Текст книги "Тридцатая любовь Марины"
Автор книги: Владимир Сорокин
Жанр: Контркультура, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
– Ну, как Горовиц. До слез довел.
Легким жестом картежника он сложил веер в тоненькую колоду и протянул:
– Je vous pris adopter cela a signe de ma pleine disposition.
– Мерси в Баку…
Марина взяла деньги и сунула в сумочку.
Валентин снял с вешалки плащ и, словно тореадор, протянул ей:
– Прошу.
Она поймала руками рукава:
– Спасибо… Я, может, послезавтра забегу.
– Лучше – завтра.
– Завтра не могу.
– Понимаю… Слушай, киска, – он изящно тронул отворот ее бежевого плаща, – а ты… ты не могла бы и подругу свою захватить? Я б вам поиграл, чайку б попили и вообще… чудно время провели. Я бы…
Правая рука Марины медленно поднялась до уровня его рта, сложилась кулачком, сквозь который протиснулся большой палец.
Валентин усмехнулся, поцеловал кукиш в перламутровый клювик:
– Ну, молчу, молчу… Значит, послезавтра жду тебя…
– Спасибо тебе.
– Тебе спасибо, милая…
Они быстро поцеловались.
Марина тронула его гладкую щеку, улыбнулась и вышла за дверь, туда, где ждала ее жизнь – беспокойная, пьянящая, яростная, беспощадная, добрая, обманчивая, и, конечно же, – удивительная…
Марина была красивой тридцатилетней женщиной с большими, слегка раскосыми карими глазами, мягкими чертами лица и стройной подвижной фигурой.
Ее улыбчивые, слегка припухлые губы, быстрый взгляд и быстрая походка выдавали характер порывистый и неспокойный. Кожа была мягкой и смуглой, руки – изящными, с длинными тонкими пальцами, ногти которых в эту весну покрывал перламутровый лак.
Кроша каблучками полусапожек непрочный мартовский ледок, Марина бодро шла по Мещанской к Садовому кольцу в надежде поймать такси и поспешить к двум в свой заводской Дом культуры, где преподавала игру на фортепиано детям рабочих.
Она родилась тридцать лет назад в подмосковном одноэтажном поселке, вмерзшем в пористый от слез мартовский снег пятьдесят третьего года.
Сталин умер, а Марина родилась.
Детство мелькало меж частых сараев и редких сосен бескрайнего двора.
Бузина и шиповник разрослись под окнами до самой крыши, отец часто вырубал буйные кусты, но к концу лета они снова восполняли урон, а весной уже стучались в стекло колючками и сучками. В этом тесном хаосе веток, колючек и листвы проделывались ходы, тянувшиеся вдоль дряхлого забора и возле помойки заканчивающиеся просторным штабом. Здесь было просторно и тесно, пахло землей, шиповником и помойкой, крысы которой частенько забегали в штаб, заставляя малолетних стратегов визжать и швыряться камнями.
В штабе придумывали новые игры, плели заговоры против суровой домохозяйки Тимохи, разрабатывали планы набегов на дачную клубнику. Здесь же скрывались от требовательных вечерних призывов родителей, вслушивались в их сердитые голоса, скорчившись в прохладной тьме, щедро платившей за укрытье ссадинами и уколами.
– Марина! Домооой! – кричал отец, стоя у крыльца, и сквозь переплетенье веток Марина видела оранжевый огонек его папиросы.
Он был худым, высоким, с узким чернобровым лицом, тонким носом и большими пухлыми губами. Любил играть с ней, учил собирать грибы, качал в гамаке, подвешенном меж двух толстых сосен, строил рожицы, рассказывал смешную чепуху.
С получки покупал вафельные трубочки с кремом и игрушки.
– Балуешь ты ее, Ваня, – часто говорила мать, поправляя свои красиво уложенные волосы перед овальным зеркалом и с улыбкой поглядывая на хрустящую трубочками Марину.
Отец молчал, после выпитой четвертинки узкое лицо его бледнело, папироса бегала в налившихся кровью губах. По вечерам, придя с работы, засучив рукава клетчатой рубахи, он рубил дрова возле сараев, Маринка с соседским Петькой складывали их в кладню.
– Вань, смотри осторожней! – кричала мать из окна, отец оглядывался и успокаивающе поднимал тонкую худую руку.
