Текст книги "Гравилёт «Цесаревич» (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Тогда я вернулся к себе.
3
– О, привет! Ты где?
– На работе.
– Уже вернулся?
– Еще вчера. В начале первого пробовал позвонить тебе с аэродрома, но никто не подошел.
– А, так это еще и ты звонил?
– Ты была дома?
– Да, валялась пластом. И как всегда, кто-то просто обрывал телефон, а встать – лучше сдохнуть. Очень трудный был день, металась везде, как савраска, – искала, не надо ли кому дров порубить.
– Прости, не понимаю.
– Работу искала, Саша, чего тут непонятного. Деньги нужны.
– Стася, – осторожно сказал я, – может быть, я все-таки мог бы…
– Кажется, мы уже говорили об этом, – сухо оборвала она. – Давай больше не будем.
Помощь купюрами она не принимала ни под каким видом. Даже, что называется, на хозяйство. Даже в долг; у других считала себя вправе одалживать, у меня – нет. Могла обмолвиться, что в доме есть буквально нечего, и тут же закатить мне царский обед или ужин; а сама, сидя напротив и поклевывая из своей тарелочки, сообщала между делом, что денег осталось на два дня, и если какое-нибудь «Новое слово», например, задержится с выплатой гонорара, то клади зубы на полку – и у меня кусок застревал в горле, хотя готовила она всегда сама, и всегда прекрасно. Однажды я попробовал молча запихнуть ей под бумагу на письменном столе двухсотенную денежку – поутру, уже на улице, обнаружил эту денежку в кармане пальто. Чуть со стыда не сгорел.
– Ну и как – нашлись дрова?
– Представь, да. Кажется, получу ставку младшего редактора в литературном отделе «Русского еврея». И что ценно – не надо каждый день в присутствие ходить. Забежал разок-другой в неделю, набрал текстов – и домой.
– А что случилось, Стасенька? Почему вдруг обострилась нужда?
– Настал момент такой. Подкопить для будущей жизни. Да неинтересно рассказывать, Саш.
И все. Намекнет на трудности – но нипочем не скажет, в чем они заключаются. Одно время, когда эта черта лишь начинала проступать в ней – в первые месяцы не было ничего подобного, – мне казалось, она нарочно. Потом понял, что иначе не может, в этом она вся. Сознавать то, что жизнь у нее не малина, я должен, конечно, но знать что-то конкретное мне ни к чему, ведь все равно я не могу помочь, а она и затруднять меня не хочет, она сама справится… Иногда мне чудилось, что я падаю с ледяной стены; цепляюсь, тужусь удержаться, в кровь ломая ногти, и не могу – скользят по полированной броне.
– Ты зайдешь сегодня?
– Я бы очень хотел.
– Когда?
– Хоть сейчас.
– Замечательно. Только, знаешь, у меня к тебе тогда просьба будет, извини. Тут у меня как снег на голову сыплется Януш Квятковский – помнишь, я рассказывала, редактор из Лодзи. Это не люди, а порождения крокодилов. Утром звонит и говорит, что вылетает. Тут у него дела дня на три в Фонде поддержки западнославянских литератур, так чем платить за гостиницу, он мне сообщает, что остановится у меня, и вот мы, старые друзья, наконец-то как следует повидаемся. В ноябре он был тут проездом, видел, что две комнаты… Вечером объявится, представляешь?
– С трудом, но представляю.
– Могу я, не могу – даже не осведомился. А мне, в общем, нездоровится, и в доме шаром покати. Ты не мог бы купить какой-нибудь еды?
– Что за разговор, – сказал я, – конечно. Могла бы так долго не объяснять. Через часок я подъеду.
– Спасибо, правда! И вот еще что: ключи у тебя с собой?
– Конечно.
– У меня сейчас голова совсем дырявая, поэтому говорю, пока помню, – оставь их, я ему дам на эти три дня. Не сидеть же мне у двери, звонок его слушать…
– Разумеется, – сказал я. – Жди.
– Целую.
– Взаимно.
Я прошел мимо дежурного, буркнув: «Буду через три часа»; яростно шаркая каблуками об асфальт, почти подбежал к своему авто. Ключ въехал в стартер лишь с третьей попытки. Мотор зафырчал, заурчал. Я едва не забыл дать сигнал поворота. Вывернул на Миллионную, просвистел мимо дворцов, мимо Марсова поля и вписался в плотный поток, бесконечно длинной, членистой черепахой ползущий по Садовой на юг.
