Электронная библиотека » Якоб Бургиу » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 18:13


Автор книги: Якоб Бургиу


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Якоб Бургиу
За тридевять земель…

Уже после той новогодней ночи, когда впервые прозвучали под соседскими окнами в общем хоре наши голоса, а пожалуй, и до нее приметили в сельской слободе мою сестру Тамару и меня, Костэкела. Все знали, что, окончив школу, мы перевалим через холм, отделяющий наше село от большого мира, и уйдем далеко-далеко, куда никому еще из наших земляков не случалось забираться.

Из-за этой самой колядки, из-за бойкого ее стиха на селе то и дело перемывали нам косточки. И ладно, если бы это касалось только нас, детей, а то ведь все валилось на маму. Что ни день ясный взор ее завороженно замирал на наших лицах, и она начинала грезить с открытыми глазами. Грезила зимой, сидя с долгой пряжей на лавке у печи, а веретено, подхватив ее мысли, вырывалось из рук и, катаясь по полу, норовило выпрыгнуть за порог. Грезила летом, на холме, выпалывая осот и репейник со своих рядков, а попутно и с наших, потому что хоть мы пока умели только баловаться, но уже и за нами, малолетками, числилось по рядку свеклы, кукурузы или подсолнуха вдобавок к маминой и отцовской норме. Была у мамы такая надежда, что она избавит нас от тягот земного труда, от маревого летнего зноя, зато мы вырастем быстро-быстро, и она еще увидит нас большими, быть может, даже великими артистами, странствующими, как водится, с колядным плужком[1]1
  Плужок и упоминаемые ниже колокольчики, «бугай» (самодельный музыкальный инструмент наподобие волынки), бич– в молдавских селах непременные принадлежности обряда колядования накануне Нового года или под рождество. (Прим. переводчика.)


[Закрыть]
по мировым столицам и радующими ее своей легкой беззаботной жизнью. А если уж не даст бог легкой, так хотя бы красивой.

– Ласточки мои милые! – говаривала она от полноты души и охлаждала свое пылкое сердце протяжным вздохом.

Отец, бывало, тоже насвистывал от радости, глядя на нас: ведь мы продолжали род Чубарэ со всем что ни есть в нем красивого и высокого. Отец носил шляпу гордо, на самой макушке, молодецки сдвигая тулью набекрень. Он хотел, чтобы его глаза, а значит, и душа были видны каждому и чтобы каждый мог прочитать в них, что это от него, от отца, взялась вся наша детская слава, что это он, а не кто другой, научил нас словам и звонким напевам колядок. Но когда он услышал мамины вздохи и понял, какие ворота колядки открывают нам, в какие дали зовут со двора, вся его радость угасла. Он посуровел, даже лицом потемнел и, не поднимаясь с присбы, на которой правил в то утро сапы, заговорил с мамой так горячо, что шляпа свалилась с его головы.

– О земле учи их заботиться! О земле!… Слышишь, женщина?! – Тут его тяжелый взгляд остановился на нас. – Дурь эту выбросьте из головы, не то ремнем ее из вас выбью! Коли все в скоморохи подадутся, кто ходить будет за землей, которую бог и государство на совесть нам выдали? Кто, если не я, и не мой сын, и не внук мой?… Плохо дело, женщина! Скудеет племя плугарей! Все бегут учиться, а возвращаются немногие. Да и те, что возвращаются, тоже не засидятся в селе, и попробуй не предложи им тут же портфель и кресло. Вы что же хотите? Чтобы земля сорняками заросла, запустела, а?!

Гнев отца смутил нас. Вроде был он по-своему прав, и мама тоже по-своему права. И мы не знали, что сказать. Если взять его сторону, обидится мама. Если станем защищать мамину мечту, отец еще больше рассердится. Мы чуть не заплакали от неумения свести небо с землей. К счастью, мама сумела найти слова мира.

– Не бранись, отец: они еще малы, ты напугаешь их. Пусть дети растут в покое, с песней и шуткой, а там уж мы сумеем найти им место. Как-нибудь рассудим… Да и что кипятиться без толку? Знаешь ведь, так заведено на земле от начала дней: одни сеют и пашут, другие поют и пляшут… Ведь и тебя твой отец посылал в город учиться музыке!

– Посылать-то посылал, а потом… велел вернуться домой.

