Текст книги "Гравилёт «Цесаревич» (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– А я? – глупо гордясь, спросил я.
– А ты, – она опять улыбнулась, – и подавно.
– Прочти.
– Нет.
– Прочти.
– Нет, нет. Не хочу сейчас. Ведь чем больше разжевываешь свое понимание, тем дальше уходишь от чужого. Зачем мне от тебя удаляться? Вот ты, рядом. Это не так уж часто бывает. Скоро опять усвищешь куда-нибудь, а тем временем я опубликую – тогда и прочтешь. – Она поставила одну ногу на подоконник, обхватила ее руками. – Какой воздух чудесный идет снаружи. – Глубоко вздохнула. – Мы еще погуляем перед ужином, правда? И из источника попьем.
– Обязательно. И перед ужином, и перед сном.
– Перед сном это особенно необходимо.
«…Немедля вернуться в столицу…»
Я налил себе полный бокал и выпил, не отрываясь. Из бокала будоражаще пахло виноградниками, плавающими в солнечном океане.
– На аэродром ты ехал из дома?
– Дом… – Солнечный океан хлынул в кровь. – Дом – это место, где можно не подлаживаться. Не контролировать слова. Быть усталым, когда устал, быть молчаливым, когда хочется молчать, – и при этом не бояться, что обидишь. Не притворяться ни мгновения – ни жестом, ни взглядом…
– Так не бывает.
– Наверное. Поэтому у меня никогда не было дома.
– А может, просто тебя никогда не было дома?
– Удачный апперкот.
– Саша, я не хотела обидеть! Ты лучше всех, я-то знаю! Просто я очень хочу быть твоим домом… и мне кажется, у меня бы получилось. Но как подумаю, что ты будешь заходить домой в гости два-три раза в месяц, а в остальное время будешь в другом… а может, и в третьем – то тут, то там дома будут появляться и осыпаться с тебя, как листья, засыхающие от недостатка тебя… Ох, нет, не надо. Все ерунду я говорю. Капризничаю. Не слушай. Это потому, что я расслабилась, уж очень мне хорошо. А если бы я вдруг от тебя родила, ты бы меня бросил?
– Нет, конечно, – медленно сказал я.
– Нет? Правда нет? – Голос у нее зазвенел, и осветилось лицо.
– Глупое слово – бросил. Гранату бросают… камень. А ты же – моя семья. Был бы с вами, сколько бы получалось. Но, видишь ли… уже переломленный. Потому что уже никогда не чувствовал бы себя порядочным человеком.
– А сейчас чувствуешь?
Это была пощечина. Пощечина ниже пояса, так умеют только женщины. Да, не мне говорить о порядочности. С усилием, будто выгребающий против мощного течения катерок, я отставил бокал подальше; в райской тишине резко ударило стекло.
– Не очень. Но покуда доставляю тебе радости больше, чем горя, – ты сама так говоришь…
– Да, конечно, да! То – что?
– То это имеет хоть какой-то смысл.
– Но ведь тогда у меня будет еще больше радости, Саша!
– А у него? Я же не смогу уделять ему столько внимания, сколько… он заслуживает.
– Мне ты тоже не всегда уделяешь столько внимания, сколько я заслуживаю. Но кто скажет, что я у тебя расту плохая?
Стихия. Слова – не более чем летящие по ветру листья. Если пришел ураган – листья должны срываться и лететь, но их полет ничего не значит. Он значит лишь, что пришел ураган. Ураган уйдет – они осядут. И дурак, нет, садист тот, кто, подойдя к плавающему в грязи листочку, начнет корить его: «Ведь ты уже летал, ну-ка, давай еще, это так красиво!»
Значит, действительно честнее молчать, не пуская на ветер слов, и молча делать то, что хочешь; просто стараясь по возможности не повредить при этом другим, тоже молча?
– Стаська, ты сама не понимаешь, что говоришь.
– Конечно, не понимаю, мое дело бабье. Но ты-то, самец, положа руку на сердце – неужели тебе не будет хотя бы лестно?
Я только головой покачал:
– Натурально, если бы без ссор и дрязг – я бы ужасно гордился.
Встала с подоконника, улыбаясь. Неторопливо подошла ко мне.
– Против твоей воли я ничего никогда не сделаю.