В сущности, эти колесные бензиновые тарахтелки – уже анахронизм. Давным-давно прорабатываются проекты перевода индивидуального транспорта на силовую тягу, на манер воздушных кораблей – дорог не надо, бензина не надо, шума никакого, выхлопа никакого, скорость по любой открытой местности хоть триста, хоть четыреста верст в час. Но это потребует полного обновления всего парка – раз, чрезвычайно затруднит дорожный контроль – два; к тому же автомобильные и путейские воротилы сопротивляются, как триста спартанцев, – три; ну и четыре – нужно по крайней мере впятеро уплотнить сеть орбитальных гравиторов. Тоже дорого и хлопотно. А пока суть да дело – ездим, воняем, пережигаем драгоценную нефть, сочимся сквозь капиллярчики магистралей…
У Инженерного замка я свернул к Фонтанке и по набережной погнал быстрее.
Насколько я понимал, года четыре назад у нее была вполне безумная любовь с этим Квятковским. Впрямую она не рассказывала, но по обмолвкам, да и просто зная ее, можно было догадаться. Две комнаты, надо же! А кроватей? Хотя в столовой стоит оттоманка… Или она ему постелит на коврике у двери?
Где-то совсем рядом, слева, безумно взвыл клаксон и сразу завизжали тормоза. Громадная тень автобуса, содрогаясь, нависла над моей фитюлькой и тут же пропала далеко позади.
Тьфу, черт. Оказывается, я пролетел под красный и даже не заметил. Что называется, Бог спас.
Ладно. Я разозлился на себя. Да кто я такой? Может, у нее сейчас последняя возможность вернуться к тому, кого она до сих пор любит?
Вообще-то, если я узнавал, что к тому или иному человеку Стася хорошо относится или тем более когда-то его любила, человек этот сразу вырастал в моих глазах. Даже не видя его ни разу, я начинал к нему относиться как-то… по-дружески, что ли, уважать начинал больше. Не знаю почему. Наверное, подсознательно срабатывало: ведь не зря она его любила. Наверное, нечто сродни тому, как сказала в Сагурамо Стася о Лизе и Поле, уж не знаю, искренне или всего лишь желая мне приятное сделать, – о, если б искренне! – «родные же люди». Просто сейчас я психанул, потому что слишком неожиданно это свалилось. Слишком я передергался за последние сутки, да и за Стаську переволновался – то она чуть ли не босая по холодным лужам шлепает, то ночью не отвечает… да и вообще – отдаляется…
Надо бы почитать на досуге, что этот Квятковский пишет. Есть, наверное, переводы на русский.
Только где он, досуг?
Опубликовал бы он ее, что ли, в Лодзи в своей… да заплатил побольше… Но на сердце было тяжело. Кисло.
Первым делом я заехал в аэропорт и забрал оставшиеся в камере хранения две аппетитнейшие бутылки марочного «Арагви», которые подарил нам на прощание Ираклий. Я их отсюда даже не забирал – знал, что нам со Стасей понадобятся. Вот понадобились.
Поехал обратно.
Господи, ну конечно, она несчастлива со мной, ей унизительно, ей редко… пусть она будет счастлива без меня. Я хочу, чтобы – ей – было – хорошо!
Но на сердце было тяжело.
Ближайшим к ее дому супермаркетом – дурацкое слово, терпеть не могу, а вот прижилось, и даже русского аналога теперь не подберешь; впрочем, как это вопрошал, кажется, еще Жуковский: зачем нам иноземное слово «колонна», когда есть прекрасное русское слово «столб»? – был Торжковский. Я прокатил под Стасиными окнами, миновал мосты и припарковался.
Я был счастлив хоть что-то сделать для нее.
