Текст книги "Призрак колобка"
Автор книги: Владимир Шибаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– А вот спрошу? – крикнула, кажется, сопровождающая деток училка.
– Всегда пожалуйста, – вежливо предложил лектор.
– Почему школяры, парни, как вырастут – такие противные! А девочки – наоборот.
– Очень просто, – пояснил мой всезнайка в моей подлой транскрипции. – И вам это известно лучше меня. Девочки готовятся к лучшему, а мальчики – к худшему. Потому что нормальному развитию не способствуют катастрофы и обвалы, войны и радиация, неконтроллируемый рост опасных популяций, революции и поллюции… Да, итак к нашим зайцам.
«И вот все обрушилось, а потом в муках новостроя и новодела, божения правдой и крещения истиной начало проклевываться сквозь треснувшую корку запекшейся земляной черноземной крови. И тут прекрасная правда, кормилица поколений, та, что вела толпы сдэков, троцкистов, уклонистов, рабпартовцев, выселенцев, лишенцев, подвальных стрелков, обожателей и ненавистников кукурузы, сборщиков мукулатурных ракетных тушек, насаждателей криворотых мужских объятий и прочих, и прочих, всех милых людей, с испугом лгавших только встреченным во сне родственникам – прада эта оказалась не у дел.
В трудные, плохонькие, маленькие времена все-таки не помешает малая, малюсенькая лжа. Чтобы ободрить необтертых, чтобы приласкать трясущихся, мягко пожурить набедокуривших и душегубов, и поддержать, знаете, чуть провисших и подвешенных. Давайте чуток поврем. И вот вылезла и потихоньку двинулась через людское море мизерная ложь.
Так, жирдяев уверили, что они вовсе даже – просто поэты. Стоя посреди поникших вялых садов с обугленными стволами, сетовали – хорош урожай, яблочки уродились, да вот беда – собирать некуда. Приезжие в скособочившиеся города, набитые слоняющейся, нюхающей лохмотья толпой, провинциалы сладко и привычно мурлыкали дифирамбы, что было и полуправдой, если вспоминать ошпаренных гниющих свиней в дальних хлевах или разбитый одноосный автобусик на ямистых ухабах далеких околотков. От легкой лжи люди улыбнутся, чуть распрямятся, расправят даже плечи».
– Я вот специально себе вру! – вдруг крикнула и вскочила новая девчушка. Все зашикали, пытаясь урезонить лгунью. – И всем объявляю правдиво, откровенно и честно. Что я красивая, умная и здоровая. Вру и буду врать, – в зале поднялся непристойный лекторию шум и галдеж.
– Кобыла… жирафа… гормоноид… – стали вставлять пацанята, переросшие подростковый неуютный возраст. – Гомодрил дремучий… овцабык… – добавил какой-то будущий зоотехник или ветеринар.
– И пускай, – выпалила врунья, – пускай жирафа, зато красивая, – и всхлипнув, толстой медленной пулей вылетела из залы вон.
– Знаете, вот так бунтовать! – чуть потерялся старый ментор. – Я за сохранность самообладания. Без изжоги общения. Я за зону доверия, – поперхнулся он. – Да, так о чем я? Об аптечном обслуживании. Так, еще минуту внимания. Да, трудное время, малое время – большая ложь.
«И вот стали привирать, что взбунтовались на северах обильные зоны и теперь, выстроившись между овчарок в рядки, идут умолять власти дать новые робы. Шептались, что славные джигиты, а также аборигены с Урарту, караимы, ханские потомки принцев-сасанидов и другие мирные жители бахчей и горных кишлаков движутся, сопровождаемые фронтом саранчи, к центрам. И у каждого мирный ножик, чтобы, если сразу не выдадут мастерок, было чем помогать строить местным хорошую жизнь. Вот уж слухи ложь!
Учителя старались на уроках истории петь колыбельные, а историки, архивные крысы и доценты семинарий бросились в подземелья, чтобы среди пыльных пыточных орудий отыскать чудесные следы славной Византии, Второго Рима или победных казанских походов. Надо было выправлять новые пути. Ведь без цели, без огромной идеи, без алтаря и впадания в торжественый сомнамбулизм – народ, дурак, он вообще ни к чему».
– А он к чему? К чему он, народ этот? – вдруг выкинул бойкий мелкий хлопец.