Присев у меня в ногах, наклонилась. Завороженно смотрела, как я, вздрагивая, набухаю под ее взглядом, – и сама безотчетно вздрагивала вслед за мною.
– Ну, вот, – сказала почти благоговейно, – ты снова меня хочешь.
Коснулась кончиками пальцев. Потом, встав надо мной на колени, коснулась грудью. Потом губами. Снова отстранилась, вглядываясь. Распущенные волосы свешивались почти до простыни.
– Он мне напоминает птенца какой-то хищной птицы. Требовательный и беззащитный. Чуть подрос – а так и норовит уже клеваться! А ведь сам, один, ничего не может, нужно прилетать, из любого далека прилетать к нему и кормить, кормить…
Подняла лицо. Глаза сияли.
– Я люблю тебя, Стася, – сказал я.
– Я буду прилетать. Из любого далека, хоть на день, хоть на час, на сколько скажешь. Буду, буду, буду! – Провела кончиками пальцев по полуоткрытым, запекшимся от поцелуев губам. – Хочешь сюда?
– Нет. Лучше подари самцу самку.
Стремительной гибкой молнией она повернулась ко мне спиною, упала на бок – только упруго вздрогнул матрац. Колючий вихрь волос ожег мне щеку.
– Так?
3
К программе «Время» мы опоздали буквально на минуту. Когда, шкодливо досмеиваясь и дошептываясь, мы спустились в гостиную, Ираклий и Тамрико уже сидели перед телевизором, и я сразу понял, что произошло нечто чудовищное. Ираклий обернулся на звук шагов, лицо его было серым.
– …в десять семнадцать по петербургскому времени, – мертвым голосом сообщал диктор. – Гравилет «Цесаревич» следовал с базы Тюратам, где великий князь Александр Петрович находился с инспекционной поездкой, в аэропорт Пулково. Обстоятельства катастрофы однозначно свидетельствуют о том, что имел место злой умысел…
– Боже! – вырвалось у княгинюшки.
Я помертвел. Я все осознал мгновенно – даже то, что ни спасения, ни отсрочки нам со Стасею нет. Я взглянул на нее – она слушала, вытянув шею, как давеча у источника, и лоб ее был страдальчески сморщен. Я достал из кармана пиджака шифратор с депешей, коснулся пальцами гнезд и показал ей табло. Секунду она непонимающе вчитывалась, потом с ужасом заглянула мне в глаза.
– Это я получил днем, – сказал я. – Думал до завтра потянуть.
Она взяла мою руку с шифратором, поднесла к губам и поцеловала.
– Спасибо за сегодня.
Я подошел к телефону. Поднял трубку, стал нащелкивать номер. У меня за спиной Стася что-то объясняла хозяевам – я не слышал.
– Барышня, когда у вас ближайший рейс на Петербург? Двадцать два пятьдесят?
– Успеем, – отрывисто произнес Ираклий. – Докачу.
– Забронируйте одно место…
– Два! – отчаянно крикнула Стася. Я растерянно обернулся к ней:
– Стасик, может, отдохнешь еще на солнышке…
Она даже не удостоила меня ответом. Отвернулась даже.
– Два места. Кажинская Станислава Соломоновна. Трубецкой Александр Львович. Нет, не Левонович, просто Львович. За полчаса, понял. Гмадлобт дахмаребисатвис[2]2
Благодарю за помощь (груз.).
[Закрыть].
Положил трубку. Она едва не выскользнула из потных пальцев.
Ираклий подошел ко мне. Веско положил ладони мне на плечи и сильно встряхнул. Он как-то сразу осунулся.
– Найди их и убей, – с жесткой хрипотцой сказал он.
– Постараюсь, – ответил я.
– Я кофе сварю вам, – тихо сказала Тамрико.
Уже в авто, посреди звездной благоуханной ночи – тоненький серпик плыл так спокойно, – она спросила, когда Ираклий отошел закрыть ворота:
– Лиза будет тебя встречать?
– Нет. Они знать-то не знают.
– Хорошо. Значит, сможем еще там поцеловаться на прощание.
– Я приду, Стася! – Горло у меня перехватило от нежности и сострадания. Я знал, это неправда, никто ни к кому не может прийти дважды. – Я приду!
– Я твой дом, – ответила она.
В ласковой темноте то тут, то там зыбко позванивали цикады.
