Текст книги "Гравилёт «Цесаревич» (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Майор опять опешил:
– Чего? Каких систем?
Вертя в пальцах карандаш и примериваясь, как рисовать, Цын отмахнулся:
– Это из юности моей коммунистической, вам не понять. Вот тут, значится, крылечко…
Усольцев вопросительно глянул на меня. Я пожал плечами. Что за околесицу Беня нынче несет…
– С этой стороны в первом этаже шесть окошек, во втором – четыре…
Конечно, и в Ишеевке, и даже в самом Симбирске устроить базу – остроумно и верно. Полно принадлежащих патриаршеству странноприимных домов, полно частных пансионатов – паломников и своих, и зарубежных не счесть; послушников, едущих хоть словом перемолвиться с патриархом перед обетами; не счесть журналистов и ученых, опять-таки и своих, и из иных стран… Легко затеряться.
Нет, не об этом я подумал.
Беня, прикусив кончик языка, старательно чертил.
Конечно, скорее всего мы там никого не застанем. Опасаясь, что мы найдем Беню раньше и расколем, они, естественно, должны уже слинять давно, ради чего бы они в этом особняке Мокеева ни собирались…
Нет, не то.
Беня поднял на меня виноватые глаза.
– Вы уж поаккуратней, – сказал он. – Это ж малина… опорный пункт, по-вашему. Сейчас там три, а сейчас – пятеро…
Там оказалось двенадцать. И уйти они никак не могли – держал товар, о котором Беня и слыхом не слыхал. В подвале бывшего не опорным, а перевалочным пунктом дома дожидалась транспорта рекордная партия героина-сырца для Европы, такую не увезешь в чемодане. Подготовленный канал с сопровождением, со всеми документами, подстраховками, таможенными льготами должен был сработать назавтра. Как эти люди проклинали Беню, втравившего одного из них в дурацкое, пустое и принявшее столь неожиданный оборот дело! Правда, тюкнутый по темечку особенно не распространялся о том, как на пустышке купил его Беня, – стеснялся выглядеть дураком…
Все это я узнал позднее.
Коль скоро тюкнутый не зарегистрирован ни в одном из травмопунктов, ни в одной из больниц района, значит, скорее всего он в доме – так рассудили мы с Усольцевым. Дом аккуратно обложили ишеевские оперативники через четверть часа после того, как Беня начал давать показания. Но Усольцеву не терпелось пощупать самому. Следить за точкой день, два, три казалось ему в сложившейся ситуации бессмысленным – а вдруг к тому же Беня соврал и нет там никакой малины? – и потому невыносимым. Это было его дело – я расследовал катастрофу «Цесаревича», покушение на патриарха. Но когда, сильно на себя раздосадованный за то, что до сих пор и слыхом не слыхал об активном местном торговце «дурью», Усольцев сказал:
– Ну, что же, я вызываю свою группу», – я ответил:
– Я тоже.
– Вам-то зачем, Александр Львович?
От возбуждения и тревоги я стал болтлив не в меру:
– Понимаете… полный дурак я только с женщинами. Что мне скажут – тому и верю. А тут чудится мне какой-то подвох, а какой – никак не соображу. Значит, лучше быть поближе к делу.
Начинало смеркаться, когда два авто подъехали к углу Хлебной и Дамского проспекта, где были сосредоточены почти все лучшие в Ишеевке заманчивые для женщин магазины, и, не выворачивая на Хлебную, остановились. В дороге мы по радио успели получить дополнительные сведения: сам Мокеев с семьей уже неделю как убыл на воды, дома оставив управляющего; да два приехавших откуда-то из Сибири незнатных журналиста снимают у него мансарду. Круг знакомств у них обширный. С момента установления наблюдения из дома никто не выходил и в дом не входил; есть ли кто-то внутри – неизвестно.
– Держись ко мне поближе на всякий случай, – поправляя кобуру под мышкой, сказал я Рамилю. Тот механически кивнул, явно не очень-то меня слыша; глаза горят, щеки горят – первое серьезное дело.
– Ну зачем вам-то рисковать? – полушепотом сказал мне командир группы «Добро» Игорь Сорокин. И с раскованной прямотой добавил: – Ведь под сорок уже, реакция не та…
Я только отмахнулся. Меня будто бес какой-то гнал. Амок.