– Эй, припомни-ка! Ничего он тебе не велел. Ты сам удрал, по своей воле! – Тут мама торжествующе засмеялась и подмигнула нам: все равно, дескать, выходит стрижено, а не брито.

Злосчастное бегство отца прочь от городского ученья ведомо было всему селу, даже и мы знали о том понаслышке. А лучше всех помнил, как было дело, сам отец, потому как ему крепко досталось тогда от деда. Старик исполосовал его вожжами, хотел вернуть к книжкам. Но отец как вцепился ногтями и сердцем в борозду, да так и терпел, пока дед не выбился из сил и плюнул на это дело. Земля помогла отцу снести боль и с годами залечила раны, но и поныне, если придет кому на память тот случай, отец смущается: не оттого, что получил выволочку, а оттого, что так крепко любит землю.

– Будь по-твоему, жена, – говорит он вполголоса, – Пусть еще подрастут… пусть их… – И, подобрав из пыли шляпу, со вздохом надвигает ее на глаза.

Годы летели, как праздники, – мы и оглянуться не успевали. Летом отец и мама отрабатывали нормы на холме, а осенью гуляли на свадьбах и крестинах; без них ни одно празднество не обходилось. Люди говорили: позовешь Якоба Чубарэ – музыки не надо. Есть у отца такой дар – заговорит, запоет и уведет тебя песней или сказкой за тридевять земель, в тридесятое царство… И еще есть у него божественное умение – вовремя оборвать речь. Он припрятывает свой рассказ на лесной опушке или в складке борозды, а на следующую осень собирает новый урожай небылиц и напевов для других крестин и веселий.

На этих-то отцовских торжествах подросли и мы, его дети. Осенью он возил зерно на мельницу, и мука убеляла его волосы. А для нас и осень была весной: мы надевали друг на дружку венки из цветов, величали себя королем и королевой и, глядь, в самом деле обращались в могучих властелинов всего двора, окрестных долин и холмов, а там уж и всех морей и государств, какие только ни бывают на свете. С королевской бесцеремонностью сбирали мы отцовы песни и шутки и разносили их по селу. Над песнями царила сестра, а я был королем проказ. Не успевал отец пропеть или вымолвить словцо, как мы уже без разбору додумывали еще не спетое и не сказанное и пускали в оборот на зеленом выгоне, куда сходились сельские мальчишки и девчонки похваляться богатством – хоть подчас и не своим, родительским. И вышло так, что, хвалясь да рядясь друг с другом, сладили мы хор из таких певцов и певуний, каких и в районе не слыхивали, а вдобавок и театр с двумя спектаклями: один – «Камень в доме» нашего классика Василе Александра другой – современная бытописательная комедия местного учителя географии Иона Себастиана, в которой я играл главную роль, в охотку прибавляя к тексту все, что, услышав, выносил из дому.

Того-то и надо было отцу, чтобы почувствовать себя униженным и обделенным. Он замкнулся в себе и за целых три дня, что прошли после Первомайского праздника, не вымолвил ни словечка. Обида таилась в нем до той самой минуты, пока не вспыхнула от папиросного окурка, забытого мною в портфеле. Она возгорелась от папиросы, загашенной второпях еще месяц назад, но заполыхавшей потом так, что отца не удавалось успокоить ни маме, ни сестре, ни даже мне, Костэкелу, который – образ, подобие, плоть и кровь отца. Он выпроводил маму во двор, а меня и Тамару со зловещей ласковостью пригласил присесть на лавку у печи и развлечь его, старика, беседой. Задвинув за мамой засов и хлопая себя по ладони сложенным вдвое ремнем, отец стал выспрашивать нас, чьи мы, откуда взялись и чего ищем в его доме.

– Да ведь… – проговорила Тамара сквозь подступившие слезы.

– Что «да ведь»? – вопросил отец, щелкнув ремнем табуретку.

– Да ведь… мы твои дети… И мамины…

– Откуда? У меня таких детей нет.

– Да ведь… Может, мама забыла, а я помню, она говорила мне… Меня вы с ней нашли в Валя Адынкэ, недалеко от ручья. И Костэкела тоже где-то там подобрали.