Глава 2
Петербург
1
Сеть питаемых гелиобатареями орбитальных гравитаторов за какой-нибудь час протащила семисотместную громаду лайнера по баллистической кривой от Тбилиси до Петербурга.
В пути мы почти не разговаривали, лишь обменивались какими-то проходными репликами. «Хочешь к окну?» – «Все равно темно». – «А у тебя лицо успело подзагореть, щеки горят». – «Это у меня от тебя щеки горят, Саша». – «Давай выпьем еще кофе?» О предстоящем я старался не думать; глупо строить досужие версии, ничего не зная, – обрывки их во множестве долетали до меня и в очереди на регистрацию, и в очереди у трапа, уши вяли. Соседи шелестели газетами, вспыхивали то тут, то там вертевшиеся вокруг катастрофы приглушенные разговоры – я все пытался поймать Стасин взгляд, все посматривал на нее сбоку, но она сидела, уставившись вперед и точно окаменев, и лишь обеими руками гладила, ласкала, баюкала мою ладонь, отчаянно припавшую сквозь неощутимую белую ткань к теплой округлости ее бедра. Только когда пилот отцепился от силовой тяги и, подруливая в аэродинамическом режиме, стал заходить на посадку, Стася, так и не пожелав встретиться со мною взглядом, внезапно начала читать. У нее даже голос менялся от стихов – становился низким, грудным, чуть хрипловатым. Страстным. Будто орлица клекотала. Это был голос ее естества, так она стонала в постели. И я гордился: мне казалось, это значило, что иногда я могу дать ей такое же счастье, какое ей дает основа ее жизни, ось коловращения внешней суеты – ее талант. «Как бы повинность исполняю. Как бы от сердца улетаю тех, что любил. Тех, что люблю». У нее было много текстов, написанных от лица мужчин. Наверное, тех, с которыми она бывала; я догадывался, что мужчин у нее было побольше, чем у меня женщин. Если этот текст был из тех, что она написала по дороге сюда, значит, так она представляла себе меня. На душе стало еще тяжелее – она ошибалась. С ней я не испытывал никакой повинности; наверное, я просто запугал ее, слишком часто и со слишком большим пиететом произнося слова «долг», «должен»… как она бесилась, когда я, вместо того чтобы сказать: «Вечером я хочу заехать к тебе», говорил: «Вечером нужно заехать к тебе»; а для меня это были синонимы. От ее сердца я никуда не улетал и не мог улететь. Я просто этого не умел. От лица мужчин она тоже писала себя.
Столица встретила нас ненастьем. Лайнер замер; Стася, поднявшись, набросила плащ. Он был еще чуть влажным. И багаж ее был еще чуть влажным – тот же косой, холодный дождь, который напитал его влагой поутру, окатывал его теперь, вечером, когда носильщик, покряхтывая и покрикивая «Поберегись!», катил его к стоянке таксомоторов. Дождь то притихал, то, повинуясь злобному сумасбродству порывов ветра, вновь набрасывался из промозглой тьмы, он шел волнами, и недавнее грузинское сияние уже казалось мимолетным радужным сполохом, привидевшимся во сне. Засунув руки в карманы грошового китайского плащика, небрежно набросив капюшон и даже не утрудившись застегнуться, Стася в легких туфельках шагала прямо по ледяному кипению черных луж.
– Не простудилась бы ты, Стасенька.
Она будто не слышала. В бешеном свете посадочных огней ее лицо призрачно искрилось. Она так и не повернулась ко мне. Мы так и не поцеловались на прощанье. Хотя меня никто не встречал. Над нами то и дело с протяжным шипящим шумом планировали идущие на посадку корабли, их позиционные огни едва пробивались через нашпигованный водою воздух. Мы с носильщиком перегрузили Стасин багаж, я сунул парню целковый («Премного благодарен-с…»), Стася молча шагнула в кабину, молча захлопнула дверцу, и таксомотор повез ее в скромную квартирку, которую она вот уж год снимала в третьем этаже приличного дома на Каменноостровском; а я, ладонью сгоняя воду с лица, вернулся в здание аэровокзала, сдал на хранение свой саквояж – я чувствовал, мне скоро снова лететь, – и из автомата позвонил в министерство.
– А-ле?
– Иван Вольфович!
С языка едва не сорвалось машинальное «Добрый вечер». Успел ухватить за хвост.
– Слушаю, говорите!
– Это Трубецкой. Я в Пулково.