Эта операция была поспешно совершаемой глупостью, от начала и до конца. И хотя мы взяли всех, в том числе и тюкнутого, в том числе и товар, – если б не подвернулось «Добро», охранники товара постреляли бы половину десятки Усольцева, а то и больше. Сам того не ведая, Беня отправил нас в осиное гнездо.
И вот когда мы уже заняли позиции под окнами и на звонки в дверь никто не отвечал, а потом управляющий, якобы сонно, стал спрашивать, чего надо, и сообщил, что хозяин в отъезде, и честный Усольцев уже помахал у него перед носом ордером на обыск, и первая пятерка уже вошла в дом, я вдруг понял, какая мысль, ровно никак не могущий родиться младенец, крутилась и пихалась пятками у меня в башке.
Это был не Беня.
Со мной разговаривал тот самый дьявол. Тот самый мутантный вирус. Просто Кисленко, человек порядочный и добрый, не выдержал раздвоения, а преступник Цын с дьяволом сжился легко; он даже не понял, что одержим. Все побуждения и повадки дьявола были ему сродни. Но его бред про сокровища рядовых коммунистов и личную диктатуру патриарха произносили из мрачной бездны те же уста, которые подсказывали убийце великого князя бред про красный флаг и про то, что народу нечего жрать.
Я похолодел от жуткой догадки. Идиот, нужно срочно ехать обратно, манежить Беню до изнеможения: в какой момент его осенило, где, кто находился рядом, что ели, что пили… И тут в доме началась пальба.
Державший соседнее с моим угловое окно Рамиль рванулся к крыльцу дома. Мальчишка, сопляк; товарищам помогать нужно, делая как следует то, что поручено тебе, а не мечась между тем, что поручено одному, другому, третьему товарищу… С диким звоном разлетелось окно – не мое, Рамилево, – и из дома вниз прыгнул, растопырив руки крестом на фоне темнеющего неба, вооруженный человек.
Рамиль рванулся обратно. Чуть оскользнулся на росистой траве. Выровнялся мгновенно, быстрый и сильный, как барс, но такой беззащитно мягкий, почти жидкий, по сравнению с мертвой твердостью металла, которая – я это чувствовал, знал всей кожей – то ли уже вытянулась, то ли уже вытягивается ему навстречу. Я успел выстрелить в ответ, успел размашисто прыгнуть на Рамиля; успел головой и плечом сшибить его с ног и убрать с той невидимой, тонкой, как волос, прямой, на которой в эту секунду никак нельзя было находиться живому.
И еще успел подумать, ужасно глупо: вот что чувствует воздушный шарик, когда в него тычут горящим окурком. Мир лопнул.
4
Боль была такая…
Боль.
Боль.
Такая боль, что казалось – это из-за нее темно. Из-за нее нельзя пошевелиться. Если бы не такая боль, пошевелиться было бы можно.
Особенно больно было дышать.
Опять бился в темноте под опущенными, намертво приросшими к глазным яблокам безголовый гусь; он не мог даже пискнуть, даже намекнуть, как ему плохо, больно и страшно, и лишь бессильно хлопал широкими крыльями по земле, чуть подпрыгивая при каждом хлопке; но о том, чтобы улететь с этого ужасного, залитого его кровью пятачка, и речи быть не могло.
Кажется, я маленький и больной. Инфлюэнца? Ветрянка? Не помню… Температура, это точно. Очень высокая температура. И боль. Но мама рядом. Это я чувствую даже в темноте. Она рядом и что-то шепчет ласково. Значит, все будет хорошо. Я поправлюсь. Надо только потерпеть, переждать. Маменька, так больно мне… дай попить… не могу дышать, сними с меня камень.
Хлоп-хлоп крыльями…
Хлоп-хлоп веками. В первое мгновение свет показался непереносимо ярким.
В палате едва тлел синий ночник. Я был распластан; капельница – в сгиб локтя, кислородная трубочка прилеплена пластырем к верхней губе. Это из нее веет прямо в ноздрю свежим – так, что можешь дышать, почти не дыша. Рядом не мама – Лиза. Она осунулась. Она молилась. Я слышал, как она, сжав кулачки, просто-таки требует чего-то у святого Пантелеймона и еще у какой-то Ксении… Смешная. Под глазами у нее пятна, синие, как ночник. Наверное, она давно так сидит.