Он работал инженером на химзаводе, уезжал рано, возвращался поздно.
Мать не работала, давала уроки музыки местным ребятишкам, брала на дом машинопись. Большую часть времени она лежала на просторной металлической кровати, положив ногу на ногу, разбросав по подушке свои красивые волосы и куря бесконечные папиросы. Сладковатый дым расплывался возле ее привлекательного лица, она улыбалась чему-то, глядя в протекший потолок.
В доме жили еще три семьи.
Длинный ломаный коридор кончался тесной кухней с тремя столами и двумя газовыми плитами, работавшими от одного зеленого баллона, спрятанного возле крыльца в металлический ящик.
Мать готовила плохо и неряшливо – котлеты подгорали, суп от многочасового кипения превращался в мутную бурду, молоко белой шапкой сползало на плиту. Зато чай, хранившийся в круглой жестяной банке, она заваривала в красивом чайнике, разливала в фарфоровые чашки и пила помногу, с удовольствием чмокая маленькими губами.
– Маринка, моя половинка, – любила говорить она, сажая Марину на колени и отводя подальше руку с потрескивающей папиросой.
Отец чай не любил – выпивал полчашки и уходил на террасу курить и читать газету.
Мать садилась к пианино, листала ноты, наигрывала романсы и тихо пела красивым грудным голосом.
Марину забавляли клавиши, она шлепала по ним руками и тоже пела, подражая матери.
Иногда мать затевала с ней музыкальные игры, стуча по басам и по верхам:
– Здесь мишка косолапый, а здесь птички поют…
В пять лет Марина уже играла вальсы и этюды Гедике, а в шесть отец уехал по договору на Север, “чтоб Маринку на юга повозить”.
Они остались вдвоем, у матери появились ученики с соседних улиц, печатать она бросила.
Марина пошла в детский сад – длинный барак, покрашенный синей краской. В нем было много знакомых мальчишек и девчонок, но игры казались скучными – какие-то праздники, которые репетировали, неинтересные стишки, танцы с глупыми притопами и прихлопами. Мальчишки здесь больше дрались, норовя дернуть за косичку или ущипнуть.
Дралась и толстая воспитательница, щедро раздавая подзатыльники. Звонкий голос ее гремел по бараку с утра до вечера.
Зато в детском саду Марина впервые узнала про ЭТО.
– Давай я тебе покажу, а после ты мне? – шепнул ей на ухо черноглазый, похожий на муравья Жорка и, оглядываясь, двинулся по коридору.
Смеясь, Марина побежала за ним.
Они прошли весь коридор, Жорка свернул и, быстро открыв зеленую дверь подсобки, кивнул Марине.
В тесной темной комнатенке стояли ведра, швабры и метла. Пыльные лучи пробивались сквозь дощатые щели заколоченного окошка.
Пахло мокрым тряпьем и хлоркой.
– Дверь-то притяни, – прошептал Жорка и стянул с плеча помочь.
За гнутую скобу Марина притворила дверь, повернулась к Жорке.
Синие штаны его упали вниз, он спустил трусики и поднял рубашку:
– Смотри…
Большой рахитичный живот со следом резинки и розочкой пупка перетекал в такой же, как и у Марины, бледный треугольник. Но там висели два обтянутых сморщенной кожей ядрышка и торчала коротенькая смуглая палочка.
– Потрогай, не бойся, – пробормотал он и, неловко переступая, подошел к ней, заслонив собой пыльные лучи.
Марина робко протянула руку, коснулась чего-то теплого и упругого.
Придерживая рубашку, Жорка склонил голову.
Они слабо стукнулись лбами, разглядывая в полумраке торчащую палочку.
– Это хуй называется. Только ты не говори никому. Это ругательное слово.
Марина снова потрогала.
– Теперь ты давай.
Она быстро подняла платье, стянула трусики.
Жорка засопел, присел, растопыря ободранные колени:
– Ты ноги-то раздвинь, не видно…
Она раздвинула ноги, оступилась и громко задела ведро.
– Тише ты, – поднял он покрасневшее лицо, просунул шершавую руку и стал ощупывать Марину.
– А у меня как называется? Писька? – спросила Марина, подергиваясь от щекотки.
– Пизда, – быстро проговорил он, и крылья ноздрей его дернулись.
– Тоже ругательное?