Хищно и гордо я катил свою решетчатую тележку по безлюдному лабиринту между сверкающими прилавками, срывая с них сетки с отборным, дочиста вымытым полесским картофелем, пакеты с полтавской грудинкой и вырезкой, с астраханским балыком, банки муромских пикулей и валдайских соленых груздей, датских маринованных миног и китайских острых приправ, камчатских крабов и хоккайдских кальмаров, празднично расцвеченные коробки константинопольских шоколадных наборов и любекских марципанов, солнечные связки марокканских апельсинов и тяжелые лиловые гроздья таджикского винограда… Тем, что я нахватал, можно было пятерых изголодавшихся любовников укормить до несварения желудка. Ей недели на две хватит. И где-то на дне потока бессвязных мыслей билось: пусть только попробует отдать мне за это деньги… вот пусть только попробует… у нее все равно столько нет.
У меня у самого едва хватило.
– …Саша, ты с ума сошел! – воскликнула она, едва отворив. Свежая, отдохнувшая, явно только что приняла ванну; тяжелые черные волосы перехвачены обаятельной ленточкой; легкая блузка-размахайка – грудь почти открыта; короткая юбочка в обтяжку. Преобразилась женщина, гостя ждет. Странно даже, что она меня узнала – в толще пакетов я совершенно терялся, как теряется в игрушках украшенная с безвкусной щедростью рождественская елка.
– С тобой сойдешь, – отдуваясь, проговорил я. – Куда сгружать?
Мы пошли на кухню; она почти пританцовывала на ходу и то и дело задорно оборачивалась на меня – энергия просто бурлила в ней. Я начал сгружать, а она тут же принялась сортировать свою манну небесную:
– Так, это мы будем есть с тобой… это тоже с тобой… картошку я прямо сейчас поставлю… Ты голодный?
– Нет, что ты!
– Это хорошо… – Распахнув холодильник, она долго и тщательно утрамбовывала банки и пакеты, приговаривая, почти припевая: – Не самозванка – я пришла домой, и не служанка – мне не надо хлеба. Я страсть твоя, воскресный отдых твой, твой день седьмой, твое седьмое небо… На Васильевский успел заехать?
– Конечно.
– Как Поля?
– Знаешь, я ее даже не видел. Пришел – она уже спала, уходил – она еще спала.
– Лиза?
– Все в порядке.
– Слава богу.
Воспоминание о ночи медленным огненным дуновением прокатилось по телу.
– Стася, ты веришь в Бога?
– Не знаю… – Она закрыла холодильник и разогнулась, взглянула мне в лицо. Взгляд ее сиял мягко-мягко. Редко такой бывает. – Верить и хотеть верить – это одно и то же?
– Любить и хотеть любить – это одно и то же? Спасти или хотеть спасти – это одно и то же?
– Ну вот. Я уж совсем было поверила, что ты – бог, а ты взял да и доказал, что бога нет… Коньяк-то зачем?
– Как зачем? Ираклий же нам подарил, так пусть у тебя дожидается. А может, человек с дороги выпить захочет.
– Съесть-то он съесть, да кто ж ему дасть… И не покажу даже. – Зажав в каждой руке по бутылке, она заметалась по кухне, соображая, где устроить тайник. Не нашла, поставила покамест прямо на стол. Коньяк, словно густое коричневое солнце, светился за стеклом. Захотелось выпить.
– И вот еще. – Я вынул из потайного кармана ключи от ее квартиры, которыми почти и не решался пользоваться никогда – так, носил как сладкий символ обладания, – и аккуратно положил на холодильник. Не видать мне их больше как своих ушей.
– Какая умница! А я и забыла… Ты мне не поможешь картошку почистить?
Я заколебался. Минуту назад, когда она смотрела так мягко, мне, дураку, почудилось на миг, что ее оживление, ее призывный наряд – для меня. Зазнался, Трубецкой, зазнался. Она расторопно достала кухонный ножик.
– Рад бы, Стасик, но мне сейчас опять на работу. Извини.
Она честно сделала огорченное лицо.
– Да брось! Дело к вечеру, что ты там наработаешь? Януш часа через полтора будет здесь, я вас познакомлю; действительно, тогда вы и выпьете вдвоем, ты расслабишься немножко. У тебя очень усталое лицо, Саша.
– Что я тут буду сбоку припека. Он твой старый друг, коллега…
Она покосилась пытливо – нож в одной руке, картофелина в другой:
– Саша, по-моему, ты меня ревнуешь.
– Конечно.
– Вот здорово! А я уж думала, тебе все равно.