Хоть Тамара и была старше меня на два года, но тогда она еще верила в родительские басни, будто мир людей умножается и произрастает из травы и капусты. Зажилась в нашем доме красивая сказка о том, как мать и отец, поженившись, наткнулись на нас в Валя Адынкэ – Глубокой Долине. Слушая сестру, я решился украсить эту побасенку такими подробностями, чтобы даже отец поверил в нее.

– Не знаю, как Тамару, а меня вы поймали в пруду вместе с рыбой. Я – от водяного племени, правда?

Отец медленно перевел глаза на меня.



– Коли ты рыбье семя, так помолчи.

– Я не рыбье! Я – от водяного цветка. А у цветов, когда они оборачиваются людьми, появляется голос.

– Складно врешь, да с чужой напевки. Откуда взял?

– Оттуда же, откуда вы с мамой взяли все остальные.

– Так откуда?

– Из головы.

– Выходит, что и я вру?

– Нет ты не обманщик, но в твоей голове полно небылиц.

– И твои тоже из моей головы взяты?

– Тоже, – с улыбкой подтвердил я, надеясь умаслить отца.

– А как же ты их оттуда берешь? – нежно пропел он и я понял, что попался на крючок. Просто он давал мне еще немножко побаловать на воле, к тому же, сказать по правде, хотелось ему поразмять язык после трехдневного молчания.

– Гляжу на тебя и беру, – нашелся я.

– Как все же? Лопатой, что ли?

– Нет… Иголкой. Потому что все твои небылицы – это занозы в мозгу.

– Какие еще занозы? В каком мозгу?

– В твоем! А занозы ты загнал туда в молодости, когда убирал с мамой сено. Перед венчанием мама отхлестала тебя колючками по лицу, по глазам, по затылку… Вспомни, в Валя Адынкэ одни колючки вместо травы росли…

– Да нет, и трава попадалась… – отец кашлянул в кулак и отвел глаза. – Ладно. А иголка твоя где?

– Не видишь?

– Нет.

– Посмотри-ка в мои глаза.

– А-а, да… Есть. – Отец подыграл мне, хотел узнать, сколько еще бесенят прячется в моей болтовне, и далеко ли я уйду на леске из толстого ремня, и скоро ли потону в слезах. – Кто же дал ее тебе, иглу-то?

– Кто? Мама, когда принесла меня из Валя Адынкэ. Протягивает иголку и просит: «Сынок, а сынок, вытащи у отца из головы занозы, излечи от краснобайства и напевок, не то сглазят его вдовы сельские: привяжут борзого коня к чужой коновязи. Не доведет его баловство до добра. Кто нынче смеется, тому завтра плакать черед».

Отец снова кашлянул в кулак.

– Как же ты иголку в глаза уронил?

– Смешно мне стало от маминых слов. Я ведь знаю: ты человек дельный и не бросишь жену и детей. Куда бы ни завели песни и сказки, все равно тебя домой потянет. Знаю – потому и изломал иголку на мелкие кусочки. Хотел их в окно выбросить, а ветер как дунет – и запорошил мне глаза. Теперь никто не вытащит этих кусочков: ни доктор, ни даже твой ремень…

Мама тем временем собрала у нас во дворе всю слободу, всех наших родичей. Стремглав обежала их и умоляла, превозмогая слезы:

– Бегите, бегите скорей! Зашла дурь в голову мужику, убьет он моих деточек!

Я бросил взгляд за отцовскую спину. В окнах теснились лица, глаза, губы… театр, да и только. Слободские и родня – в зале, а мы с отцом – на сцене. Все глядели с любопытством и ждали, чем обернется комедия. Завязка была известна, конец тоже: рано или поздно отец успокоится, и одно только не известно, кто его укротит, – актеры или зрители.

Отец молча глядел на стену с фотографиями времен его молодости. Снимки висели на ковре за моей спиной. Наш разговор увел его думы далеко в прошлое, на зеленое, полное цветов ковровое поле, он скакал на белом коне, подаренном дедом, чтобы было чем гордиться перед земляками, – скакал по краю вышитого полотенца, по заиндевелым холодным травам, время от времени осаживая скакуна и оглядываясь на холмы и долины, на старинные деревья, на лица людей с фотографий, надеясь встретиться с давно миновавшей юностью. Его глаза кричали, но стена отмалчивалась.