– Ага.
Молча он трогал ее.
Солнечный лучик попал Марине в глаз, она зажмурилась.
Жорка встал, натягивая трусы со штанами:
– Пошли, а то Жирная узнает. Ты не говори никому, поняла?
– Поняла.
Марина подняла свои трусики, опустила платье.
Они побывали в подсобке еще раза три, трогая и рассматривая друг друга.
Запах хлорки и прелого тряпья вместе с щекочущими касаниями изъеденных цыпками рук запомнились навсегда. Тогда в ней что-то проснулось, толкнувшись в сердце сладковатой тайной.
– Это наша тайна, поняла? – часто шептал ей Жорка, трогая пухленький пирожок ее гениталий.
Марина стала расспрашивать старших подруг по двору, и в перерыве между громкими играми, когда прыгалки бесцельно мотались в руке, в ухо вползла запыхавшаяся истина:
– У него павочка, а у тебя дывочка. Фот и фсе!
– Что все?
– Павочка в дывочку.
Неделю Марина переваривала откровение, изумленно косясь на людей, которые отныне делились на “палочек” и “дырочек”.
– Надь, а это все делают? – спросила она у плетущей венок подруги.
– Фсе, конефно. Только детям не развефают. А взрослые – фсе. Я два ваза видела, как мама с папой. Интевесно так…
– А ты, когда вырастешь, будешь так делать?
– Ага. А как же. От этого дети бывают.
– Как?
– Ну, так поделают, поделают, а потом вывот развежут и вебенка вынут. Митьку нашего так вынули.
Утром в набитом автобусе мать везла ее в детсад, Марина внимательно смотрела на окружающих ее пассажиров – смешливых и устало-молчащих, красивых и невзрачных.
Там, под платьями и брюками, росли палочки, открывались дырочки, стаскивалась одежда, палочки лезли в дырочки, и разрезались страшными ножами животы, и вынимались спеленутые дети с сосками в ротиках, укладывались в приготовленные коляски, а коляски со скрипом развозились по дворам и улицам.
Она не верила.
Жорка тоже не верил, хотя услышал об этом гораздо раньше:
– Дура, дети от лекарств бывают. А этого никогда не делают. Это как бы ругательство такое… Дураки придумали…
Но Надя укоризненно оттопыривала рыбью губку:
– Ты фто! Мне же Мафа гововила, а она в фестом квассе! Не вевишь – не надо…
Марина верила и не верила. Верила и не верила до той самой НОЧИ.
Вспоминая предшествующий день, Марина с удивлением обнаруживала новые и новые многозначительные случайности, делающие его особым: Жирная заболела и не пришла, вместо нее была молоденькая светловолосая уборщица Зоя, Васька Лотков сломал себе руку, прыгая с батареи на пол, в кастрюле с компотом нашли сварившуюся крысу с жалко подогнувшимися лапками и белыми выпученными глазами…
А вечером мать пришла за ней в новом коричневом платье, с новой прической и ярко накрашенными губами.
Сунув ей шоколадку, она быстро повела к остановке:
– Пошли, Мариночка…
В автобусе Марина ела шоколад, шелестя фольгой, мать смотрела в окно, не замечая ее.
Когда они вошли в свою комнату, там пахло табаком и цветами, которые стояли в синей вазе посреди накрытого стола. За столом сидел широкоплечий светловолосый мужчина в сером пиджаке, пестром галстуке и читал книгу, помешивая чай в стакане. Заметив вошедших, он неторопливо встал и, присев перед Мариной на корточки, протянул большую ладонь:
– Ааааа… вот, значит, и красавица Марина. Здравствуй.
Марина протянула руку и посмотрела на мать.
– Ну, поздоровайся с дядей Володей, что ж ты… – пробормотала мать, странно улыбаясь и глядя мимо.
– Здрасьте, – сказала Марина и опустила голову.
– Вот и застеснялись, – засмеялся дядя Володя, обнажив ровные белые зубы.
– Всегда такая бойкая, а теперь застеснялась, – наклонилась к ней мать. – Идем я тебя покормлю…
Она стремительно повела Марину на кухню, где в чаду толкались возле плит пять женщин. Все они повернулись и посмотрели на мать, кто-то сказал, что Танечка сегодня очаровательна. Улыбаясь им, мать плюхнула Марине холодного пюре, сверху положила длинный раскисший огурец с огромными белыми семечками:
– Поешь и приходи. Чаю выпей…
Процокав каблучками по коридору, она скрылась.