Я изобразил руками скрюченные когтистые лапы, занес над нею и голосом Шер-хана протяжно проревел:
– Это моя добыча!
Ловко проворачивая картоху под лезвием, она превосходственно усмехнулась, и я прекрасно понял ее усмешку: дескать, это еще вопрос – кто чья добыча.
– Не беспокойся, – сказала она потом. – Я девушка очень преданная. И к тому же совершенно не пригодна к употреблению.
– Окрасился месяц багрянцем?
На этот раз она оглянулась с непонятным мне удивлением; затем улыбнулась потаенно:
– Скорее уж окрысился. Тонус не тот.
– Ну, будем надеяться, – сказал я.
И звякнувший ножик, и глухо тукнувшую картофелину она просто выронила – и захлопала в ладоши:
– Ревнует! Сашка ревнует! Этой минуты я ждала полтора года! Ур-ра!
Картофелина, переваливаясь и топоча, подкатилась к краю, но решила не падать.
По-моему, с тонусом у Стаси было как нельзя лучше.
Бедная моя любимая. Все время знать это про меня, каждый день… «На Васильевский успел заехать? Тебя покормили?»
Горло сжалось от преклонения перед нею.
– Ну скажи, наконец, как тебе моя новая прическа? Нравится?
Я соскучился до истомы и дрожи – но если поцеловать ее, она ответит, а думать будет, что вот варшавский лайнер шасси выпустил, а вот Януш подходит к стоянке таксомоторов.
– Очень нравится. Как и все остальное. Тебе вообще идет девчачий стиль.
– Просто ты девочек любишь. Я и стараюсь.
Она отвернулась, подобрала картофелину и нож. На меня будто сто пудов кто взвалил – так давило чувство прощания навек. И все равно – такая нежность… Я обнял ее за плечи, легонько прижал спиною к себе и опустил лицо в ароматные, чистые волосы; надетая на голое размахайка без обиняков звала ладонь через ключицу вниз, к груди – я еле сдерживался.
– Трубецкой, не лижись. Я ведь с ужином не управлюсь.
Не меня она звала. В последний раз я чуть стиснул пальцы на ее плечах, поцеловал в темя – и отпустил. Все.
– Ладно, Стасенька, я пошел. Не обижайся.
– Жаль. Знаешь, после работы заезжай, а? Поболтаем…
– Зачем тебе?
– Ну, может, мне похвастаться тобою хочется? Тебе такое в голову не приходит?
– Признаться, нет. Не знаю, чем тут хвастаться. По-моему, твои друзья держат меня за до оскомины правильного солдафона – то ли тупого от сантиментов, то ли сентиментального от тупости.
– Какой ты смешной. А завтра ты что делаешь?
– Лечу в Симбирск и добиваюсь встречи с патриархом коммунистов.
Она порезала палец. Ойкнула, сунула кисть под струю воды – и растерянно обернулась ко мне:
– Это еще зачем?
– Дело есть. Счастливо, Стася.
Она шагнула ко мне, как в Сагурамо, пряча за спину руки, чтобы не капнуть ни на себя, ни на меня; обиженно, в девчачьем стиле, надула губы.
– А обнять-поцеловать?
Я обнял-поцеловал.
4
У себя я – отчасти, чтобы отвлечься, но главным образом по долгу службы – без особого энтузиазма попробовал прямо на подручных средствах предварительно прокрутить свою версию. Рубрика «ранние течения коммунизма», ключ «криминальные». Но дисплей пошел выбрасывать замшелые, известные теперь лишь узким специалистам да бесстрастным дискетам факты и имена. Французские бомбисты: хлоп взрывпакетом едущего, скажем, из театра, ни в чем не повинного чиновника – и сразу мы на шаг ближе к справедливому социальному устройству. Бакунин. «Ничего не стоит поднять на бунт любую деревню». «Революционные интеллигенты, всеми возможными средствами устанавливайте живую бунтарскую связь между разобщенными крестьянскими общинами». Нечаев. Убийца, выродок. Одно лишь название журнала, который он начал издавать за границей, стоит многого: «Народная расправа». Статья «Главные основы будущего общественного строя», тысяча восемьсот семидесятый год: давайте обществу как можно больше, а сами потребляйте как можно меньше (но что такое общество, если не эти самые «сами»? начальство, разве что), труд обязателен под угрозой смерти, все продукты труда распределяет между трудящимися, руководствуясь исключительно высокими соображениями, никому не подотчетный и вообще никому даже не известный тайный комитет… Конечно, мечтая о таком публично, в уме-то держишь, что успеешь стать председателем этого комитета. Сволочь.