– Народ сам знает, к чему он, – назидательно произнес ученый человек Аким. – Без суфлеров и бездарных беев.
– Бе-бе-бе, – нарочно заблеял какой-то забияка, уже захотевший к унитазу.
– Беда в том, – тихо произнес аптекарь, – что ложь оказалась заразной, инфекционной, имунной хворью.
«… Мужья врали женам, что впервые видят их на узкой койке. Дети лгали бабкам, что сегодня не били даже баклуши, а спортсмены, вообще посбрендившие на временной бескормице, волокли на притихшие под бурьяном стадионы первых встречных и заставляли соревноваться, бросая гранаты без запалов и копья, добытые в археологических музеях. Повальная неискренность накренила ареал.
И тут вдруг несгоревшая медицина вкупе с незгораемыми шаманами, особенно адепты гомеопатии, профессора гадательных академий и генералы мистических спецслужб выяснили, что ложь – страшная аутоимунная, генетическая и передающаяся всеми путями зараза. Воздушно-капельным, звуко-волновым, печатно-половым, через стены и расстоянья, на любой планете…
И что ложь – прямой путь к бешенству, проказничеству, дисбалансу инстинктов и прожорливости, как форме подрыва государства. Ложь, будь она успокоительная или на благо, снисходительная или дружеская, семейная или конфирмальная – зараза. И удручает, глубоко поражает психосоматический баланс телец и тельцов. Страшно? Да! Страшная пандемия поразила оставшуюся после катаклизмов от красавицы земли местность. Заболели и сдвинулись все, вылезли из смертельных обьятий пандемии единицы. Мы – их дети, вы – внуки и правнуки».
– К сожалению некоторые чуть больны, и наши фармацевты, аптекари и магистры медицины не жалеют лба своего, ни колен – чтобы помочь.
– А я чем больна? – тихо спросила, поднявшись, маленькая девчушка.
– Всем, – хохотнул задорный болтун.
– Пока ничем, – печально ответил старец Аким и молитвенно, как на паперти, сложил ладони. – Комиссия проверит и даст заключение. Меня тут просили кратко изложить категории населения нашего края. Что ж, извольте. Наша прекрасная Конституция определяет, что… честно говоря, это должны обществоведы.. и так далее. А почему? Ладно… определяет одиннадцать классов и категорий народонаселения. По степени болезненности. Итак люди это: граждане или зомби, или умственно непоноценные… широкая категория дефективных больных: кретины, дебилы, идиоты и прочие. А таже тупые олигафренды…
Граждан в крае сейчас числится, насколько я знаю, один, и они в розыске. Прочих двое. Согласно законам это Председатель Избирательного Сената. И ежегодно избираемый НАШЛИД, незаменный опекарь… опечитель… своего больного народа. Остальные совершенно разумно и обоснованно, следуя основному закону, временно поражены в избирательных правах.
Замечу, что НАШЛИД имеет смысл, что вот его искали-искали среди достойнейших, и вот нашли, и он думает за… о нас и заботится. Каждый год это новый почти, достойнейший из… светлый.
В зальчике раздались смешки, шипение, истерический хохоток и невнятная школьная речь.
– А вы, дядя, какая категория человек? – выкрикнули с задних мест прочных плохишей.
– Я? Я в двух классах. Умственно неполноценных и олигафренд.
– Во дает, один на двух партах… Одна кура – два яйца… Один петух – две куры…
– Нет, то там, то сям, неразбериха, не успеваю отследить.
– Так как это вы проводитесь через группу несоседствующих классов, – тихо спросил, поднявшись, вежливый гладкий мальчик. – За крупные баллы? Или за лечебный дефицит.
– Сие определяю не я, я лицо мелких аптекарских забот. Это пусть «Большой друг» думает. Дети, вас скоро впустят в мир взрослых забот и определят по классам и категориям. Что ж, будьте достойны своего места и не уроните высокого звания здорового ребенка нашего Края. И я верю, в какой-то момент мы все разом выздоровим, – крикнул лектор каким-то отчаянным тоном, воздев дрожащие ладони. – Берегите остатки здоровья! На сегодня все, – и профессор закашлялся и сдулся.
Почти мгновенно сдуло и всю аудиторию, и старец Аким устало и медленно поднялся вверх по амфитеатру и тихо сел рядом со мной.