Марина стала ковырять пюре алюминиевой ложкой, полная Таисия Петровна из четвертой, запахнув полинявший китайский халат, наклонилась к ней, погладила по голове белой от стирки рукой:
– Мариночка, а кто это к вам приехал?
– Дядя Володя, – четко проговорила Марина, кусая водянистый огурец.
Таисия Петровна со вздохом выпрямилась и улыбнулась тете Клаве, переворачивающей рыбные котлеты:
– Дядя Володя…
Та слабо засмеялась, отгоняя чад рваным полотенцем.
Марине показалось, что они знают что-то очень важное. Она доела пюре, огурец кинула в ведро и пошла к себе.
В комнате было накурено, горела люстра, мать играла “Посвящение”, дядя Володя покачивался в плетеном кресле, подперев щеку рукой с папиросой.
Марина приблизилась к разоренному столу, взяла конфету и ушла на террасу.
Весь вечер мать с дядей Володей пили чай, танцевали под патефон, курили и оживленно разговаривали.
Стемнело.
Двор за облупившимся переплетом террасы опустел, в домах зажглись окна. Марина смотрела, как в окне напротив Нина Сергеевна кормит Саньку с Олегом, потом листала подшивку “Крокодила”, разглядывая толстых некрасивых генералов с тонкими паучьими ножками, потом вырезала из цветной бумаги лепестки, сидя за своим маленьким столиком.
Прошло много времени, окна стали гаснуть, вырезанные лепестки Марина наклеила в тетрадку.
В стеклянную дверь было видно, как дядя Володя, улыбаясь, что-то говорил маме, держа перед собой рюмку с вином. Мать медленно подняла свою, вздохнула и, рассмеявшись, выпила, быстро запрокинув красивую голову. Дядя Володя выпил медленно и вылил остатки в чай.
Он сидел без пиджака, пестрый галстук красиво лежал на белой рубашке.
Мать встала, прошла на террасу и наклонилась к Марине:
– Ты спать хочешь.
– Да нет, не хочу… – бормотала Марина, разглядывая незнакомое раскрасневшееся лицо с пьяно поблескивающими глазами.
– Хочешь, хочешь, куколка. Пошли, я тебе в комнате постелю, а мы с дядей Володей здесь посидим.
Марина двинулась за ней.
Румяный дядя Володя улыбнулся ей, пожелал доброй ночи и, прихватив бутылку с рюмками, ушел на террасу.
Мать быстро разобрала постель, переодела Марину в ночную рубашку, поцеловала пьяными губами, уложила и погасила свет.
Марина легла щекой на тяжелую сыроватую подушку, стеклянную дверь плотно притворили.
Эту ночь Марина помнила ясно и подробно.
В комнате было душно и накурено, лишь из открытой форточки тянуло прохладой. Букет гладиолусов маячил в темноте белым пятном. В соседнем дворе хрипло лаяла собака.
Марина смотрела на светящуюся стеклянную дверь, за которой тихо смеялись и разговаривали. Прямоугольная полоска света вместе с клетчатой тенью дверного переплета лежала на полу, задевая верхним углом кровать Марины.
Прижавшись щекой к подушке, она все смотрела и смотрела на дверь, пока глаза не стали слипаться. Марина терла их кулачком, но желтая дверь двоилась, расплывалась, обрывки сна лезли в голову. Еще минута, и она провалилась бы в сон, но свет вдруг погас, темнота заставила проснуться.
Собака уже не лаяла, а бессильно поскуливала.
Дверь распахнулась, Марина закрыла глаза, чувствуя, как мать осторожно входит в комнату. Туфли громко касались пола. Мать приблизилась, пахнущие табаком руки поправили одеяло.
Потом она так же на цыпочках вышла и притворила дверь.
– Конечно, спит… – услышала Марина ее приглушенный стеклом шепот.
С этого мгновенья Маринино сердце забилось чаще. Окружавшая ее тьма усиливала этот нарастающий стук.
За дверью наступила тишина, потом еле слышный шорох одежды, шепот и снова тишина. Потом что-то подвинули, что-то упало и покатилось по полу.