Все эти мрачные секты, узкие, как никогда не посещаемые солнцем ущелья, прокисли еще в семидесятых годах и в Европе, и в России; некоторое время они дотлевали на Востоке, скрещиваясь с националистическим фанатизмом и давая подчас жутковатые гибриды, но постепенно и там сошли на нет. Похоже, я опять тянул пустышку.
Позвонил Папазян и попросил принять его – я сказал, что могу хоть сейчас. Положил трубку и закурил. Настроение было отвратительное. Квятковский, наверное, уже приехал. А Стаська такая красивая и такая… приготовленная. А тут еще эти конструкторы нового общества, в которых даже мне, коммунисту, стрелять хотелось – просто как в бешеных собак, чтоб не кусали людей. Но это, конечно, как сказала бы Лиза, гневливость – страшный грех. Конечно, не стрелять – что я, Кисленко, что ли. Просто лечить и уж, во всяком случае, изолировать. «Друзья народа»…
– Ну что? Неужели и впрямь уже закончили? – плосковато пошутил я, когда поручик вошел.
– Никак нет, напротив.
– Присаживайтесь. Что случилось?
Он уселся.
– Я позволил себе несколько расширить трактовку полученного задания, – выпалил он и запнулся, выжидательно глядя на меня. Я помедлил, пытаясь понять. Тщательно загасил окурок в пепельнице, притоптал им тлеющие крошки пепла.
– Каким образом?
– Понимаете, – с готовностью начал пояснять он, – материал, который вы мне дали просмотреть, просто страшен, и он вас, возможно, несколько загипнотизировал. Я подумал: ведь не все люди столь решительны и принципиальны, как бедняга Кисленко. Не каждый, даже вот так вот сдвинувшись по фазе, сразу пойдет на убийство. И я позволил себе попробовать посмотреть при тех же признаках менее тяжкие дела – разбойные нападения, злостное хулиганство…
– Но это действительно уже адова работа.
– Что правда, то правда. Но зато она дала какой-то результат. Посмотрите. В текущем и в прошлом году, – он протянул мне листок с нумерованными фактами, – убийств, подобных нашему, нет. А вот инциденты помельче – есть. Два нелепых избиения в Сухуми. Шесть совершенно необъяснимых жестоких драк в деревушках в моем родном краю, между Лачином и Ханкенды. Абсолютно неспровоцированное и абсолютно бесцельное, прямо средь бела дня, нападение на городового на Манежной площади в Москве.
Я внимательно прочитал список. Интересно…
– А вы молодец, поручик, – сказал я. Он покраснел от удовольствия; он вообще легко краснел, как Лиза просто. – Молодец. Я понятия не имею пока, есть ли тут какая-то связь с нашим делом, но типологическое сходство налицо.
– Ну да! – возбужденно кивнул Папазян. – И главное, все субъекты преступления либо были явно под газом, и поэтому их объяснения, что, мол, о своих действиях они не помнят и объяснить их не могут, сразу принимались на веру, либо утрата памяти списывалась, скажем, на полученный удар по голове, и дальше опять-таки анализировать происшествие никто не пытался.
– Интересно, – уже вслух сказал я. – И конечно же, поскольку преступное деяние было не столь жестоким и бесчеловечным, как в случае с Кисленко, то и гибельного психологического шока не возникало, человек продолжал жить. Память об аберративной самореализации, вероятно, просто вытесняется в подсознание. Интересно, черт! Вот бы проверить, изменился ли у этих людей характер, стали ли они раздражительнее, грубее, пугливее…
– Еще одна адова работа, – с восторгом сказал Папазян.
– Нет, не отвлекайтесь пока. Если набежит совсем уж интересная статистика, проверкой такого рода займутся другие. Продолжайте так, как вы начали, – расширительно.
– Есть! – Папазян встал. Запнулся, а потом застенчиво спросил: – Господин полковник, а у вас уже есть версия?