* * *
В кургузой, тесной коморке-подсобке, заставленной до сизого потолка вместо книг склянками, пахучими коробками, горками аннальных, имеющих религиозный вид свечей, источающими успокаивающий аромат мазями, стоял шатучий столик, на нем пара фармсправочников с матовыми спящими экранами, и валялся на полуразвалившемся кресле уставший, уставящийся на меня бледным, будто вымазанным антисептиком лицом старый друг и глядел глубоко сквозь меня.
– Ну, рассказывай точнее, – пробормотал Аким.
Я устроился на колченогом табурете напротив него, разглядывал полки и фоново думал, что бы выпросить из снадобий на всякий случай.
– Да все вроде, дорогой Аким Дормидонтыч. Женщина жгучая, белокурая, вытравленная временем и химией и, похоже, больная на мужиков половиной головы. Разорвет в клочья… Я сегодня и на работу не поперся.
– Ты же не трудовик, пустяки. Сам знаешь, у умственных это иногда поощряется, не являться, глаза не мозолить, глупости не переспрашивать. А из какой она…
– Голос звучный, хамский, без обертонов, но касту не выдает… Думаю, дебилка. По виду – в самый раз.
– Высокий статус, – вздохнул фармацевт.
– Зачем мне с такой связываться! – мрачно вспылил я. – Выпотрошит, как кильку, соскребет загар культуры, озлится на немощь, подставит и упрячет во все списки поражений, даже на городские праздники перестанут пускать. А при впуске на конку обнюхивать.
– Встречаться надо, – строго возразил наставник. – Сам полез. Хоть и первый отказ, а куковать полгода. Сыграй под зомби, может, дама сама отступится, побрезгует.
– Эта, пока не затрет до дыр, не слезет. Глаза, как у вчера научившейся жалить кобры. А как везло, пруха: печурку-душ на помете соорудил, работу отхватил аховую, буквы сопровождать на тот свет. Ну, думаю, чи я ны сокил.
– А ты ей напиши, – тихо сказал Аким.
– Как это, – споткнулся я.
– Письмецо. Ты, ведь, писать слова не забыл?
– Так она и читать…
– По слогам сможет. Дебилки все в основном из дамских училищ, там и факультатив… и игры на местности, – что-то вспомнил, чуть закатив блаженно глаза, старикан. – По слогам сложит.
– Это еще… зачем?
– Напиши: мадам, пардон. Друг, дурак, сидел рядом и набаловался с «Дружком» – отослал заявку. А я давно уже в тайне от всех, кроме вас, целую только словарь синонимов. Разбежимтесь любовно, с меня будет редких мазей для кожи-рожи. Ну, что-нибудь…
– Аким Дормидонтыч, толкаете на не вполне… на бывшее в ходу при пандемии. Я и так каждый день об законы вытираю филейку. Скажут: распостранитель заразы надежд среди мадамов. Впрочем…
– Все равно скажут. Тебе чего, дурень – плевру терять!
– А писать-то на чем? На чем теперь пишут? – усомнился я.
– У меня пачка на сто лет просроченных рецептов, бумага сортовая, не сомневайся, все выдюжит. И чернила есть, симпатические. И ручка перьевая, второй сорт.
– Для симпатичных?
– Убогий. Для таких, вроде ты. Старинное чернило – почти весь цвет убежал. Если не знаешь, что царапали – никогда запись не углядишь. Пиши: мадам, влюблен я, мол, в дальние поезда. Страсть опасная, недозволенная, заразная.
– Так акула сразу сдаст, – точно подметил я.
– Не-а. Её тогда за пользование бумагой в другую категорию сдвинут, сто пудов. Слопает за милую душу. Давай так, если проиграем, я мадам снадобьями ввожу в восторженный транс, или путевку на пузырящиеся воды, на себя беру, или… придумаем. А если твоя возьмет, с тебя услуга.
– Да заради христа, славный Аким Дормидонтыч. За такой веселый прецедент я вам…
– Погоди-ка, дай на бабу гляну, – прервал меня старый седой друг.
– А как это? У меня «Дружок» дома.
– Не гунди, Петруха.