– Ах, батенька, заждались мы вас!
– Теперь же ехать?
– Да уж натурально теперь же. Не тот день, чтоб мешкать.
Вот и я укрылся в кабине авто. Из кармана насквозь мокрого пиджака извлек насквозь мокрый платок, принялся вытирать лицо, шею, волосы. Свет фонарей мерцал на бегущих по стеклам струйках, крыша рокотала барабаном.
– Дворцовая, милейший.
И как последние два часа я гнал от себя мысли о предстоящем, старательно не слушая доносившиеся справа-слева обрывки вертевшихся вокруг несчастья разговоров, так теперь я, словно пыль из ковра, принялся выбивать из памяти лихорадочно ласковые Стасины руки и ее мертвенный, унесшийся в пустоту взгляд.
Великий князь Александр Петрович. Тридцать четыре года… было. Щепетильно порядочный человек, одаренный математик и дельный организатор. Мечтатель. Официально – глава российской части российско-североамериканского проекта «Арес-97». Фактически – правая рука престарелого Королева; ловил каждое слово великого конструктора, всегда готов был помочь делу и своим моральным авторитетом, и своим государственным влиянием. Мне доводилось несколько раз встречаться с ним на разного рода официальных и неофициальных мероприятиях, и от этих встреч всегда оставалось теплое чувство; на редкость приятный был человек. Невозможно представить, чтобы у него были враги. Такие враги.
Таксомотор вывернул на Забалканский проспект. Молодой шофер небрежно покручивал баранку и что-то едва слышно, угрюмо насвистывал. Сверкающее месиво капель валилось сквозь свет фар. Время от времени под протекторами коротко и свирепо рычали лужи.
«Арес-97». С той поры, как стало ясно, что термоядерный привод – дело неблизкое, решено было двинуться по тому отлаженному пути, каким с конца пятидесятых шли здесь, на планете. На стационарные гелиоцентрические орбиты в промежуток между орбитами Земли и Марса предполагалось обычными беспилотными устройствами с жидкостным приводом забросить две серии мощных гравиторов, которые, при определенном расположении – оно повторялось бы с периодичностью всего лишь в полтора года, – обеспечивали бы перемещение корабля практически любого тоннажа с постоянным ускорением десять метров в секунду за секунду. Инерционная фаза перелета, таким образом, вовсе ликвидировалась бы, космонавтам не пришлось бы сталкиваться ни с невесомостью, ни с ее неприятными последствиями, а время перелета сократилось бы со многих месяцев до – и это в худшем случае – недель. Помимо того, единожды подвесив в пространстве цепочку тяговых гравиторов, проблему коммуникации Земля – Марс можно было бы решить раз и навсегда – во всяком случае, пока не появятся некие принципиально новые возможности типа, например, прокола трехмерной метрики. Каждые полтора года, безо всяких дополнительных затрат, не прожигая многострадальную атмосферу новыми выхлопами дюз и минимально теребя еще не вполне изученные, но уже весьма настораживающие геофизические аспекты огненного пробоя неба, станет можно, если возникнет на то желание, отправлять к Марсу корабль хоть с двадцатью, хоть с тридцатью людьми на борту или даже целые эскадры по восемь-десять кораблей с пятичасовыми интервалами; а горячие головы уже размечтались и о колонизации Красной планеты. Тяговая цепочка должна была состоять из двадцати звеньев – десять гравиторов обеспечивали бы разгон от Земли и обратное торможение на пути к Земле, десять – торможение на пути к Марсу и обратный разгон от Марса. Если учесть вдобавок, что за три десятка лет эксплуатации орбитальной сети гравиторов ни один лайнер не потерпел аварии на тяговом участке полета, такой вариант экспедиции выглядел не только более экологичным, не только более дешевым, но и куда более надежным, нежели любой реактивный, – даже если бы Ливермор или Новосибирск выдали наконец термояд. Полет намечался на сентябрь девяносто седьмого года. Осуществление проекта шло со всеми возможными реверансами и знаками уважения лидирующих стран друг к другу; с церемонной, поистине азиатской вежливостью соблюдался полный паритет. Голова в голову, гравитор к гравитору – мы штуку, и они штуку, приблизительно раз в полгода, но не обязательно в один и тот же день. Мы разгонный, и они разгонный. Они тормозной, и мы тормозной. На первую половину июля планировался очередной запуск – пятого и шестого из околоземной десятки; дату еще надо было уточнить и согласовать со штатниками. Пробыв два месяца безвылазно на тюратамском космодроме, великий князь вырвался на пару дней в столицу, чтобы отчитаться о готовности к делу перед государем, Думой и кабинетом.