– А у вас? – спросил я, откинувшись на спинку стула, чтобы удобнее было смотреть стоящему в лицо.
– Так точно!
– Ну-ка…
– Неизвестный науке мутантный вирус! Он поражает центры торможения в мозгу, и больной проявляет агрессивность по пустяковым, смехотворным для нормального человека поводам, а затем сам не помнит того, что совершил в момент помутнения. Но остается потенциальным преступником, потому что вирус никуда не делся, сидит в синапсах. Возможно, нам грозит эпидемия.
– Да вы совсем молодец, Азер Акопович! Браво!
– Вы думаете примерно то же?
– Чтобы подтвердить версию о недавней мутации и ширящейся эпидемии, нужно – что?
Он поразмыслил секунду.
– Видимо, показать статистически, что подобные случаи год от года становятся многочисленнее, а какое-то время назад их вообще не было.
– Вам и карты в руки. – Я вздохнул: – У меня тоже есть версия, Азер Акопович, и ничем не лучше вашей. Она основана на одной-единственной фразе Кисленко…
– На какой? – жадно спросил Папазян.
– Простите, пока не скажу. Идите.
Он четко повернулся и пошел к двери.
– Ох, секундочку!
Он замер и повернулся ко мне снова.
– Скажите, вы знаете такого писателя – Януша Квятковского?
– Да, – удивленно ответил Папазян. – Собственно, он поэт… Поэт и издатель.
– Хороший поэт?
– Блестящий. Одинаково филигранно работает на польском, литовском и русском. Он молод, но уже не восходящая, а вполне взошедшая звезда.
– Молод – это как?
– Ну, я не знаю… где-то моего возраста.
Значит, он моложе ее. И довольно прилично, лет на пять-семь.
– И о чем он пишет?
– Вот тут я с его стихами как-то не очень. Уж слишком он бьет себя в грудь по поводу преимуществ католицизма. И вообще – польская лужайка самая важная в мире.
– Ну… – проговорил я задумчиво и, боюсь, с дурацким оттенком, в общем-то, не свойственной мне назидательности, – чем меньше лужайка, тем она дороже для того, кто на ней собирает нектар.
Папазян улыбнулся:
– Мне ли не знать?
– А, так просто Квятковский не ту лужайку хвалит?
Мы с удовольствием посмеялись. Среди бесконечных разбойных нападений и мутантных вирусов явно недоставало дружеского трепа. Наверное, чтоб доставало, нужно быть поэтом и издателем.
– А зачем это вам, Александр Львович?
– Неловко кушать коньячок с человеком, которого совсем не знаешь, а он знаменит.
– Ну и знакомства у вас! – завистливо вздохнул Папазян.
Знакомство. Что ж, можно назвать и так. Родственник через жену. Я жестом отослал поручика: сделав сосредоточенное лицо, показал, как набираю, набираю что-то на компьютере.
Значит, она с националистами связалась. Мало нам печалей.
Только бы не ляпнула, дурочка, что дружит с полковником российской спецслужбы. Он ее тогда ни за что не опубликует.
Судя по времени, уже картошку доедает. Переходим к водным процедурам. Интересно, успела она спрятать коньяк или забыла?
Или не собиралась даже, только сделала вид?
Размахайка на голом и ленточка в ароматных волосах. Тонус не тот…
Мутантный вирус, значит. Что ж, идея не хуже любой другой. Мы, между прочим, об этом не подумали. Надо быть мальчишкой, чтобы такое измыслить. А ведь при вскрытии тела Кисленко эту версию не отрабатывали. Надо уточнить, не было ли отмечено каких-либо органических изменений в мозгу. Может, произвести повторное?.. Ох, ведь жена Кисленко, наверное, уже забрала тело. Бедная, бедная.
Если вирус, значит, у нас с Круусом есть шанс в ближайшем будущем слететь с нарезки. Интересно. Вот сейчас щелкнет что-то в башке – и я, ничуть не изменившись в смысле привязанностей, превращусь в персонаж исторического фильма. Ввалюсь к Стаське, замочу ее борзописца из штатного оружия, потом ее оттаскаю за волосы…
Интересно, ей это тоже будет лестно? Захлопает в ладоши и закричит: «Ревнует! Ура!»?