Дормидонтыч возложил ладони на своего «Дружка», скромно стоящего в углу на столике, и запассовал пальцами, бормоча:
– У меня на фармакпостое чудик головастый… полное шизо во всей красе, стихи пишет формулами, программы распевает, как псалмы, совсем никакой, окончательный диагноз – неизлечим. Я его провизорией подкармливаю – ну, галеты, тушенка американский лендлиз 43 года… наше сгущенное с ядерных полигонов Маточкина Шара… Старое питание не чета… А голова у этого, шиза, что наши девять… с половиной, мысли струит взахлеб… Вот, прикладывай к лапе свой ПУК.
Я аккуратно сложил пластиковый квадратик на ладонеприемник. Акимов дружок чихнул и высветил мое стартовое окно. Я обомлел.
– Дормидонтыч… – осторожно подчеркнул, – все время норовите накласть на законы. На обычаи предков.
– Ложи бабу, – коротко отрезал провизор.
Я пальцами подвигал картинки и выложил на экран белокурую бестию во всей яростной красе.
– Да-а… – протянул после паузы наставник. И погасил «Дружка». – Пиши покороче, что-нибудь: «Прости, люблю. Импотент с утробы», – и полез наверх по стремянке, стал выпихивать бутыль чернил, а потом и ворох старых великолепных просроченных бумажных рецептов. – Пиши для этой разборчивей, заглавной буквой, печатно… по слогам.
Я с любопытством смотрел на его манипуляции, но тут вспомнил:
– А ваша просьба. Ну, говорите, а то любопытство сжует.
– Да, чепуха, – аптекарь отвел глаза. – У тебя на днях, когда – уточню, на прессовку случайно пойдет случайный красный конверт. С голубой бумагой внутри. Ты для меня ее стибри.
– Своруй?
– Стяни, добудь.
– Толкаете, Аким Дормидонтыч. На вполне уголовное, совершенное невменяшкой. Вплоть до вычеркивания.
– Не дрейфь, нет такого закона.
– Кодекс поведения больных класса умственно неполноценные. Хотя… чихать я на них хотел, а они на меня.
– А знаешь, да и, правда, не берись, ну его к неполноценному лешему. Не очень то и нужен этот старый рецепт в конверте.
– По моему ли транспортеру пойдет? – прикинул я, сразу решив.
– Петруха, товарищ, – глядя прямо мне в глаза, посетовал бывший доцент. – Мне уже до ничего дела нет. Если что, я заместо тебя сам оформлюсь на меры, такое хоть в кодексе знаешь?
Тут мне осталось только расхохотаться, улыбнулся и он.
– Да один олигафренд идет сейчас на медбирже против ста четырнадцати неполноценнных, – не удержался я. – Кто ж нас разменяет без сдачи? – и мое настроение неожиданно прояснилось.
– Пей чай, – мирно ухмыльнулся наставник, – с морошкой. Уголовка за лекарство из уезда УР подослало.
Я поперхнулся горячей бурдой.
Дома я осмотрел бутыль чернил, обнюхал их, послюнявил, поковырял старинной ручкой с железным, хищным клювом пера. Жижа мне понравилась. Расправил на пробу старый желтый рецепт и вывел, как по прописи, высунув синий язык: «Маша сьела кашу». Потом зачеркнул и поправил: «съела». После вновь зачеркнул. Вывел менее трудное: «У кота окот». И увлекся. Ёрзал на стуле, потел, сучил локтями и стучал коленями. Буковки еле различались слабой татуировкой на желтой коже рецепта. В конце трудов симпатическое письмо было готово:
«Прекрасное мадам. Спервава же згляда понял – вы пагибель мая. Пращайте. Ухажу с жизни. Петруха».
Встречу молодые назначили через день, и к вечеру, с кружащейся от конвейерных мельтешений головой, я выбрался к скамеечке Парка инвалидов. Под цветными трепещущими от испуга своего роскошества прожекторами волшебно сиял трехэтажный монумент НАШЛИДУ, у подножия которого гипсовые группы больных – дауны, кретины и прочие, в судорожной мольбе, смешанной с цементным восторгом и гранитным благоговением, тянули головы, руки, костыли и протезы к предмету обожания. Лишь один гипсовый гнусный гном, мерзкий карлик и условный гражданин скособочился побоку, занятый кормешкой бронзового прожорливого голубя мира.