Марина подняла голову, освобождая второе ухо. Сердце стучало, отдавая в виски.
Снова послышался шорох одежды, шепот и легкий скрип отцовской кровати. Проехал ножками по полу отодвигаемый стул, и стало тихо.
Марина вслушивалась в тьму, приподнявшись, но кроме собаки и патефона на том конце улицы ничего не было слышно. Время шло, и, улыбнувшись, она опустила голову на подушку: вот они, Надькины враки. Да и как она могла поверить! Такая глупость…
Ее напряженное тело расслабилось, глаза стали слипаться.
И вдруг неожиданно, как вспышка света, возник громкий звук скрипящей кровати. Она скрипела ритмично, на ней что-то делали с неторопливым упорством.
Марина приподняла голову.
Кровать скрипела, и слышалось еще что-то, похожее на хныканье.
В висках снова застучало.
Скрип изредка прерывался бормотанием, шепотом, затем продолжался. Когда он убыстрялся, хныканье становилось громче, кровать стучала спинкой о стену.
Мать с дядей Володей что-то делали.
Марина села, осторожно откинула одеяло.
Сердце неистово колотилось, заставляя прокуренную тьму пульсировать в такт.
Кровать заскрипела чаще, и до Марины долетел слабый стон. Это стонала мать.
Мелкая зыбкая дрожь овладела Мариной. Посидев немного, она спустила ноги с кровати. Как только ступни коснулись холодного пола, дрожь тут же унялась, словно стекла по ногам.
Кровать оглушительно скрипела, спинка стучала.
Марина подошла к двери и заглянула, привстав на цыпочках.
Мутно-желтый свет висящей над крыльцом лампочки скупо освешал террасу, пробиваясь сквозь заросли шиповника и бузины. Неровные клочья его дрожали на полу, столе, стенах. В этом часто подрагивающем калейдоскопе что-то двигалось, двигалось, двигалось, заставляя скрипеть кровать.
Привстав еще больше, Марина посмотрела в угол.
Там, в пятнах света, в сбившейся простыне сплелись два обнаженных тела. Широкая спина дяди Володи скрывала мать – были видны только руки, гладящие мужские плечи, причудливо разметавшиеся по подушке волосы и ноги – сильно разведенные, пропустившие тесно сжатые ноги дяди Володи. Это он тяжело и часто двигался, словно стараясь еще больше втиснуть мать в прогнувшуюся кровать, его голый, слегка плоский зад поднимался и опускался, поднимался и опускался, руки по локти ушли под подушку. Все это качалось, плыло вместе с покачивающимися кусками света, черные ветки бузины царапались в стекла.
Вдруг ноги матери ожили, согнулись в коленях и оплели ноги дяди Володи. Он стал двигаться быстрее. Мать застонала, вцепившись в его плечи, высветилось на мгновенье бледное незнакомое лицо. Глаза были прикрыты, накрашенные губы разошлись гримасой.
Марина смотрела, смотрела, смотрела. Все в ней превратилось в зрение, руки прижались к стеклу, снова появилась дрожь, но уже другая – горячая, расходящаяся откуда-то из середины груди.
Мать стонала, и с каждым стоном что-то входило в Марину – новое, сладкое и таинственное, вспухающее в груди и бешено стучащее в висках.
Она видела их тайну, она чувствовала, что им хорошо, она понимала – то, что они делают, делать им нельзя…
Дядя Володя глухо застонал в мамины волосы и замер без движения.
Ноги матери расплелись.
Несколько минут они лежали неподвижно, предоставив пятнам света ползать по их разгоряченным телам. Потом дядя Володя перевернулся на спину и лег рядом с матерью.
Марина опустилась на корточки.
Послышался шепот, шорох одеяла.
Они вытерли пододеяльником у себя между ног. Там было темно, и Марина ничего не разглядела, кроме белой материи и устало движущихся рук.
– Танюш, дай папиросы… – глухо проговорил дядя Володя.
Отстранившись от двери, Марина прошла по полу и нырнула под одеяло.
Этой ночью она почти не спала. Сон не успевал охватывать ее, как кровать снова оживала, заставляя сбросить одеяло и на цыпочках красться к двери. Это продолжалось много раз, ветер качал лампочку, ветви стучали, мать стонала, а дядя Володя терся об нее…
Марина не помнила, как заснула. Ей снился детский сад – ярко, громко. Жирная рассказывает им про Артек, а они слушают, сидя в узкой столовой. Солнце через распахнутые окна освещает длинный стол, накрытый цветастой клеенкой. Клеенка блестит от солнечных лучей, на ней дымятся тарелки с красным борщом.