Устал.
Траурные церемонии давно завершились, набережная была пустынна. Редкие авто с оглушительным шипением проносились мимо, вспарывая лужи и выплескивая на тротуары пенные, фестончатые фонтаны – приходилось держать ухо востро. Мрачная Нева катилась к морю, а ей навстречу пер густой влажный ветер и хлестал в лицо, толкал в грудь. По всему небу пучились черные лохмы туч, лишь на востоке то развевались, то вновь пропадали синие прорехи – словно в издевку показывая, каким должно быть настоящее небо.
Я долго стоял под горячим душем, потом под холодным. Потом сидел в глубоком, родном кресле в кабинете; пушистый, тяжелый, как утюг, уютный Тимотеус грел мне колени, я почесывал его за ухом – он благостно выворачивал лобастую голову подбородком кверху, и я чесал ему подбородок, и слушал Польку, которая, устроившись на диване под торшером, поджав под себя одну ногу, наконец-то читала мне свою сказку. Надо же, какие психологические изыски у такой малявки. У меня бы великан непременно начал конфискацию еды у тех, кто вообще уже ни о чем не думает на всем готовеньком. Нет, возражала она, отрываясь от текста, ну как же ты не понимаешь, они тогда начали бы думать только о еде, и все. А те, кто уже и так думал только о еде, начали думать, как спастись, как помочь себе, – сначала каждый думал, как помочь самому себе, потом постепенно сообразили, что помочь себе можно только сообща, так, чтобы все помогали всем.
Я слушал и думал: красивая девочка, вся в маму. Грудка уже набухает, господи ты боже мой. Неужели у Польки талант? От этой мысли волосы поднимались дыбом и гордо, и страшно делалось. Хотел бы я дочке Стасиной судьбы? Тяжелая судьба. Хотя есть, конечно, литераторы, которые как сыр в масле катаются, – но, по-моему, их никто не любит, кроме тех, кто с ними пьет по-черному; а это тоже не лучшая судьба, нам такого не надо. Тяжелая, беспощадная жизнь – и для себя, и для тех, кто рядом. Не случайно, наверное, среди литераторов совсем нет коммунистов, а если и заведется какой-нибудь, то пишет из рук вон плохо: сюсюканье, назидательность, сплошные моралитэ и ничего живого. Наверное, эти люди просто-таки по долгу службы не могут не быть теми, кого обычно именуют эгоистами. Ученый, чтобы открыть нечто новое, использует, например, компьютер и синхрофазотрон; инженер, чтобы создать нечто новое, использует таблицы и рейсфедеры, но литератор, чтобы открыть и создать новое, использует только живых людей, и нет у него иного способа, иного пути. Нет иного станка и полигона. Да, он остроумный и приятный собеседник; да, он может трогательно и преданно заботиться о людях, с которыми встречается раз в полгода; да, он способен на поразительные вспышки самоотдачи, саморастворения, самосожжения – но это лишь рабочий инстинкт, который знает: иначе не внедриться в другого, а ведь надо познать его, надо взметнуть пламена страстей, ощутить чужие чувства, как свои, а свои – как великие, чтобы потом выкачанные из этой самоотдачи впечатления, преломившись, переварившись, когда-нибудь легли на бумагу и десятки тысяч чужих людей, читая, ощущали пронзительные уколы в сердце и качали головами: как точно! как верно!.. и, насосавшись, он выползает из тебя, сам страдая от внезапного отчуждения не меньше, чем ты, – но все равно выламывается неотвратимо, отрывается с кровью, испуганно рубит по протянутым вслед в безнадежном старании удержать рукам и оставляет того, ради кого, казалось, жил, в пепле, разоре и плаче. Вот как Стаська меня сейчас.
А иначе – не может. Такая работа.
– Папчик, – тихонько спросила Полушка, и я понял, что она уже давно молчит. – Ты о чем так задумался?
– О тебе, доча, – сказал я, – и о твоих подданных.
– Ты не бойся, – сказала она, подходя. Уселась на подлокотник моего кресла и положила руку мне на плечо. – Я им вреда не сделаю. Просто надо же их как-то в себя привести. Ну, какое-то время им будет больно, да. Я сейчас вторую часть начала. Все кончится хорошо.