Надобно незамедлительно снестись со штатниками и выяснить, не было ли у них попыток диверсий или покушений.
Или это какой-то их патриот шизоидный…
Бред.
Третьи страны… Есть отрывочные сведения о наличии в Японии, в Германии кругов, задетых малым, с их точки зрения, участием их держав в интернациональном проекте века. По их мнению, это роняло престиж их наций. Горе-националисты, пес их ешь. Хорошо, что их мало и что обычно их никто не слушает.
Немцы в свое время очень настаивали, чтобы «в целях соблюдения полного равновесия участия основных сторон» все старты осуществлялись с одного и того же космодрома, причем какой-либо третьей страны, и тут же с беззастенчивой настойчивостью предлагали свою космическую базу в море Бисмарка – не ближний свет возить туда через океан все материалы что штатникам, что нам!
Нет, нет. Бессмысленно сейчас строить версии. Я тут ничем не отличаюсь от располагающих нулевой информацией остолопов, болбочущих о масонском заговоре и о том, что Господь покарал за гордыню человека, вздумавшего влезть на небо. Слышал я сегодня такое – смотрел на Стасю, чувствовал Стасю, но слышал краем уха.
Все. Стася уже дома, в тепле, уже наверняка приняла ванну, залегла под одеяло с какой-нибудь книгой или рукописью, или телеэкран мерцает чем-нибудь развлекательным напротив постели – так славно бывает лежать рядом, обнявшись, щека к щеке, и бездумно-радостно смотреть какую-нибудь белиберду… Хватит! Что она сейчас думает обо мне – мне отсюда не изменить, хоть кулак изгрызи.
Или я слишком зазнаюсь и она сейчас совсем не обо мне думает?
А ведь каких-то пять часов назад она гортанно, протяжно вскрикивала подо мною… и танцевала: я счастливая!
Но – утром? Как презрительно она вела себя утром, у Джвари!
Господи, неужели это было? Неужели это было сегодня – жар, стрекот, синий простор? И самая большая трагедия – то, что родная женщина держится отчужденно.
Все, хватит.
Приехали.
2
Министерство госбезопасности располагалось в левом крыле старого здания Генштаба. Показав слегка удивленному моим видом казаку отсыревший пропуск, я взбежал по широкой лестнице на третий этаж – белый пиджак, светло-голубая рубашка с открытым воротом, белые брюки, белые летние туфли; ни дать ни взять миллионщик на палубе собственной яхты.
В туфлях хлюпало. Нет, не миллионщик, конечно, – погонщик. Подневольный офицер.
Коридоры были пустынны, и казалось, здание спит, как и полагалось бы в этот час. Но по едва уловимым признакам, которых, конечно, не заметил бы никто чужой, я чувствовал, что там, за каждой закрытой дверью, – разворошенный муравейник. Естественно. Таких штучек не случалось на Руси со времен графа Палена. Правда, был еще Каракозов – совсем больной человек… Да еще закомплексованный Пестель витийствовал в эмпиреях о цареубийстве во благо народных свобод. Интересно, оставить его с Александром Павловичем наедине – неужто и впрямь поднялась бы рука? Или крепостным передоверил бы – дескать, ты, Ванька, сперва выпусти по моему велению своею косою кишки помазаннику божию, а уж посля будет тебе воля… Перепугали мечтательные предки Николая Павловича так, что ему потом всю жизнь от слова «свобода» икалось – ну и вел себя соответственно, мел мыслителей из аппарата, оставлял одних неперечливых воров; чуть не прогадил Россию…
Секретарь – молодец, даже бровью не повел, завидев в сих суровых стенах такое чудо в перьях, как нынешний я.
– Иван Вольфович ждет вас, господин полковник. Прошу.
И растворил передо мною тяжелые двери.
Ламсдорф встал из-за стола и, отчетливо похрустывая плотной тканью выутюженного мундира, пошел ко мне навстречу, протянул обе руки. Костистое остзейское лицо его было печально вытянуто.