Жирная возвышается над ними, солнце играет в ее волосах, брошке, звучный голос заполняет столовую:
– Артек! Артек, ребята! Артек – это сказка, ставшая былью!
На правой стене висит большой портрет Ленина, убранный как на праздник – красными бумажными гвоздиками.
Ленин улыбается Марине и весело говорит, картавя:
– Агтек, Маиночка, Агтек!
Марина наклоняется к переливающемуся жировыми блестками борщу, зачерпывает его ложкой, но Жирная вдруг громко кричит:
– Не смей жрать! Встань! Встань на стол!
Марина быстро вскарабкивается на стол.
– Сними трусы! Подними юбку! – кричит Жирная, трясясь от злобы.
Холодеющими руками Марина поднимает юбку и спускает трусы.
– Смотрите! Все смотрите! – трясется Жирная и вдруг начинает бить Марину ладонью по лицу. – На! На! На!
Марина плачет. Ей больно и сладко, невообразимо сладко.
Все, все: ребята, девочки, Ленин, уборщицы, воспитательницы, родители, столпившиеся в узкой двери, – все смотрят на нее, она держит юбку, а Жирная бьет своей тяжелой, пахнущей цветами и табаком ладонью:
– На! На! На! Выше юбку! Выше! Ноги! Ноги разведи!
Марина разводит дрожащие ноги, и Жирная вдруг больно хватает ее между ног своей сильной когтистой пятерней.
Марина кричит, но злобный голос перекрикивает ее, врываясь в уши:
– Стоять! Стоять! Стоять!! Шире ноги! Шире!!
И все смотрят, молча смотрят, и солнце бьет в глаза – желтое, нестерпимое, дурманяще-грозное…
Серая “Волга” плавно затормозила, сверкнув приоткрытым треугольным стеклом.
Марина открыла дверь, встретилась глазами с вопросительным лицом бодрого старичка.
– Метро “Автозаводская”…
– Садитесь, – кивнул он, улыбаясь и отворачиваясь.
Седенькая голова его по уши уходила в темно-коричневую брезентовую куртку.
Марина села, старичок хрустнул рычагом и помчался, поруливая левой морщинистой рукой. В замызганном салоне пахло бензином и искусственной кожей.
Машину сильно качало, сиденье скрипело, подбрасывая Марину.
– Вам само метро нужно? – спросил старичок, откидываясь назад и вытаскивая сигареты из кармана куртки.
– Да. Недалеко от метро…
– Как поедем? По кольцу?
– Как угодно… – Марина раскрыла сумочку, отколупнула ногтем крышку пудреницы, поймала в зеркальный кругляшок свое раскрасневшееся от быстрой ходьбы лицо.
– Хорошая погодка сегодня, – улыбнулся старичок, поглядывая на нее.
– Да…
– Утром солнышко прямо загляденье.
– Угу… – она спрятала пудреницу.
– Вы любите солнечную погоду?
– Да.
– А лето любите? – еще шире заулыбался он, все чаще оглядываясь.
– Люблю.
– А за город любите ездить? На природу?
– Люблю, – вздохнула Марина. – Охуительно.
Он дернулся, словно к его желтому уху поднесли электроды, голова сильней погрузилась в куртку:
– А… это… вам… по кольцу?
– По кольцу, по кольцу… – устало вздохнула Марина, брезгливо разглядывая шофера – старого и беспомощного, жалкого и суетливого в своей убого-ущербной похотливости…
Дядя Володя еще несколько раз приезжал к ним, оставаясь на ночь, и она снова все видела, засыпая только под утро.
В эти ночи ей снились яркие цветные сны, в которых ее трогали между ног громко орущие ватаги ребят и девочек, а она, оцепенев от страха и стыда, плакала навзрыд. Иногда сны были сложнее – она видела взрослых, подсматривала за ними, когда они мылись в просторных, залитых светом ваннах, они смеялись, раздвигая ноги и показывая друг другу что-то черное и мокрое. Потом они, заметив ее, с криками выскакивали из воды, гонялись, ловили, привязывали к кровати и, сладко посмеиваясь, били широкими ремнями. Ремни свистели, взрослые смеялись, изредка трогая Марину между ног, она плакала от мучительной сладости и бесстыдства…
Однажды после бессонной ночи она сидела в туалете и услыхала утренний разговор соседок на кухне.