И на том спасибо, подумал я. Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянула Лиза. Улыбнулась, глядя на наше задушевство.
– Родные мальчики и родные девочки! Не угодно ли слегка откушать? Савельевна уж на стол накрыла.
– Угодно, – сказал я и встал.
– Угодно, – повторила Поля очень солидно и тоже встала.
Взявшись с нею за руки, мы степенно, как большие, двинулись в столовую вслед за Лизой. Она шла чуть впереди в длинном, свободном платье до пят – осиная талия охлестнута широким поясом. Светлое марево волос колышется в такт шагам. Полечу утром, подумал я. Все равно ночью там делать нечего – в порту, что ли, сидеть? Зачем? Нестерпимо хотелось догнать Лизу и шептать: «Прости… прости…» Мне часто снилось: я ей все-все рассказываю, а она, как это водится у них, христиан, властью, данной ей Богом, отпускает мне грехи… Иногда, по-моему, бормотал во сне вслух. Что она слышала? Что поняла?
Мы отужинали. Потом, болтая о том о сем, попили чаю с маковыми баранками. Потом Поля, взяв транзистор, ушла к себе – укладываться спать и усыпительно побродить по эфиру на сон грядущий, вдруг там какое брень-брень попадется модное. А Лиза налила нам еще по чашке, потом еще. Чаи гонять она могла по-купечески, до седьмого полотенца, ну, а я за компанию.
– Какой хороший вечер, – говорила Лиза. – Какой хороший вечер, правда?
Я был уверен, что Поля давно спит. По правде сказать, у меня у самого слипались глаза; разомлел, размяк. Когда Поля в ночной рубашке вдруг вошла в столовую, я даже не понял, почему она движется, словно слепая.
Она плакала. Плакала беззвучно и горько. Попыталась что-то сказать – и не смогла. Вытерла лицо ладонью, шмыгнула. Мы сидели, окаменев.
– Папенька… – горлом сказала она. – Папенька, твоего коммуниста застрелили!
– Что?! – крикнул я, вскакивая. Чашка, резко звякнув о блюдце, опрокинулась, и густой чай, благоухающий мятой, хлынул на скатерть.
Приемник стоял у Поли на подушке. Диктор вещал: «…приблизительно в двадцать один двадцать. Один или двое неизвестных, подкараулив патриарха поблизости от входа в дом, сделали несколько выстрелов, вырвали портфель, который патриарх нес в руке, и, пользуясь темнотой и относительным безлюдьем на улице, скрылись. В тяжелом состоянии потерпевший доставлен в больницу…»
Жив. Еще жив. Хоть бы он остался жив.
Это не могло быть случайностью. Почти не могло.
Кому я говорил, что собираюсь консультироваться с патриархом? Министру да Ламсдорфу…
И Стасе.
Не может быть. Не может быть. Быть не может!!!
Я затравленно зыркнул вокруг. Поля плакала. Лиза, тоже прибежавшая сюда, стояла в дверях, прижав кулак к губам.
– Мне нужно поговорить по телефону. Выйдите отсюда.
– Папчик…
– Выйдите! – проревел я. Их как ветром сдуло, дверь плотно закрылась. Я сорвал трубку.
У Стаси играла музыка.
– Стася…
– Ой, ты откуда?
– Из дома.
– Это что-то новое. Добрый это знак или наоборот? – У нее был совершенно трезвый голос, хорошо. А вот сипловатый баритон, громко спросивший поодаль от микрофона что-то вроде «Кто-то ест?», выдавал изрядный градус. Натурально, коньяк трескает. Наверное, уже до второй бутылки добрался. «Это мой муж», – по-русски произнесла Стася, и словно какой-то автоген дунул мне в сердце пламенем, острым и твердым.
– А мы тут, Саша, сидим без тебя, вспоминаем былую лирику, планируем будущие дела…
– Только не увлекайся лирикой.
– Я даже не курю. Представляешь, он берет у меня в «Нэ згинэла» целую подборку, строк на семьсот!
– Поздравляю. Стася, ты…
– Я хочу взять русский псевдоним. Можно использовать твою фамилию?
– Мы из Гедиминовичей. Это будет претенциозно, особенно для Польши. Стася, послушай…
– А девичью фамилию Лизы?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?