Бабушка Анна, услыхав, что в доме тихо, стала спроваживать людей со двора:

– Ступайте, ступайте, спасибо вам. Я сама разберусь…

Отец, услыхав за спиной шушуканье, спешился с фотографического коня и обернулся к окну.

– Отвори, Якобаш! – замахала ему бабушка. – Отвори! Что ты там от людей закрылся?

– Погодите маленько: у меня разговор с моим сыном.

– А чего годить? Ты председатель, что ли, чтобы годить? – вспылила бабушка.

– В своем доме я и председатель.

– Отвори, посоветуемся! Послушай материнского слова!

– Мама, я вас почитаю, как богом велено, и отворил бы с охотой, да вот внучек ваш не велит: он так много хочет мне сказать… Ну давай, Костэкел, выкладывай, недосуг мне.

– А что выкладывать?

– Отвечай, кто разрешил тебе морочить людей? Кто подучил над отцом глумиться? Может, ваш географ, а?… Или у тебя рога прорезались и ты хочешь меня забодать?… А ты, Тамарочка?…

Сестра подняла полные слез глаза, словно моля о помощи.

– Никто меня не учил, кроме как ты сам, – ответил я, стараясь не выдать страх.

– Как так?

– А так вот! На свадьбах я от тебя довольно наслушался.

– Я – одно дело, а ты – другое.

– Ничего не другое! Не все ли равно, где плести небылицы: на свадьбе или в клубе? Один бес и один бог смешит людей.

– То-то и оно, что не один. Я смешу своих друзей, а ты потешаешь все село. Я забавляюсь, а ты из этого делаешь ремесло. Разве для того я растил тебя, для того грамоте выучил, чтобы ты на сцене паясничал? Отвечай! – Тут он до того возвысил голос, что стены покачнулись и задребезжали стекла в рамах. – Ну? Что молчишь?!

И он протянул меня ремнем по плечу.

Вскрикнуть я не успел: за меня завопила Тамара. Люди из ворот кинулись к дому. Дверь треснула и слетела с петель.

Первыми через порог посыпались родичи. Бабушка заслонила меня. Мама укрыла собой Тамару. Отцовы братья – Григоре, дядя Захария и дядя Костаке – бросились к нему и усадили на лавку, пытаясь вырвать ремень.

– Срам! – покрыл суматоху звучный голос бабушки Анны. – Срам! Срам и позор убивать такого бесценного мальчугана!

– Да кто его убивать-то собрался?! – возмущенно вскричал отец, бросая гневные взгляды на маму.

Мама, обычно такая маленькая, такая покорная, на этот раз смело встретилась с ним глазами, распрямилась, стала словно выше и моложе и сказала напрямик, не тая боль, столько лет терзавшую ее:

– Ты! Ты их убиваешь, потому что они похожи на тебя. Потому что они переняли все твои байки и песни. Думаешь, я не знаю, что ты замыслил? Три дня рта не Раскрывал, зато во сне все высказал. Ты сквозь зубы скрежетал, что убьешь их, да! С досады бесился, потому что не дались тебе книги в твое время, а теперь дети тебя обошли, так зло и берет, зачем родил их со мной. Обидно тебе, что состарился, что ушла и уже не вернется назад твоя молодость, что не судьба уж тебе гулять, как гуливал когда-то… Да за чем дело стало? Если снова приспичило шалопутничать – скатертью дорога! Ступай вон из дома, срамник, носи свою глупость по ветру, пусть радуются люди, что они умнее тебя, пусть видят, что ты за птица! Будь добр, уходи! Я не позволю тебе сделать детей несчастными…

И, сказав все это, мама заплакала.

Тень сожаления упала на лицо отца. Горько улыбнулся он маме: мол, не поняла она его и вовек не поймет. Улыбнулся, словно прощаясь с ней, улыбнулся с болью и любовью, надвинул шляпу, поднялся с лавки, шагнул к дверному проему, но не смог переступить порог. Ему как будто стало неловко, и не столько людских глаз, сколько самого себя, потому что не по-доброму расставался он с нашим домом. Он обернулся и, верно, хотел сказать что-то, но слова не шли. По его сосредоточенному лицу было видно, что он ищет шутку, хочет осушить мамины слезы и снова стать хозяином, но шутка никак не выговаривалась. Похоже было, что я обобрал его догола. Увлажнившимися глазами посмотрел он на родичей. Все это были трудовые, жадные до работы люди, и лукавая мысль осенила отца: значит, вот что, дорогие, родные мои плугари, коли в этот весенний день не сыскали вы работы дома, так найдет вам Якоб работу на своем дворе. Отец чуть не рассмеялся от удовольствия, однако успел овладеть собой. Он потянулся к кружке. Но в порожнем ведре даже дно высохло, и отец совсем затуманился. Он болезненно скривился, позеленел, как человек, много лет носящий в себе неодолимый недуг, и мягким, полным горечи голосом сказал, то ли плача, то ли жалуясь, то ли молясь невидимому богу:

– Ведра воды некому принести в этом доме. Огород вскопать некому… Картошку посадить некому тоже… Все в артисты подались…

– Не тужи, брат, мы тебе поможем, затем и пришли. Если кому тяжело, надо плечо подставить, – успокоил его дядя Захария и, подхватив ведра, затрусил к колодцу.

Работа – дело такое, что если один возьмется, так и другим не стоится на месте. Не успел дядя Захария переступить порог, а уже бабуня спрашивала маму, где семенной картофель, и, пока отец выволакивал из погреба тяжелый мешок, чтобы перебрать его на свету, соседи сбегали по домам за лопатами и присоединились к тем, кто уже начал копать. Солнце еще не спустилось с полуденного неба, спеша к нам на помощь, а уже вода была в сенях и картофель в земле. Нашлись и другие дела. Дядя Костаке починил забор, который мы давным-давно сломали играя, потом со смехом прицепил к калитке колокольчик: пусть, дескать, оповестит отца, если мы соберемся задать стрекача из дому. Дядя Григоре подмел двор, чтобы вольно было нам с сестрой бегать и прыгать. Нелу, мой взрослый двоюродный брат, наткнулся под навесом на мешок с остатками цемента и заделал щербины на крыльце: теперь отцу будет удобно, сидя на нем ночи напролет, сторожить нас. Надо ли, не надо было обмазывать глиной присбу, но тетя Оля воспользовалась случаем и освежила ее: как знать, может, человеку наскучит сидеть по-сиротски на крыльце и придет ему в голову прогуляться вокруг дома по приступке. Даже Маричика, кроткая жена Нелу, создание столь тихое и пугливое, что, бывало, даже разозлишься, не слыша, что она отвечает на твое «здрасте», теперь разошлась и вызвала подавленные смешки, растолковывая всем, зачем протирает окна и моет полы в комнатах.

Не позови мама людей к столу, пожалуй, шутки на отцов счет, как и труды по дому, нипочем бы не кончились. Так уж ведется в нашем селе: работа, которую подгоняет добрый смех, спорится. Особенно когда принимается за нее целый род ради спасения от смертных побоев неразумных и непочтительных детей, до срока выносящих из дому веселые тайны, которые, впрочем, не сегодня-завтра послужат к вящей славе рода Чубарэ, и не только в селе, но и во всей нашей необъятной стране.

Да, успех превзошел ожидания отца. Заставив гостей притворными жалобами взяться за дело, он хотел единым духом погасить две свечи, от которых по его вине начались неурядицы в доме. Во-первых, успокоить маму и показать ей, что, несмотря ни на что, он был и остается хозяином, главой семьи, что это именно он, а не она, рожден носить кушму на голове; во-вторых, и родичей, коль уж они такие шустрые и задушевные, приструнить маленько, чтобы не переступали меру и не совали носа в чужое просо. Но не удалось, не вышло у отца, потому что, вспыхнув раз, эти огни поддерживали друг друга. Мама перестала плакать, зато воспылала гневом. Она смотреть на отца не могла. Пережитого стыда хватило бы ей на много лет. Мало того, что из-за отцовского буйства все село сбежалось к нам во двор, так он же еще и принудил гостей, как лодырей каких, наводить порядок в его доме. Вместо того чтобы по-хорошему приказать детям вскопать огород и посадить картошку, он их запирает в комнате и морочит людям головы. Как же после этого не выглядеть шутом в глазах детей? И кому же следовало задать трепку, им или ему?