Я шевельнул губами и засипел. Она вскинулась:
– Саша!
Я опять засипел.
– Тебе нельзя говорить! Сашенька, родненький, пожалуйста, лежи спокойно! Все уже хорошо! Только надо потерпеть…
Я засипел.
– Чего ты хочешь, Сашенька? Что мне сделать? Подушечку поправить? Или пописать надо? Если да – мигни!
– Прости, – просипел я.
Слезы хлынули у нее из глаз.
– Прости, – для надежности повторил я.
Прости за то, что под этими проклятыми окнами я о тебе даже не вспомнил. Не знаю, как так могло получиться. Даже не подумал, как ты без меня будешь. Даже не подумал о долге перед Полей, перед тобой… перед Стасей, про которую ты не знаешь, но с которой все равно сродни… она не любит этого слова, но, пока я ей нужен, у меня перед нею долг, с этим ничего не поделаешь… Подумал только о чужом мальчишке – там, в Отузах, где нам с тобою и с Полей было так хорошо, он со сверкающими глазами завороженно слушал на вечерней веранде, под звездами, среди винограда, мои рассказы…
Всего этого мне нипочем было сейчас не сказать.
– Ксения… кто? – просипел я.
Она улыбнулась, гладила меня по руке, поправляла одеяло…
– Ты слышал, да? Как чудесно! Ты совсем пришел в себя, родненький! Это такая очень достойная женщина, тебе бы понравилась. Святая Ксения Петербургская. У нее муж умер скоропостижно, без причастия, и, значит, в рай попасть никак не мог, но она, чтоб его из ада вытащить, в его одежду оделась, стала говорить, что умерла она, Ксения, все имущество бедным раздала и еще долго жила праведной жизнью как бы за него. У нас, на Смоленском, похоронена, в трех шагах от дома. Хочешь – сходим потом вместе?
– Она… от чего? – спросил я и сразу понял, что плохо сказал, – будто речь шла о таблетке. Но слово – не воробей.
– Для здоровья, для супружеского ладу…
– А Пантелеймон что же?
Она и смеялась, и плакала.
– Сашенька, ну это же не кабинет министров! Один по энергии, другой по транспорту… Они просто помогают в нужде – а там уж с кем лучше всего отношения сложатся. Вот мне, например, с Ксюшей легче всего, доверительнее…
Из-за двери палаты донесся шум. Резкие выкрики. Голоса – женские. Дверь с грохотом, невыносимым в тишине и боли, распахнулась.
– Нельзя, у него уже есть!.. – крикнула медсестра, пытаясь буквально забаррикадировать дверь собой, и осеклась, растерянно оглядываясь на нас; я так и не узнал, что у меня, по ее мнению, уже есть. С закушенной губой, с беспомощно распахнутыми, сразу ослепшими со света глазами, отпихнув сестру плечом, в палату ворвалась Стася.
Лиза медленно поднялась.
Стало тихо.
Легонечко веяла в ноздрю струйка свежего воздуха; казалось, она чуть шелестит. И еще сердце замолотило, как боксер в грушу, – то несколько диких ударов подряд, то пауза.
– Ну, вот… – просипел я.
Маменька, дай мне попить…
– Раз вы встретились – значит, я умру.
Они стояли рядом. И хоть были совсем не похожи, мне казалось, у меня двоится в глазах. Это напоминало комбинированную съемку – бывает такое в непритязательных кинокомедиях: одного и того же актера, скажем, снимают как двух братьев-близнецов, а все путаются, ничего понять не могут, скандалят иногда, и так до самой развязки. Братья встречаются в одном кадре, пожимают друг другу руки и хохочут.
Здесь никто не хохотал.
– Это Елизавета Николаевна, – просипел я, – моя жена. Это Станислава Соломоновна… тоже моя жена.
– Из-звините… – дребезжащим, совершенно чужим голосом выдавила Стася, круто повернулась и, прострочив короткую очередь каблучками по кафельному полу, вылетела из палаты. Какое-то мгновение Лиза, приоткрыв рот в своем детском недоумении, смотрела ей вслед. Потом вновь перевела взгляд на меня. Губы у нее затряслись. Я еще успел увидеть, как она бросилась мимо окаменевшей медсестры за Стасей.