– Экий вы южненький, батенька, экий вы мокренький… Уж простите старика, что этак бесцеремонно выдернул вас из картвельских кущей в нашу дрякву. Вы возглавите следствие. И назначал не я. – Он потыкал пальцем вверх. – Есть факторы… То есть не подумайте, Христа ради, – он всерьез испугался, что допустил бестактность, – будто я вам не доверил бы… Но устали ж вы за весну, как черт у топки, мне ль не знать!.. Сюда, голубчик, присаживайтесь. Мы сейчас радиаторчик включим, подсохните. – Покряхтывая, он выкатил масляный обогреватель из-за видавшей виды китайской ширмы, прикрывавшей уголок отдыха – столик, электрочайник, коробочки со сладостями; генерал был известный сладкоежка. Воткнул штепсель в розетку. – Чайку не хотите ли?
– Благодарю, Иван Вольфович, я так наобедался у князя Ираклия, что теперь два дня ни есть, ни пить не смогу. Давайте уж лучше к делу.
– Ай, славно, ай, мальчики мои молодцы! Хоть денек успели урвать. Какая жалость, что князь Ираклий так рано в отставку вышел!
– Ему в грузинском парламенте дел хватает.
– Да уж представляю… Тепло там?
– Тепло, Иван Вольфович.
– Цветет?
– Ох, цветет!
Он горестно вздохнул, уселся не за стол, а в кресло напротив меня. Закинул ногу на ногу, немилосердно дергая левую бакенбардину так, что она едва не доставала до эполета. В черное, полуприкрытое тяжелыми гардинами окно лупил дождь.
– К делу, говорите… Страшное дело, батенька Александр Львович, страшное… Уж и не знаю, как начать.
Я ждал. От радиатора начало помаленьку сочиться пахнущее пылью тепло.
– В восемь сорок три вылетел цесаревич с Тюратама. С ним секретарь, профессор Корчагин, знали вы его…
– Не близко. Консультировался дважды.
– Ну да, ну да. Это когда вы от нас входили в госкомиссию по аварии на Краматорском гравимоторном. Помню, как же. – Он замолотил себя указательным пальцем по бакенбардам, затем снова поволок левую к плечу. – Врач, два офицера охраны и два человека экипажа, люди все свои, постоянные, который год с цесаревичем…
– Никто не спасся? – глупо спросил я. Жила какая-то сумасшедшая надежда, вопреки всему услышанному.
Иван Вольфович даже крякнул. Обиженно покосился на меня. Встал, сложил руки за спиною и, сутулясь, наискось пошел по кабинету. Поскрипывал паркет под потертым ковром.
– Батенька, – страдальчески выкрикнул генерал, остановившись у стола, – они же с трех верст падали! С трех верст! Что вы, право!
С грохотом выдвинув один из ящиков, он достал пачку фотографий и вернулся ко мне.
– Вот полюбуйтесь-ка на обломочки! Аэросъемка дала…
Да. Я быстро перебрал фотографии. Что да, то да. Иными фрагментами земля была вспахана метров на пять в глубину.
– Разброс обломков близок к эллиптическому, полторы версты по большой оси. И ведь не просто падали, ведь взрыв был, голубчик мой! Весь моторный отсек снесло-разнесло!
– Мина с часовым механизмом или просто сопряженная с каким-то маневром? Скажем, при первом движении элерона – сраба…
– Ах, батенька, – вздохнув, Ламсдорф забрал у меня фотографии и, выравнивая пачку, словно колоду карт, несколько раз побил ее ребром о раскрытую ладонь. – Разве разберешь теперь? Впрочем, обломки, конечно, будут еще тщательнейшим образом исследованы. Но, по совести сказать, так ли уж это важно?
– Важно было бы установить для начала, что за мина, чье производство, например.
– Вот вы и займетесь… Ох, что ж я, олух старый! – вдруг встрепенулся он. Размахивая пачкой, словно дополнительным плавником-ускорителем, он чуть ли не вприпрыжку вернулся к столу, поднял трубку одного из телефонов и шустро нащелкал трехзначный номер. Внутренний, значит.
– Ламсдорф беспокоит, как велели, – пробубнил он виновато. – Да, прибыл наш князь, уж минут двадцать тому. Ввожу помаленьку. Так точно, ждем.