Да и с родичами разговор выходил не так короток. Поначалу казалось, они будут смирными и покорными; потом, когда дела подошли к концу, они как-то нежданно-негаданно вышли из повиновения. Ладно, кувшин, шути, пока ручка цела, да только шутка их перешла меру, и, того гляди, будущее детей могло решиться без участия отца. Такие-то мысли терзали его, и он не знал, что предпринять, какую бы штуку выкинуть, чтобы снова все сделалось по его воле. Он опять приумолк и молчал даже за столом, только курил папиросы одну за другой да пил пиво долгими глотками врастяжку, словно погреб его опустел и он пьет последний в жизни стакан. Со стороны могло показаться, что он сломлен, на самом же деле отец ждал только часа, когда люди разойдутся и он сможет остаться наедине с собственными мыслями, затвориться в каса маре и не выходить оттуда, пока на душе не полегчает. Так поступал он всегда, когда сталкивался с чем-нибудь чуждым и незнакомым. Он запирался порой на ночь, а то и на две, и не являлся к нам без ясных, десятки раз продуманных планов. Год назад, перед тем как взять слово на собрании, когда скинули с председательского кресла Иона Хапужку за то, что зарился на общественное добро, отец не спал три ночи подряд. Не так уж легко было ему сложить свою речь. К тому же этот злополучный Ион приходился маме двоюродным братом…

В те дни отец победил. Одним дельным словом сумел вернуть Иона к давно забытому трактору. Сумел, потому что на его стороне было все село, вся родня. А теперь он один-одинешенек, и эта чертовская история с детьми – совсем не то, что случай с Хапужкой. Отец и сам удивился бы, если б сумел без хлопот развязаться с ней. Нужно найти единомышленников, людей вроде него, которые смогли бы понять, чего он хочет. Но как и с кем завести беседу, если теперь пойдет о нем слава еще похуже, чем о попе-расстриге? Может, выждать, пока затихнет молва? Но ждать некогда: дети вот-вот кончат школу – и поминай как звали! Нет, если начинать, то сейчас. Пока саженцы не зацвели, их еще можно высадить в своем саду… Пожаловаться председателю? Пусть поговорит с ними по-государственному, пусть растолкует, что земля, сколько бы техники на ней ни копошилось, нуждается и будет нуждаться в человечьих руках… Да разве этих мазуриков проймешь высокой речью? Яйца-то нынче умнее кур, брать их следует деликатно, осторожно, и не на стороне, а в своем доме. Танцевать от порога, от плиты, от теплого лоскутного одеяла, от печи, на которой можно держать военный совет с женой. Она – квочка и поведет цыплят, куда захочет. Какими теперь охами и ахами, какими песнями улестить ее? Упрямая. Скажет «но» – так никакого «тпру» не будет, пока сама не уразумеет, что тянет в трясину.

Весенние праздники, раз начавшись, идут один за другим. Первые полевые работы подходят к концу, и у отца снова появилось время для раздумий. Теперь он удаляется в добровольное заточение на четыре дня и четыре ночи. Не ест, не пьет, сидит молчком. Скулы его заострились и, кажется, вот-вот прорвут желтую, как воск, кожу. В синих кругах вокруг глаз тускло поблескивают зрачки. И хотя на дворе весна, а не поздняя осень, белый иней оседает на волосах отца. Вытянувшись, лежит он навзничь, на голой лавке, со сложенными на груди руками, будто покойник. Мама вместе с нами подглядывает в дверную щель, все в ней замирает от жалости, она забывает о ссоре, о своей и нашей мечте и умоляет отца отворить, выйти, поесть чего-нибудь. При звуках ее голоса морщины на его лице разглаживаются, он облегченно вздыхает и словно хочет подняться с лавки; даже покрываются радостным румянцем щеки, но он не поддается и, глядя в одну точку, продолжает наматывать мысли на невидимое веретено.

Не отворяет он и на пятый день, и на шестой не хочет открыть. Мама заливается слезами, не находит себе места, слова ее не утешают, все валится из рук. Ни жива ни мертва, бродит она вокруг дома, останавливаясь у всех окон и дверей и пеняя небу, что из-за проклятой актерской школы, вскружившей нам головы, она теряет мужа. Мама кается так страстно, словно это не она вместе с отцом своими колядками и песнями пробудила мечту в наших душах; словно они чужды тем сказкам, на которых мы выросли и которые начинаются одними и теми же волшебными словами: «За тридевять земель, за тридевять морей…»

Видать, таковы с годами все родители. К той поре, как увидят детей взрослыми, забывают они свои сказки и напевы. Остается одна-единственная сказка – о любви, связавшей их зеленой травяной нитью.