Очнулся я в реанимации. Боль была везде.
Хлоп-хлоп крыльями…
Я не хотел открывать глаза. Лиза была рядом, я слышал. Значит, все хорошо. Пока я молчу, пока лежу с закрытыми глазами, она будет здесь. Едва слышно, напевно, отрешенно она шептала что-то свое… Акафист? Да, акафист.
– …Слабым беспомощным ребенком родился я в мир, но Твой Ангел простер светлые крылья, охраняя мною колыбель. С тех пор любовь Твоя сияет на всех путях моих, чудно руководя меня к свету вечности…
Мне было пять лет.
– …Господи, как хорошо гостить у Тебя. Вся природа таинственно шепчет, вся полна ласки, птицы и звери носят печать Твоей любви. Благословенна мать-земля с ее скоротекущей красотой, пробуждающей тоску по вечной отчизне…
Голосок у нее был севший, хрипловатый. Наверное, она много плакала.
– …При свете месяца и песне соловья стоят долины и леса в своих белоснежных подвенечных уборах. Вся земля – невеста твоя, она ждет Нетленного Жениха. Если Ты траву так одеваешь, то как же нас преобразишь в будущий век воскресения, как просветлятся тела, как засияют души! Слава Тебе, зажегшему впереди яркий свет вечной жизни! Слава Тебе за надежду бессмертной идеальной нетленной красоты! Слава Тебе, Боже, за все вовеки!
Мне было пять лет, когда летом в подмосковном нашем имении я забрел в неурочный час на хозяйственный двор. Что я искал, во что играл, фантазируя в одиночестве, – не помню. Какая разница. В памяти остался только гусь.
– …Не страшны бури житейские тому, у кого в сердце сияет светильник Твоего огня. Кругом непогода и тьма, ужас и завывание ветра. А в душе у него тишина и свет. Там Христос!
Нам ли он должен был пойти на стол, работникам ли – этого я тоже не знаю. Он лежал на земле; кровь уже не текла из нелепого обрубка шеи – а я-то, маленький, даже не понял поначалу, что с ним, с громадным белым красавцем, и где у него голова. Но он еще молотил крыльями, и крылья были такие мощные, такие широкие, казалось, на них играючи можно подняться хоть до солнца. Но он лишь чуть подпрыгивал, когда просторные, уже запыленные, уже испачканные землею и кровью лопасти били оземь. Замрет бессильной грудой, как бы готовясь, сосредотачиваясь, потом отчаянно, изо всех сил: хлоп-хлоп-хлоп!
– …Как близок Ты во дни болезни, Ты сам посещаешь больных, Ты сам склоняешься у страдальческого ложа, и сердце беседует с тобой. Ты миром озаряешь душу во время тяжких скорбей и страданий, Ты посылаешь нежданную помощь. Ты утешаешь, Ты любовь испытующая и спасающая, Тебе поем песню: Аллилуйа!
Я долго, словно привороженный, стоял там и с безумной надеждой смотрел: вдруг у него получится? Потом убежал; меня никто не умел успокоить весь день. «Он не может! – кричал я, захлебываясь слезами; боялись припадка, так я заходился. – Он не может!» Они не понимали – а я не мог объяснить, мне все было предельно ясно, до ужаса и навсегда. Милая моя маменька подсовывала мне, думая утешить и развлечь, пуховых, мягких, смешных, обворожительных гусяток: «Смотри, Сашенька, как их много! Как они бегают! Как они кушают! На, дай ему хлебушка! Ням-ням-ням! Хочешь, возьми на ручки – гусеночек не боится Сашеньки, Сашенька добрый…» Я плакал пуще, уже ослабев, уже без крика, и только бормотал: «Мне жалко. Мне всех их жалко».