Был какой-то праздник, кажется, даже два, «День поминовения надежд радужными шарами» и «Танцуй больной», и наряженная толпа группками от одного до трех со смехом, чуть солоно шутя, уже изрядно принявшие лечебного коктейля и измазанные бычьим шоколадом, кружились вокруг меня. Упоительно смешивались запахи сушеного молочая, копченого багульника и звуки летки-енки и падеграса. Сердце мое передвигалось тройными прыжками.
– Петр? – кто-то позвал меня слабым шепотом. Я оглянулся – никого.
– Петр, – опять прошелестел шепот, и вдруг я увидел совершенно рядом с собой бледное, почти прозрачное создание.
Это была… девушка лет… от двадцати до тридцати. Темно-серые безцветные пряди украшали ее малюсенькие ушки. Ростком она была с рослый костыль, ну чуть повыше. Напялена на ней была какая-то дикая помесь смирительной рубашки, рюшек рехнувшегося и оборок сестры милосердия, и все это как-то оформлено в бант. Личико невеликое, носик малюсенький и губки в два сцепившихся моллюска. Вся она была серая, и глаза тоже серые, но для чего-то крупные и торчали посреди лица. Совершенно мышь. Без усов, бритая мышка. Бело-бледная особа увидела, что я ее приметил, и вдруг страшно, болезненно покраснела. Кровь кинулась пятнами на ее щеки и на лоб, укрытый серым, словно стиранным бинтом волос.
– Я Антонина, – тихо сказала девушка и упрямо и судорожно сжала губы. – А Вы Петр?
– Я-то Петр, – слегка сознался я. – А у вас хвостика нет?
– Нет, – спокойно ответила девица. – А Вам зачем?
– Пожевать. Пройдемся? Присядем, – предложил я, указывая на скамейку, с которой только что вскочила веселая парочка. – А то упаду.
– Знаете ли, – подчеркнуто произнес я, – там на передвижном портрете был кто-то другой. Тут подмена. Может сознаетесь, а та… та жива?
– Это мама, – прописью сообщила Антонина, теребя и поглаживая ладонью цирковой бант. Колени круглые и идеальной формы, подумал я ни к сему. – На меня никто не западает, третий отказ и скоро последняя молодость. Вот я и сошла с ума.
«Хорошенькую же дочуру выкинула на каком-то вираже белокурая бестия», – несколько взбесился я.
– Вы меня поймите, – молитвенно сложила руки Антонина, – Вы мой последний шанс.
Я осекся и взглянул на выпускницу скорее всего какого-то из патронажных училищ, и меня вдруг понесло.
– А ты подумала? Верхней частью. Человек рискует своим шансом раздобыть… полюбить пару. Он, может быть, стоит перед конвейером книг с мельтешащими буквами, у него после спазмы надежд и ковульсии снов, в которых ему чуть чудится тихий светлый страстный контур… абрис… мотив возлюбленной. Он, может быть, написал ей письмо… Он голову сунет в пасть белокурой акуле с хамской ухмылкой, лишь бы найти ту единственную дщерь рода людского, то отродье, которое чуть согреет в жарких нежных пальцах его никчемную жизнь. Обнимет своими чудными полушариями колен его слух и его зрение, чтобы видеть только их – этих двоих, замок амбара чудес и ключ к сокровищам на бумажном ложном очаге. Он, может, идет на погибель, неся будущий крест красного конверта, чтобы… чтобы только тронуть ее руки, – и я в экстазе идиотского концерта схватил побледневшую, как зеркало, дщерь за руки.
Да… Ладони у ней были бархатные. Я тут же отбросил их, как испорченная мышеловка испуганных маленьких мышат.
– Вы мне очень нравитесь, Петр, – опять еле слышно произнесла девушка. – Может быть, пойдем к Вам? – пропищала она и опять зарделась так, как не рдеет закат в Провансе, а как красят конверты старым колером в те еще дни. И чуть застучала коленками одно об другое.
– В День встречи нельзя, – подивился я напору собранной в особе страсти. – А ты что кончала?
– Учебное? Училище девиц при Общине Св. Евгения.
– Читать буквы можешь?
– Да, – отвела глаза Антонина. – Почти все. Давно не читала, – и вдруг неловко и неумело положила голову мне на плечо, сжалась в комок и зарыдала, почти беззвучно и вяло, так, как шуршит тростник на болотном ветру.
