но технически это была попытка с негодными средствами. Вместо „модели мира“ в баке получился бред…
Не могу писать о том, как в баке возникал отец, – страшно. Таким он был в день смерти: рыхлый, грузный старик с широким бритым лицом, размытая седина волос вокруг черепа. Машина выбрала самое последнее и самое тяжелое воспоминание о нем. Умирал он при мне, уже перестал дышать, а я все старался отогреть холодеющее тело…
Потом мне несколько раз снился один и тот же сон: я что есть силы тру холодное на ощупь тело отца – и оно теплеет, батя начинает дышать, сначала прерывисто, предсмертно, потом обыкновенно – открывает глаза, встает с постели. „Прихворнул немного, сынок, – говорит извиняющимся голосом. – Но все в порядке“. Этот сон был как смерть наоборот.
А сейчас машина создавала его, чтобы он еще раз умер при нас. Разумом мы понимали, что никакой это не батя, а очередной информационный гибрид, которому нельзя дать завершиться; ведь неизвестно, что это будет – труп, сумасшедшее существо или еще что-то. Но ни он, ни я не решались надеть „шапку Мономаха“, скомандовать машине: „Нет!“ Мы избегали смотреть на бак и друг на друга. Потом я подошел к щиту, дернул рубильник. На миг в лаборатории стало темно и тихо.
– Что ты делаешь?! – Дубль подскочил к щиту, врубил энергию.
Конденсаторы фильтров не успели разрядиться за эту секунду, машина работала. Но в баке все исчезло.
Потом я увидел в баке весь хаос своей памяти: учительницу ботаники в 5-м классе Елизавету Моисеевну; девочку Клаву из тех же времен – предмет мальчишеских чувств; какого-то давнего знакомого с поэтическим профилем; возчика-молдаванина, которого я видел мельком на базаре в Кишиневе… скучно перечислять. Это была не „модель мира“: все образовывалось смутно, фрагментарно, как оно и хранится в умеющей забывать человеческой памяти. У Елизаветы Моисеевны, например, удались лишь маленькие строгие глазки под вечно нахмуренными бровями, а от возчика-молдаванина вообще осталась только баранья шапка, надвинутая на самые усы…
Спать мы уходили по очереди. Одному приходилось дежурить у бака, чтобы вовремя надеть „шапку“ и приказать машине: „Нет!“
Дубль первый догадался сунуть в жидкость термометр (приятно было наблюдать, в какое довольное настроение привел его первый самостоятельный творческий акт!). Температура оказалась 40 градусов.
– Горячечный бред…
– Надо дать ей жаропонижающее, – сболтнул я полушутя.
Но, поразмыслив, мы принялись досыпать во все питающие машину колбы и бутыли хинин. Температура упала до 39 градусов, но бред продолжался. Машина теперь комбинировала образы, как в скверном сне, – лицо начальника первого отдела института Иоганна Иоганновича Кляппа плавно приобретало черты Азарова, у того вдруг отрастали хилобоковские усы…
Когда температура понизилась до 38 градусов, в баке стали появляться плоские, как на экране, образы политических деятелей, киноартистов, передовиков производства вместе с уменьшенной Доской почета, Ломоносова, Фарадея, известной в нашем городе эстрадной певицы Марии Трапезунд. Эти двухмерные тени – то цветные, то черно-белые – возникали мгновенно, держались несколько секунд и растворялись. Похоже, что моя память истощалась.
На шестой или седьмой день (мы потеряли счет времени) температура золотистой жидкости упала до 36,5.
– Норма! – И я поплелся отсыпаться.
Дубль остался дежурить. Ночью он растолкал меня:
– Вставай! Пойдем, там машина строит глазки.
Спросонок я послал его к черту. Он вылил на меня кружку воды. Пришлось пойти.
* * *
…Поначалу мне показалось, что в жидкости бака плавают какие-то пузыри. Но это были глаза – белые шарики со зрачком и радужной оболочкой. Они возникали в глубине бака, всплывали, теснились у прозрачных стенок, следили за нашими движениями, за миганием лампочек на пульте ЦВМ-12: голубые, серые, карие, зеленые, черные, рыжие, огромные с фиолетовым зрачком лошадиные, отсвечивающие и с темной вертикальной щелью – кошачьи, черные птичьи бисеринки… Здесь собрались, наверное, глаза всех людей и животных, которые мне приходилось видеть. Оттого что без век и ресниц, они казались удивленными.
К утру глаза начали появляться и возле бака: от живых шлангов выпячивались мускулистые отростки, заканчивающиеся веками и ресницами. Веки раскрывались. Новые глаза смотрели на нас пристально и с каким-то ожиданием. Было не по себе под бесчисленными молчаливыми взглядами.
А потом… из бака, колб и от живых шлангов стремительно, как побеги бамбука, стали расти щупы и хоботки. Было что-то наивное и по-детски трогательное в их движениях. Они сплетались, касались стенок колб и приборов, стен лаборатории. Один щупик дотянулся до оголенных клемм электрощита, коснулся и, дернувшись, повис, обугленный.
– Эге, это уже серьезно! – сказал дубль.
Да, это было серьезно: машина переходила от созерцательного способа сбора информации к деятельному и строила для этого свои датчики, свои исполнительные механизмы… Вообще, как ни назови ее развитие: стремление к информационному равновесию, самоконструирование или биологический синтез информации – нельзя не восхититься необыкновенной цепкостью и мощью этого процесса. Не так, так эдак – но не останавливаться!
Но после всего, что мы наблюдали, нам было не до восторгов и не до академического любопытства. Мы догадывались, чем это может кончиться.
– Ну хватит! – Я взял со стола „шапку Мономаха“. – Не знаю, удастся ли заставить ее делать то, что мы хотим…
– Для этого неплохо бы знать, чего мы хотим, – вставил дубль.
– …но для начала мы должны заставить ее не делать того, чего мы не хотим.
„Убрать глаза! Убрать щупы! Прекратить овеществление информации! Убрать глаза! Убрать щупы! Прекратить…“ – мы повторяли это со всем напряжением мысли через „шапку Мономаха“, произносили в микрофоны.
А машина по-прежнему поводила живыми щупами и таращилась на нас сотнями разнообразных глаз. Это было похоже на поединок.
– Доработались, – сказал дубль.
– Ах так! – Я ударил кулаком по стенке бака. Все щупы задергались, потянулись ко мне – я отступил. – Валька, перекрывай воду! Отсоединяй питательные шланги.
„Машина, ты погибнешь. Машина, ты умрешь от жажды и голода, если не подчинишься…“
Конечно, это было грубо, неизящно, но что оставалось делать? Двойник медленно закручивал вентиль водопровода. Звон струек из дистилляторов превратился в дробь капель. Я защемлял шланги зажимами… И, дрогнув, обвисли щупы! Начали скручиваться, втягиваться обратно в бак. Потускнели, заслезились и сморщились шарики глаз.
Час спустя все исчезло. Жидкость в баке стала по-прежнему золотистой и прозрачной.
– Так-то оно лучше! – Я снял „шапку“ и смотал провода.
Мы снова пустили воду, сняли зажимы и сидели в лаборатории до поздней ночи, курили, разговаривали ни о чем, ждали, что будет. Теперь мы не знали, чего больше бояться: нового машинного бреда или того, что замордованная таким обращением система распадется и прекратит свое существование. В день первый мы еще могли обсуждать идею „а не закрыть ли открытие?“. Теперь же нам становилось не по себе при мысли, что оно может „закрыться“ само, поманит небывалым и исчезнет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?