– …Когда Ты вдохновляешь меня служить близким, а душу озаряешь смирением, то один из бесчисленных лучей Твоих падает на мое сердце, и оно становится светоносным, словно железо в огне. Слава Тебе, посылающему нам неудачи и скорби, дабы мы были чутки к страданиям других! Слава Тебе, преобразившему нашу жизнь делами добра! Слава Тебе, положившему великую награду в самоценности добра! Слава Тебе, приемлющему каждый высокий порыв! Слава Тебе, возвысившему любовь превыше всего земного и небесного! Слава Тебе, Боже, за все во веки…
Ни единому существу в целом свете не дано желать сильнее, чем этот гусь желал улететь с ужасного места, где с ним произошло и продолжает происходить нечто невообразимое, исполненное абсолютного страдания. Он так старался! Хлоп-хлоп-хлоп! Хлоп-хлоп! Все слабее… Вся жизнь, которая еще была в нем, молила крылья об одном: улетим! Ну улетим же, здесь плохо, больно, жутко; здесь ни в коем случае нельзя оставаться!
И он не мог. Даже так страстно желая – не мог.
Тогда я понял. У всех так. И у человека. Человек может только то, что он может, и ни на волос больше; и ни на волос иначе. Сила желания не значит почти ничего.
Хлоп-хлоп-хлоп.
Чего стоят мои «я приду»? Чего стоят их «я – твой дом»? Если грошовый кусочек свинца оказывается сильнее и главнее, чем все эти полыхающие лабиринты страстей… и пока мы топчем друг друга в тупом и высокомерном, подчас не менее убийственном, чем свинец, стремлении придать ближним своим форму для нас поудобнее, поухватистее, он, может быть, уже летит? В красивую мою, ласковую, бесценную, живую – уже летит?!
– …Разбитое в прах нельзя восстановить, но Ты восстанавливаешь тех, у кого истлела совесть, Ты возвращаешь прежнюю красоту душам, безнадежно потерявшим ее. С Тобой нет непоправимого. Ты весь любовь…
– Лиза, – позвал я. Будто шипела проколотая шина. – Лиза.
Она осеклась на полуслове.
– Я здесь, Сашенька, – ответила она мягко и спокойно. Как мама. «Гусеночек не боится Сашеньки, Сашенька добрый…»
Только чуть хрипло.
– Лиза.
– Все хорошо, Саша. Ни о чем не думай, не волнуйся.
– Лиза. Руку на лицо…
Ее теплая маленькая ладонь легла мне на закрытые глаза.
– Ниже. Поцеловать.
– Потом, Саша. Все потом. Будешь целовать кого захочешь, сколько захочешь. Все будет хорошо. А сейчас лежи смирненько, любимый, и набирайся сил.
Кого захочешь.
– Где?..
– Она в гостинице. Она… ей немножко нездоровится, и мы договорились, что она отдохнет с дороги, а уж потом меня сменит. Хотя она очень хотела прямо сейчас. Но я просто не могу уйти. – Она помолчала. Пальцы у меня на лбу тихонько подрагивали. – Наверное, она тоже бы не могла. Она тебя очень любит. Ой, знаешь, так смешно – она у меня на плече ревет, я у нее. Никогда бы не поверила…
– Что… нездоровится?..
– Нет, нет, ничего опасного. Не волнуйся.
Я помолчал. Полежал бессильной грудой, как бы собираясь с силами, потом: хлоп!
– Крууса вызвать. Беня оседлан, как Кисленко. Обследовать.
– Не понимаю, Саша.
– Крууса… вызвать. Из Петербурга. Ему объясню.
– Крууса?
– Да. Вольдемар Круус. Сорокину… скажи.
– Хорошо, Саша.
– Срочно.
– Хорошо.
– Рамиль… цел?
– Да, Сашенька. Рвет на себе волосы, аллахом клянется через каждые пять слов, что ты ему родней отца. По-моему, половина всех садов и огородов Крыма теперь работают на тебя одного. А тебе и есть-то еще толком нельзя, бедненький. Ничего, покамест мы со Станиславой подъедать станем. Женщинам витамины тоже нужны.
Маменька, сними с меня камень.