– Дядя… дядя Володя… – яростно шептала Таисия Петровна Зворыкиной. – Ты б послушала, что ночью у них на террасе творится! Заснуть невозможно!
– А что, слышно все? – спросила та, громко мешая кашу.
– Конешно! Месит ее, как тесто, прям трещит все!
– Ха, ха, ха! Ничего себе…
– Муж уехал, а она ебаря привела. Вот теперя как…
Марина ковыряла пальцем облупленную дверь, жадно вслушиваясь в новые слова. Ебарь, сука, блядище – это были незнакомые тайные заклинания, такие же притягательные, как новые сны, как скрип и стоны в темноте.
Мать не менялась после приездов дяди Володи, только синяки под глазами и припухшие губы выдавали ночную тайну, а все привычки оставались прежними. Она смеялась, играя с Мариной, учила ее музыке, привычным шлепком освобождая зажатые руки, напевала, протирая посуду, и печатала, сосредоточенно шевеля губами.
Марина стала приглядываться к ней, смотрела на ее руки, вспоминая, как они смыкались вокруг чужой шеи, помнила сладостное подрагивание голых коленей, на которых теперь так безмятежно покоилось вязание…
“Она показывает ему все, – думала Марина, глядя на опрятно одетую мать. – Все, что под лифчиком, все, что под трусами. Все, все, все. И трогает он все. Все, что можно”.
Это было ужасно и очень хорошо.
Все, все, все показывают друг другу, раздвигают ноги, трутся, постанывая, скрипят кроватями, вытираются между ног. Но в электричке, в метро, на улице смотрят чужаками, обтянув тела платьями, кофтами, брюками…
– Мама, а отчего дети бывают? – спросила однажды Марина, пристально глядя в глаза матери.
– Дети? – штопающая мать подняла лицо, улыбнулась. – Знаешь детский дом на Школьной?
– Да.
– Вот там их и берут. Мы тебя там взяли.
– А в детском доме откуда?
– Что?
– Ну, раньше откуда?
– Это сложно очень, девулькин. Ты не поймешь.
– Почему?
– Это малышам не понять. Вот в школу пойдешь, там объяснят. Это с наукой связано, сложно все.
– Как – сложно?
– Так. Вырастешь – узнаешь.
Через полгода вернулся отец.
Еще через полгода она пошла в школу, чувствуя легкость нового скрипучего ранца и время от времени опуская нос в букетище белых георгинов.
Длинный, покрашенный в зеленое класс с черной доской, синими партами и знакомым портретом Ленина показался ей детским садом для взрослых.
Все букеты сложили в огромную кучу на отдельный стол, научили засовывать ранцы в парты.
Высокая учительница в строгом костюме прохаживалась между партами, громко говоря о Родине, счастливом детстве и наказе великого Ленина: учиться, учиться и учиться.
Школа сразу не понравилась Марине своей звенящей зеленой скукой. Все сидели за партами тихо, с испуганно-внимательными лицами и слушали учительницу. Она еще много говорила, показывала какую-то карту, писала на доске отдельные слова, но Марина ничего не запомнила и на вопрос снимающей с нее ранец матери, о чем им рассказывали, ответила:
– О Родине.
Мать улыбнулась, погладила ее по голове:
– О Родине – это хорошо…
С тех пор потянулись однообразные сине-зеленые дни, заставляющие готовить уроки, рано вставать, сидеть за партой, положив на нее руки, и слушать про палочки, цифры, кружочки.
Гораздо больше ей нравилось заниматься дома музыкой, разбирая ноты и слушая, как мать играет Шопена и Баха.
Через год сгорел соседский дом, и Надька научила ее заниматься онанизмом.
Еще через два года отец повез Марину к морю.
Когда оно – туманное и синее – показалось меж расступившихся гор, Марина неожиданно для себя нашла ему определение на всю жизнь:
– Сгущенное небо, пап!
Они поселились в белом оплетенном виноградом домике у веселого старичка, с утра до вечера торчащего на небольшой пасеке.