– Слушай, пошли выпьем, – предложил я, разглядывая свое плечо. – В медбар. Нажремся.
– Нажремся? – с надеждой, заглядывая мне в глаза, переспросила глупая мышь, и сквозь слезы улыбка, словно тень жужжащего праздника, пролетела вдоль ее лица.
В медбаре на окраине Парка, где списывали за сивуху божеские баллы, крутилась бешеная толчея, и пришлось примоститься на последние табуреты в самом дальнем от сценки столике поганой кафушки «Последний звонок»». Я лихо заказал два зеленых пузырящихся коктейля «Семя саами» и мягко-упругий желтый брикет бычьего шоколада. И стал с искренним восторгом описывать свою работу, где чуть пылящие книжным червем конвейеры доставляют груды писанины из подземного ада в рай забвения. Девица молча сосала бурду, изредка вскидывая на меня серые, как залпы полевого миномета, глаза. Потом долго и нудно расхваливал свой мобильный личный душ-сортир в моем бараке, сравнивая капающую негустой струей жидкую водичку со всеми известными мне водопадами.
На сцене какие-то хулиганы двух полов, татуированные и увешанные в носу и в пупках бирюльками и фенечками, декламировали, рискуя отъемом баллов, рифмованные отчеты своим «Дружкам».
– Ты ведрило, я совок, сунул мордочку в песок.
Мимо прется колобок, морщит глазки и лобок.
Впереди овраг глубок, тут завалишься на бок.
Круглый, носик спрячь в песок:
Нет овражка – прыг да скок.
– Ну а ты? – нагло вперившись, спросил я. – Ты откуда взялась? Тебе который годик пошел?
– Двадцать шестой, – и, покраснев, поперхнулась. – Двадцать седьмой.
Коктейль стал разливаться и во мне. Аутоимунные и стероидные ингибиторы, природные и привнесенные фармакопеей осложнения взяли мою голову в мохнатые лапы земного эскулапа и стали ее дергать влево и вправо. Пришлось проглотить слизистый комок ненавидимого мной бычьего продукта. Девица довольно связно рассказала, что живет в бывшей келье Училища еще с дюжиной таких же особей.
– Но они крупнее, – уточнила пленница Св. Евгения. – Зато я преподаю младшим девочкам, – похвасталась особа. – Тактику бисероплетения и прическостроя. А то они совсем, совсем, – замахала ладошками чуть пьянеющая… Тоня. – Совсем выпадут из гнезд… не высодят… выседят яиц. Славные прозрачные девочки… просто жалость съедает.
– А у тебя мать кто?
– ?
– Ну, какого класса?
– Не знаю, – неуверенно заявила моя новая знакомая. – Кажется, олигафренд. Разве это важно?
«Ну вот, – отчеркнул я. – Аким бьет в десять».
– Но, знаете, Петр… мы мало. Она сдала меня в сад училища рано, я не помню. Еще не было конки, трамваи, чудесное явление, весело бегали и звенели по весне, а не ржали, как сейчас. И эти коняшки, часто не поенные, как они тянут? Воды, ведь… не избыток. В самый раз, – испуганно оглянулась она, но все же коктейль и в ее глаза налил тумана.
– А отец твой какого класса? Хотя это и вправду чепуха.
– Не знаю, – перешла на шепот собутыльница. – Я безотцовщина. Он очень хороший, он лучший. Я его никогда не видела, но один раз… один… Прислал мне на выпускной в Училище… через маму, которая тоже, тоже пришла. Подарок. Чудесный подарок – изумительного крошечного мишу… мишку барби… Тэдди с погремушкой. Я храню, очень храню.
– А кройку с шитьем ты в училище не ведешь?
– Никогда, – решительным жестом отстранилась особа. – Не понимаю в крое, в этом я совсем глупа.
«Да-с, – мелькнуло во мне. – А она миленькая… когда выпьет».
– И чем ты кроме… в Училище?
– Люблю ночь, – опять склонились ко мне перепутанные серые пряди волос девчушки. – Но только с луной во все окно. Тогда сажусь на подоконник и тихо, не вслух, читаю рифмованные слова. Испуг – друг… север да клевер, найдет перемет – поймет и уймет. Всякое. Ну, для девушек важное.
– А под полной луной по подоконнику не фланируешь? Ну, там, на прогулку.