5
Это был тягостный и странный спектакль. Со стороны могло показаться, Лизе на помощь приехала ее сестра. Лиза, нащупывая линию поведения, резвилась изо всех силенок, стараясь то ли снимать постоянно возникающую натянутость, то ли хоть как-то себя порадовать; а может – и меня повеселить, понимая, возможно, что и мне, любимому подонку, тоже не сладко забинтованной колодой лежать между ними. Помню, когда Стася в первый раз пришла сменить ее и они, обе осунувшиеся, с одинаково покрасневшими и припухшими глазами, вновь оказались, едва локтями не соприкасаясь, у моего одра, Лиза вдруг озорно улыбнулась, козырнула двумя пальцами, по-польски – уж не знаю, в угоду или в пику Стасе; да она и сама, конечно, этого не знала, – и лихо отрапортовала: «Группа спецназначения в сборе, господин полковник! Какие будут распоряжения?» Я не сразу нашелся что ответить; долго скрипел одурманенным обезболивающими снадобьями мозгом, потом просипел, стараясь попасть ей в тон: «Чистить оружие до блеска. Встану – проверю». Стася вежливо и холодно улыбнулась; но, господи, как же смеялась Лиза этой тупой казарменной сальности! Помню, на второй или на третий, что ли, день ко мне попробовал прорваться Куракин, кажется, в компании с Рамилем – Лиза выпихивала их: «Нельзя! Доступ к телу открыт только женщинам!» – и с истерической веселостью, моляще оглядывалась на меня через плечо. Помню, в момент одной из перевязок они оказались в палате вместе – Лиза уже пришла, Стася еще не ушла; так они даже медсестру практически аннулировали и с какой-то запредельной бережностью сами вертели мой хладный труп в четыре руки. «Стася, помогите, пожалуйста… ага, вот так. Вам не тяжело?» – «Что вы, Елизавета Николаевна. Мне в жизни приходилось поднимать куда большие тяжести», – отвечала Стася и точными, безукоризненно быстрыми движениями и раз, и два, и три пропихивала подо мною раскручиваемый бинтовой ком. А когда я, скрипнув зубами от бессилия, едва слышно рявкнул: «Что вы, в самом деле!.. Персонал же есть!» – Лиза удивленно уставилась мне в глаза и сказала: «Бог с тобой, Сашенька, нам же приятно. Правда ведь, Стася?» – «Правда», – ответила та. «Ты, Саша, может быть, не знаешь, – добавила Лиза, разглаживая бинт ладонью, чтобы не было ни малейшей складочки, которая могла бы давить, – но женам хочется быть нужными своему мужу постоянно. Ведь правда?» – «Что правда, то правда, Елизавета Николаевна».
Стася, напротив, держалась со мною с безличной, снимающей всякий намек на душевную или любую иную близость корректностью отлично вышколенной сестры милосердия. Когда Лиза уходила, мы с нею почти не разговаривали, ограничиваясь самыми необходимыми репликами; собственно, мы и с Лизой почти не разговаривали, мне каждое слово давалось с трудом, через дикую боль, лепестковая пуля раскромсала мне и легкое, и трахею, но Лиза щебетала за двоих, подробнейшим образом рассказывая и о погоде, и о новостях, и о том, что сообщил Круус, и о том, что прислали Рахчиевы и как они ждут нас в Отузах, и о том, что сказала по телефону Поля, и о том, что сказал в последней речи председатель Думы Сергуненков и как была одета государыня во время вчерашнего приема, транслировавшегося по всем программам; а Стася молчала, лишь выполняла просьбы и односложно отвечала на вопросы, не отрываясь от какой-нибудь книги или рукописи, – и, стоило нам остаться вдвоем, в палате вспучивалось дикое, напряженное отчуждение, которое Лиза, приходя, отчаянно старалась снять. Я скоро и просить перестал, и спрашивать, и пытаться хоть как-то завязать разговор; даже если действительно что-то нужно было, ждал Лизу или медсестру. Стасю эти молчания, похоже, совсем не волновали – шелестела себе страницами, усевшись в углу так, что я ее даже видеть не мог. Тогда я совсем переставал понимать, зачем она приехала. Разве только дать Лизе знать о своем существовании. Конечно, думал я, с закрытыми глазами слушая частый шелест – читала она очень быстро, – она, «поднимавшая в жизни своей куда большие тяжести», наверняка не раз бывала в каких-то сходных ситуациях и, в отличие от меня и, подавно, от Лизы, возможно, чувствовала себя как рыба в воде. Не обидела бы она как-нибудь мою девочку, подумал я однажды – и тут же мне стало стыдно невыносимо. Я хотел было позвать ее и, когда подойдет, сказать что-нибудь хорошее – до ее угла со сколько-нибудь длинной фразой мне было просто не докричаться, – но как раз в этот миг она хмыкнула презрительно и пробормотала явно не для меня: «Это же надо так писать… вот урод». И я смолчал.