После того как отец сунул в его заскорузлые от прополиса руки “половину вперед”, присовокупив побулькивающую четвертинку “Московской”, старичок расщедрился на дешевые яйца и мед.
– А хочете – тут и камбалой разжиться можно. У Полины Павло привозит. Я ж зараз поговорю с ним…
Но ждать переговоров с Павлом они не стали – перерытый чемодан был запихнут под койку, Марина зубами сорвала гумовскую бирочку с нового купальника, отец вышел из-за занавески в новых красных плавках:
– Давай быстрей, Мариш.
Десятиминутная каменистая дорожка до моря петляла меж проглоченных зеленью домиков, скользила над обрывом и стремительно, по утоптанному известняку катилась вниз, навстречу равномерному и длинному прибою.
– Живое, пап, – жадно смотрела Марина на шипящее у ног море, стаскивая панамку с головы.
Отец, сидящий на песке и занявший рот дышащей тальком пипкой резинового круга, радостно кивал.
Через минуту Марина визжала в теплом, тягуче накатывающемся прибое, круг трясся у нее под мышками.
– По грудь войди, не бойся! – кричал уплывающий отец, увозя за собой белые, поднятые ногами взрывы.
Марина ловила волну руками, чувствуя ее упругое ускользающее тело, пила соленую вкусную воду и громко звала отца назад.
– Трусиха ты у меня, – смеялся он, бросаясь на горячий песок и тяжело дыша. – Вся в мамочку.
Марина сидела на краю прибоя, с восторгом чувствуя, как уходящая волна вытягивает из-под нее песок.
Сгущенное небо вытеснило все прошлое, заставило забыть Москву, подруг, онанизм.
Утром, сидя под виноградным навесом, они ели яйца с помидорами, пили краснодарский чай и бежали по еще не нагретой солнцем тропинке.
На диком пляже никого не было. Отец быстро сбрасывал тенниску, парусиновые брюки и, разбежавшись, кидался в воду. Он заплывал далеко, Марина залезала на огромный, всосанный песком камень, чтоб разглядеть мелькающее пятно отцовской головы.
– Пааааап!
Сидящие поодаль чайки поднимались от ее крика и с писком начинали кружить.
Отец махал рукой и плыл назад.
Часто он утаскивал ее, вдетую в круг, на глубину. Марина повизгивала, шлепая руками по непривычно синей воде, отец отфыркивался, волосы его намертво приклеивались ко лбу…
На берегу они ели черешню из кулька, пуляя косточками в прибой, потом Марина шла наблюдать за крабами, а отец, обмотав голову полотенцем, читал Хемингуэя.
Через неделю Марина могла проплыть метров десять, шлепая руками и ногами по воде.
Еще через неделю отец мыл ее в фанерной душевой под струей нагретой солнцем воды. Голая Марина стояла на деревянной, голубоватой от мыла решетке, в душевой было тесно, отец в своих красных плавках сидел на корточках и тер ее шелковистой мочалкой.
От него сильно пахло вином, черные глаза весело и устало блестели. За обедом они со старичком выпили бутылку портвейна и съели сковороду жареной камбалы, показавшейся Марине жирной и невкусной.
– Ты какая в классе по росту? – спросил отец, яростно намыливая мочалку.
– В классе?
– Да.
– Пятая. У нас девочки есть выше.
Он засмеялся, обнажив свой веселый стальной зуб, и, повернув ее, стал натирать спину:
– Выросла и не заметил как. Как гриб.
– Подосиновик?
– Подберезовик! – громко захохотал отец и, отложив мочалку, принялся водить по ее белой спине руками.
Пена с легким чмоканьем капала на решетку, сквозь дырки в фанере пробивался знойный полуденный свет.
– Вот. Спинка чистенькая. А то просолилась… вот так…
Его руки, легко скользящие в пене, добрались до Марининых ягодиц:
– Попка тоже просолилась… вот…
– Попка тоже просолилась, – повторила Марина, прижимая мокрые ладошки к фанере и любуясь пятипалыми отпечатками.
Отец начал мылить ягодицы.
Он мыл ее впервые – обычно это делала мать, быстрые и неумелые руки которой никогда не были приятны Марине.
Грубые на вид отцовские ладони оказались совсем другими – нежными, мягкими, неторопливыми.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.