Положил трубку и вздохнул с облегчением:
– Ну, что еще с этим… Взорвались уже на подлете, неподалеку от Лодейного Поля их пораскидало. Минут через шесть должны были от тяги отцепляться и переходить на аэродинамику… Так что с элеронами или с чем там вы хотели – не проходит, Александр Львович. С другой стороны – в Тюратаме уже тоже чуток надыбали. С момента предполетной техпроверки и до момента взлета – это промежуток минут в двадцать – к кораблю теоретически имели доступ четыре человека. Все – аэродромные техники, народ не случайный. Один отпал сразу – теоретически доступ он имел, но возможностью этой, так сказать, не воспользовался – работал в другом месте. Это подтверждено сразу пятью свидетелями. Все утро он долизывал после капремонта местную поисковую авиетку. Что же касается до трех остальных…
Мягко открылась дверь в дальнем конце кабинета. Не та, через которую впустили меня. Вошел невысокий, очень прямо держащийся, очень бледный человек в партикулярном, траурном; в глубине его глаз леденела молчаливая боль. Я вскочил, попытался щелкнуть каблуками хлюпающих туфель. До слез было стыдно за свое разухабистое курортное платье.
– Здравствуйте, князь, – тихо сказал вошедший, протягивая мне руку. Я осторожно пожал. Сердце заходилось от сострадания.
– Государь, – проговорил я, – сегодня вместе с вами в трауре вся Россия.
– Это потеря для всей России, не только для меня, – прозвучал негромкий ответ. – Алекс был талантливый и добрый мальчик. Ваш тезка, князь…
– Да, государь, – только и нашелся ответить я.
– Иван Вольфович, – произнес император, чуть оборотясь к Ламсдорфу, – вы позволите нам с Александром Львовичем уединиться на полчаса?
– Разумеется, ваше величество. Мне выйти?
– Пустое. – Император чуть улыбнулся одними губами. Глаза все равно оставались как у побитой собаки. – Мы воспользуемся вашей запазушной приемной. – И он сделал мне приглашающий жест к двери, в которую вошел минуту назад.
Там произошла заминка: он пропустил меня вперед – я, растерявшись, едва не споткнулся. Он мягко взял меня за локоть и настойчиво протолкнул в дверь первым.
В этой комнате я никогда не бывал. Она оказалась небольшой – скорее чуланчик, нежели комната; смутно мерцали вдоль стен застекленные стеллажи с книгами; в дальнем от скрытого гардинами, сотрясаемого ливнем окна углу стоял низкий круглый столик с двумя мягкими креслами и сиротливой, девственно чистой пепельницей посредине. Торшер, задумчиво наклонив над столиком тяжелый абажур, бросал вниз желтый сноп укромного света. Император занял одно из кресел, жестом предложил мне сесть в другое. Помолчал, собираясь с мыслями. Достал из брючного кармана массивный серебряный портсигар, открыл и протянул мне:
– Курите, князь, прошу.
Курить не хотелось, но отказаться было бы бестактным. Я взял, он тоже взял; спрятав портсигар, предложил мне огня. Закурил сам. Пальцы у него слегка дрожали. Придвинул пепельницу – ко мне ближе, чем к себе.
– Хороша ли княгиня Елизавета Николаевна? – вдруг спросил он.
– Благодарю, государь, слава богу[3]3
Слово «Бог» произносят с большой буквы истинно верующие, и с маленькой – те, у кого это лишь привычное присловье, наравне, например, с «елки-палки» или «мать честная». (Прим. авт.)
[Закрыть].
– А дочь… Поля, если не ошибаюсь?
– Не ошибаетесь, государь. Я благополучен.
– Вы еще не известили их о своем возвращении из Тифлиса?
– Не успел, государь.
– Возможно, пока еще и не следует на всякий случай… А! – С досадой на самого себя он взмахнул рукой с сигаретой и оборвал фразу. – Не мое это дело. Как лучше обеспечить успех – думайте вы, профессионалы. – Помолчал. – Я предложил, чтобы вы, князь, возглавили следствие, по некоторым соображениям, их я раскрою чуть позже. А пока что…
Он глубоко затянулся, задумчиво глядя мне в лицо выпуклыми, тоскующими глазами. Сквозь конус света над столиком, сонно переливая формы, путешествовали дымные амебы.
– Скажите, князь, ведь вы коммунист?
– Имею честь, государь.
– Дает ли вам ваша вера удовлетворение?
– Да.
– Дает ли она вам силы жить?