Зато она снимала боль. Каким-то шестым чувством угадывая, когда мне становилось совсем уже невмоготу, откладывала чтение, подходила молча, присаживалась на краешек и начинала ворожить. Энергично дыша, вздымала тонкие сильные руки, словно жрица, зовущая с небес огонь, потом швыряла наполненные им ладони к моей развороченной груди и то слегка прикасалась к бинтам, то делала над ними сложные пассы… Не знаю уж, помогало это заживлению, нет ли, – но в такие минуты мне начинало казаться, что она относится ко мне по-прежнему, что приехала оттого лишь, что не могла быть вдали, и вообще – все уладится как-нибудь, ведь если люди любят друг друга, не может все не уладиться… Возможно, в этом и был весь смысл колдовства? Боль от таких мыслей теряла победный напор; сникала, съеживалась, как степной пожар под благодатным дождем.
С Лизой она держалась с подчеркнутой вежливостью и вообще всячески демонстрировала свое подчиненное, второстепенное по отношению к ней положение. Лиза в своих попытках установить столь необходимую для нормальной регенерации атмосферу непринужденного домашнего товарищества – представляю, чего ей это стоило! – сразу стала звать Стасю по имени; та дня три цеплялась за отчество. «Стася». – «Елизавета Николаевна». – «Стася». – «Елизавета Николаевна»… Потом все же сдалась, уж слишком эта нелепость резала слух, наверное, даже ей самой. Но стратегически ничего не изменилось; уверен, дай ей такую возможность язык, Стася беседовала бы с Лизой в дальневосточных традициях, где, например, согласно одной из знаменитой тысячи китайских церемоний, наложница, вне зависимости от реального соотношения возрастов, обращается к главной жене с использованием обозначающего «старшую сестру» термина родства; ну а сама соответственно именуется «младшей сестренкой». «Не хочет ли госпожа старшая сестра попить немного чаю? Младшая сестренка будет рада ей услужить…» По-русски, если уж совсем не выпендриваться, так не скажешь, но Стася и из русского выжимала немало, и Лиза, с ее простодушным старанием учредить дружелюбие, ничего не могла поделать. Железная женщина Станислава. Оставшись вдвоем, я бы, конечно, попробовал ей что-то растолковать – если бы мог быть уверен, что это у нее просто от неловкости, от нелепости положения, от уважения к пятнадцати годам, что мы прожили с Лизой, от непонимания, что мне, дырявому воздушному шарику, физически больно слушать, и если бы я мог издавать звуки громче шипения, я бы криком кричал, когда она старательно, последовательно унижается, то и дело и Лизу приводя в недоумение, а то и вгоняя в краску; но в последнее время Стася так вела себя со мною, что я не мог исключить нарочитого стремления уязвить меня, показав, как, держа ее в любовницах, я жесток.
И что она этого больше не допустит.
Именно она завела обычай совместных чаепитий. На третий, кажется, день – да, именно тогда она перешла с «Елизаветы Николаевны» на «Лизу» – она явилась с полным термосом, двумя складными пластмассовыми стаканчиками и какой-то скромной, но аппетитной снедью собственного приготовления. С тех пор так и пошло. Прежде чем сменить одна другую в этом адском почетном карауле, они усаживались в дальнем углу, вне пределов видимости, лопали Рамилевы абрикосы, похрустывали какой-нибудь невинной вкуснятиной и прихлебывали чаек. Я пытался прислушиваться, но они беседовали полушепотом о чем-то своем, о девичьем, и постепенно даже стали время от времени посмеиваться в два голоса. Наверное, мне кости мыли. А может, и нет – что, на мне свет клином сошелся? Иногда мне даже становилось одиноко и обидно – казалось, я им уже не нужен, так, священный долг и почетная обязанность.
На шестой день, когда они отчаевничали и Стасе надо было уходить, она поднялась, но пошла не к двери, а неторопливо поцокала ко мне. Остановилась, глядя мне в лицо. Так, как она, наверное, всегда хотела – сверху. А я – ей, снизу вверх.