– Бывает, – печально созналась Тоня. – Иногда гуляю. Но далеко не хожу, только в пределах окна. Ночной мир широкий, путаный, заводит в дебри или выносит по ручейку в тишину. Ведь сами знаете, так и заблудишься. Луна, – кивнула Антоннна, – это совсем немногое, что еще есть из природных лекарств у не вполне здоровых людей. Ее круглизна сильнее таблеток, а ее взгляд – даже ярче того… того… ну как из Ваших глаз.
Я крякнул и на последнее со своего ПУКа заказал еще пару коктейлей. Дух зеленого многоголового змия завитал над столом, подмигивая нам по-официантски.
– Я уже пьяна, – умоляюще, глядя на склянки счастливыми глазами, пробормотала девчушка.
Тут на меня набросился пьяный угар, гусарское глупое благородство ухажера разрывало меня, как шашка голову шампанского. Со сценки крикнули:
– Кто еще сегодня читает свой рифмованный отчет о протекании его болезни?
Я опрокинул табурет и нетвердо стал пробираться к сценке, оставив свою соседку в некотором ужасе. Там я уперся ногами в дощатый дырчатый пол, из под которого сквозил запах выдержанной коллекционной мочи, и медленно прокричал в плывущий передо мной зальчик:
– Вонючий хлев. Сижу как лев
Среди тоски свинячей.
Бедлам презрев, ищу напев
Моей луне висячей.
Высокий грот. Никто не врет,
Никто не ссыт, чудача.
Сижу один среди штанин,
Один сижу, не плачу.
Друзей уж нет, кто сыт,
Кто спит в гробу, тем паче
Сижу один среди седин,
Один сижу на даче.
Мне жидко поклацали ладонями, и я стал валиться куда-то вниз, пытаясь подпереться ногами. Антонина, оказавшаяся возле невысокой эстрадки, подхватила меня и поволокла, отдуваясь и охая, к нашему шалашу… столику, а потом впихнула мне в рот кусок бычьего шоколада. На ее ресницах в дерганой подсветке прожекторов разлагались на радугу две слезки.
– Эти стихи тебе, – буркнул я на автомате. – Раскопал на днях в бумажной рухляди конвейера. – Тоня подвинулась ко мне, быстро глянула, а потом впилась губами в мои губы. Но на секунду, на миг.
– А это кто, дача? – чуть задыхаясь, спросила. – Это какая-то Ваша знакомая?
– Да ты что, – поперхнулся я. – Это раньше… давно. Небольшой деревянный, дощатый домишко. На опушке или лугу. Возле забора крапива, запойно пахнет зверобой и мята, или сирень. Женщина сажает или поливает лейкой цветы, метет неровно крашенный пол. Лейка это… Мужчина рубит и пилит дровишки, но пока очень тепло. Тянет из колодца кристальную холодную воду, льющуюся на его кеды. Солнце гладит теплом тишину, в тени яблонь верещат токующие птицы. Дача…
– Уйдем, – глухо сказала девушка. – На воздух.
На площадке перед памятником еще трещали танцы; вдохнув воздуха, я тут же протрезвел. Вдруг объявили лечебный вальс. Девчушка схватила меня и поволокла в круг, где мы взялись водить па: она – вальс, а я – медленное подобие фокстрота. В воздух залпом взвились «Воздушные шары пустых надежд» и стали залпами лопаться в вышине.
Вдруг грянул туш живого оркестра, и все замерло. Потекли, шарахнулись люди. На площадку, расталкивая зевак и вальсирующих, ввалилась толпа бугаев-кретинов, за ней вступила малообозримая группа сопровождающих, так сказать, лиц, впорхнули стаи красавиц, и мы к полному своему восторгу разглядели через головы других появившегося на площади человека. И, господи, этот явившийся конечно был наш НАШЛИД. В белой рубашечке с чуть закатанными руками… рукавами, в брюках.
Взвились фанфары, дрогнули не слишком ровно ранние паркинсонисты-барабанщики, мутузя бока своих натянутых в струнку друзей. Пигалица-недомерка, еле видная из-за огромного букета экспортных роз, высунула из него свою шипастую головку-бутон и подтащила куст к вождю.
– Я бы тоже так смогла, – в подозрительном скепсисе надула Тоня губки.