– Дает, государь.
– Как вы относитесь к другим конфессиям?
– С максимальной доброжелательностью. Мы полагаем, что без веры в какую-то высшую по отношению к собственной персоне ценность человек еще не заслуживает имени человека, он всего лишь чрезвычайно хитрое и очень прожорливое животное. Более того, чем многочисленнее веры – тем разнообразнее и богаче творческая палитра человечества. Другое дело – как эта высшая ценность влияет на их поведение. Если вера в своего бога, в свой народ, в свой коммунизм или во что-либо еще возвышает тебя, дает силы от души дарить и прощать – да будет славен твой бог, твой народ, твой коммунизм. Если же вера так унижает тебя, что заставляет насиловать и отнимать, – грош цена твоему богу, твоему народу, твоему коммунизму.
– Что ж, достойно. Не затруднит ли вас в двух словах рассказать мне, в чем, собственно, состоит ваше учение?
Вот уж к этому я никак не был готов. Пришлось всерьез присосаться к сигарете, потом неторопливо стряхнуть в пепельницу белоснежный пепел.
– Государь, я не теоретик, не схоласт…
– Вы отменный работник и безусловно преданный России человек – этого довольно. Разглагольствования богословов меня всегда очень мало интересовали, вне зависимости от их конфессиональной принадлежности. Теоретизировать можно долго, если теория – твой удел; но в каждодневном биении сердца любая вера сводится к нескольким простым и самым главным словам. Я слушаю, князь.
Я еще помедлил, подбирая слова. Он смотрел ободряюще.
– У всех стадных животных, государь, существуют определенные нормы поведения, направленные на непричинение неоправданного вреда друг другу и на элементарное объединение усилий в совместных действиях. Нормы эти возникают вполне стихийно – так срабатывает в коллективе инстинкт самосохранения. Человеческая этика, в любой из ее разновидностей, является не более чем очередной стадией усложнения этих норм ровно в той мере, в какой человек является очередной стадией усложнения животного мира. Однако индивидуалистический, амбициозный рассудок, возникший у человека волею природы, встал у этих норм на пути. Оттого-то и потребовалось подпирать их разнообразными выдуманными сакральными авторитетами, лежащими как бы вне вида Хомо Сапиенс, как бы выше его. И тем не менее, сколь бы ни был авторитетен тот или иной божественный источник призывов к добру и состраданию, всегда находились люди, для которых призывы эти были пустым звуком, ритуальной игрой. С другой стороны, всегда находились люди, которым не требовалась ни сакрализация, ни ритуализация этики; в простоте своей они вообще не могут вести себя неэтично, им органически мерзок обман, отвратительно и чуждо насилие… И то и другое – игра генов. Один человек талантлив в скрипичной игре, другой – в раскрывании тайн атомных ядер, третий – в обмане, четвертый – в творении добра. Но только через четвертых в полной мере проявляется генетически запрограммированное стремление вида сберечь себя. Мы убеждены, что все создатели этических религий, в том числе и мировых – буддизма, христианства, ислама, – принадлежали к этим четвертым. Ведь, в сущности, их требования сводятся к одному интегральному постулату: благо ближнего превыше моего. Ибо «я», «мой» обозначает индивидуальные, эгоистические амбиции, а «ближний», любой, все равно какой, персонифицирует вид Хомо. Расхождения начинаются уже на ритуальном уровне, там, где этот основной биологический догмат приходится вписывать в контекст конкретной цивилизации, конкретной социальной структуры. Но беда этических религий была в том, что они, дабы утвердиться и завоевать массы, должны были тем или иным образом срастаться с аппаратом насилия – государством и, начиная включать в свои заповеди требования насилия, в той или иной степени превращались в свою противоположность. Всякая религия стремилась стать государственной, потому что в этой ситуации все ее враги оказывались врагами государства с его мощным аппаратом подавления, армией и сыском. Но в этой же ситуации всех врагов государства религии приходилось объявлять своими врагами – и происходил непоправимый этический надлом. Это хорошо подтверждается тем, что чем позже возникала религия, то есть чем более развитые, жесткие и сильные государственные структуры существовали в мире к моменту ее возникновения, тем большую огосударствленность религия демонстрирует. От довольно-таки отстраненного буддизма через христианство, претендовавшее на главенство над светскими государями, к создавшему целый ряд прямых теократий исламу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?