– Я говорила сейчас с лечащим. Все у нас хорошо, заживаем стремглав, – произнесла она. – А я как раз и рукописи, что привезла, все причесала. Так что я возвращаюсь в столицу. Здесь я больше не нужна, а там пора очередные рубли зарабатывать.
Это было как гром посреди ясного неба. Не только для меня – Лизе, видимо, до этого момента она тоже ничего не говорила.
– Когда? – спросила после паузы Лиза из чайного угла.
– Через два часа вылет.
– Вам помочь с багажом?
– Ну что вы, Лиза, какой у меня багаж. Не волнуйтесь, донесу играючи.
– Не надо этим играть. Лучше возьмите носильщика.
– Благодарю вас. Я так и поступлю.
Она помедлила, нагнулась и поцеловала меня полуоткрытым ртом. Бережно, чтобы не потревожить окаянной кислородной трубочки, втянула мои губы и несколько секунд вылизывала их там, внутри себя: «хочешь сюда?»; потом отстранилась и подняла дрожащие синеватые веки. Глаза были сухими. А зрачки – огромными. Словно она стояла на костре.
– Пожалуйста, Саша, больше не делай так, – хрипло произнесла она. – Береги себя, я же просила. Если тебе до нас дела нет, хоть о Поле подумай.
Я молчал. Не мог я сейчас раздавленно шипеть – в ответ на такое.
Она открыла висящую на плече сумочку, сосредоточенно порылась в ней и вынула ключи, которые я вернул ей перед отлетом сюда. Мгновение, как бы еще колеблясь – а возможно, стремясь подчеркнуть следующее движение, – подержала их в неловко согнутой руке, потом решительно, но осторожно, без малейшего стука, положила на тумбочку у моего изголовья.
– Вот… Я все боюсь, ты мог неправильно понять. Возвращаю владельцу. Может, пригодятся еще. Понадоблюсь – заходи, всегда рада.
Повернулась и поцокала прочь. Пропала с глаз, и я закрыл глаза. Цокот прервался.
– Это и к вам относится, Елизавета Николаевна. Очень рада была познакомиться. И, ради бога, простите меня. Я не… уже… не просто… Я люблю.
– И вы простите меня, Станислава Соломоновна, – ответил мертвенно-спокойный голос Лизы.
Дверь открылась и закрылась.
Прошло, наверное, минут пять, прежде чем раздались медленные, мягкие, кошачьи Лизины шаги. Она приблизилась, и я почувствовал, как прогнулась кровать – Лиза села рядом.
– Ты спишь? – шепотом спросила она.
Я открыл глаза. Казалось, она постарела на годы. Но это просто усталость – физическая и нервная. Нам бы на недельку в Отузы – сразу вновь расцвела бы малышка.
Втроем со Стасей. То-то бы все расцвели.
– Вечным сном, – ответил я.
Ее будто хлестнули.
– Не шути так! Никогда не шути так при нас!
Я не ответил. Она помолчала, успокаиваясь.
– Саша… Ты кого больше любишь?
– Государя императора и патриарха коммунистов, – подумав, прошелестел я. – Оба такие разные, и оба совершенно… необходимы для благоденствия державы, – передохнул. – Третьего дня я больше любил государя. Потому что у него сын погиб. А потом стал больше любить патриарха… потому что его искалечили, и теперь… мне его жальче.
Она обшаривала мое лицо взглядом. Как радар, кругами. Один раз, другой…
– Тебе со мной взрывных страстей не хватает, – сказала она. – Я для тебя, наверное, немножко курица.
– Гусеночек, – ответил я.
Она попыталась улыбнуться. Все ее озорное оживление, всю ребячливость, на которых только и держалась наша тройка эту неделю, как ветром сдуло. Я даже думать боялся, что с нею происходило, когда она оставляла нас вдвоем со Стасей и оказывалась в гостиничном номере одна.
– Зато ей свойствен грех гордыни, – сказала она.
– Что правда, то правда, Елизавета Николаевна, – жеманным голосом прошелестел я.
Она опять попыталась улыбнуться – и опять не смогла. И вдруг медленно и мягко, как подрубленная пушистая елочка, уткнулась лицом мне в здоровое плечо. Длинные светлые волосы рассыпались по бинтам.
– Нет, нет, Саша, не говори так. Она хорошая, очень хорошая. Ты даже не знаешь, какая она хорошая.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?