НАШЛИД схватил букет в одну клешнеобразную ручищу и потянулся к монументу, бароны-князьки и именитые гости робко потянулись следом. НАШЛИД замер, заледенела и толпа.
– А что?! – возвестил спокойный четкий голос руккрая, уплотненный и выплюнутый черными радиоточками, распятыми на столбах. – Что это мы цветы все мертвым… гипсовым тянем? Ребята? Дадим живым и настоящим… – рявкнули радиоточки.
И НАШЛИД бросил пучок роз, оснащенных экспортными шипами, в население. Последнее в восторге завыло, и началась какая-то возле павших цветов возня. Группа ряженных в нацодежды красавиц – расшитая орнаментом украинка, зэчка, смуглянка в шальварах с голыми икрами, безарджанка, женщина-эвенк, стилизованная икряной рыбой – ловко подхватывали у НАШЛИДА мелкие букеты и, шагая широко и танцевально, разошлись разбрасывать розы плебсу. Черные репродукторы бешено рукоплескали и начали чинить здравницы.
Тут вдруг откуда ни возьмись на площадку перед тузами бухнулась на колени полуудушенная в полушалок старушенка в сальном салопе, видно хоронившаяся и затаившаяся до поры среди гипсовых доходяг памятника. И завопила нежданно звонко:
– Отец, матерь родная. Христом. Всея Руси. Голубь ты наша. Не текеть вода. Старая помирает, цветоч ты нашее. Помоги лишенке. Не каплеть, умаялася обстираться. Кошка Дашка преставилася с вони, муся…
Бросились к бабке бойцы-кретины, но отец остановил их движением пальца.
– Откудова сама, бабуля? – спросил громким зычным голосом народный изборник.
– Оттедова, – махнула старая. – Дай ключевой наперед сходу помылиться. Дай сглотить чайку с пряничком медовым. Сударь-государь… косточка свята… Шлидера нашая сегда господи…
– Пал Палыч, – тихо, но железно стукнул вождь. К руке его бросился толстенный бидон в кепке, кажется, Председатель Избирательного Сената Пращуров. – Пал Палыч, ну что это бы бабушке не помочь. Ведь гляди, простой человек, работала всю житуху не отходя. Щас будет отходить. И что? Не поможем, водицы тебе жалко, трудовому человеку. Ты что!
– Уже будем сделано! – будто сглотнул розу Пращуров.
– Голубь… орел, – зашлась опять бабка. – Медведь медвяной. Облачка ты наша громовая.
– Завтра чтоб у бабки все было, – тихо отпечатал голубь-медведь, и старуху подручные отнесли в сторону. – А что тут у вас? Танцы, веселье. Вальс? – подошел в полукруге слуг к толпе НАШЛИД. – Эх, давненько я, как простая папа карла, деревянными башмаками не стучал. А что, родные, – мощно впустил он в толпу, – а и спляшем? Коли праздник.
Со второго или третьего ряда простолюдинов я прекрасно видел руководителя края. Крупно скроенное скорее вширь чем в высь тело, покатые бугры плеч под надувшейся рубахой и бычья шея с сидящими посреди нее двумя глазницами, со дна которых поднималось плавленное олово и малиновый шлак.
– Спляшем? – толпа восторженно загудела, завопили слабонервные, безногие танцоры на тачанках с колесиками стали подпрыгивать, норовя углядеть карнавал.
– Выбирайте, прошу, партнера, – вежливо склонился образина Пращуров, указуя на выстроенных в первом ряду красавиц всех пород. И правда, девки были все как с одного конвейера красоты, чуть по разному припудренные. И не нашлось бы ни одного, включая грешного меня, который устоял бы не назначить любой из них Вторую встречу, отринув прежние знакомства и вытерев ноги об закон.
– А вот нет, – звонко забавляясь, уперся лидер. – Что это подсовываете каждый день разных одних и тех же. Дай-ка я кого из люда приглашу, кого из наших простых девчат, кого из вас, родные сестры и братья, кто в трудовом танце занемог и спасает край родины. Дай-ка мне любушку простую, ненаглядную нашу надежду.
Шеф отодвинул ручицей часть становитых девок, огляделся, и под его взор попались лишь старая карга в дохлой от голода лисе и два спецагента со средствами наготове.
– А ну, двиньтесь, – разгреб толпу крепкой рукой НАШЛИД, и я окаменел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.