– Господи, лучше б уж вы просились- в другое какое ученье! На агрономов там или докторов… Тут мое слово помогло бы. Потому что все равно вернулись бы тогда в село, были бы при нас, при земле. А потом, агроном или доктор, если даже и водится с песнями или побасенками, с дороги не собьется, а коли человека только песня держит на земле, по ветру идет вся его жизнь… Что же вы сидите? Идите к нему, просите прощения, не то… Боже мой, боже, мы останемся без отца на этом свете. Разве не видите: он уйти задумал, хочет покинуть нас! Крошки хлеба, капли воды в рот не берет. В землю ляжет, а грех будет на мне и на вас…

В голосе мамы было столько печали и горя, что Тамара не стерпела. Она оторвалась от меня и шагнула к двери каса маре. Я, однако, помедлил. Что-то подсказывало мне, что отец только и ждал, чтобы мы упали перед ним на колени, что к этому и вел он с той самой минуты, как заперся в каса маре и начал свой изнурительный подвиг. Я читал его мысли. После того вздоха облегчения, вздоха радости, а не мук, торжествующего, я бы сказал, вздоха, тут же погашенного в груди, вздоха, разгладившего морщины отца и осветившего его лицо, у меня были все основания полагать, что никакие черные мысли его ни чуточки не терзают. Но голос мамы, отозвавшийся и в моей душе, поднял меня с места. Я встал, сам не зная, куда хочу идти и что делать. К счастью, не успела Тамара коснуться щеколды, как дверь распахнулась и на пороге появился отец.

– Ошибаешься, женщина, – кротко проговорил он и шагнул вперед, не глядя на нас. Он приблизился к маме, обнял ее и продолжал смиренно: – Неужто ты думаешь, что я так глуп, что сложу руки на груди и дам могильщикам унести меня из этого дома? Уйти – и на том свете мучиться от стыда? Уйти – и оставить тебя одну, покинуть на неблагодарных детей? Чтобы они и над тобой насмеялись, а? Чтобы выгнали тебя вон? Эх, Одокия, Одокия! Мы ведь целую жизнь с тобой прожили, так вот назло же им еще одну проживем. Оставь им ихнее баловство, не грызи себя. Только отныне заведем уговор: расходы пусть по-прежнему лежат на нашем горбу, зато они, музыканты эти, будут играть то, что мы им закажем. Не угодно? Долой уговор – пусть идут на все четыре стороны. Вольному воля, а карман наш…

Если отец есть отец, то, каким бы ты ни слыл ловкачом как ни старался бы превзойти его, в конце концов и сам не заметишь, как это случилось, что ты услужливо по его хотению отворяешь или затворяешь ворота. Долгая жизнь плугаря научила отца с достоинством носить кушму на голове и, что бы ни было, оставаться хозяином в доме. Какие бы ветра ни силились скинуть с него шапку, ему всегда удавалось ее удержать…

Стало быть, остался я сам-друг со своей незадачей. И было мне еще обиднее, чем отцу после набега родичей. Даже рыжий петух, который вчера, трепыхая крыльями, взлетал на забор и оглашал криком дорогу, словно призывая меня в путь, уже не пел по утрам. Мама, разомлевшая от тепла отцовых речей, живо изловила петуха и до вечера варила из него суп, желая вернуть отцу силу.

И еще – с того дня потянулись дожди. Посевы всходили на глазах, вырастали, заслоняя собой дорогу, что вела из нашего дома в большой мир. Боясь потерять ее, боясь, что не сыщу ее будущей весной, я выкинул белый флаг. Я обещал отцу ежедневно выполнять свою норму на холме, лишь бы можно было каждое утро, выходя из дому, встречаться с моей дорогой и радоваться, что через год я накоплю денег и смогу уйти по ней куда захочу.

Но нет дорог без колдобин. Вместе с посевами взошла и трава в Валя Адынкэ, высокая, как никогда в другие годы. И была она такая душистая и мягкая, что попутал нашу Тамару грех, повела ее доля на сенокос с другими девками и парнями, и нашла она там свою первую любовь, так что к весне у моих родителей объявился внук по имени Славик, как и мы, сысканный в Валя Адынкэ, у источника среди тростников… Замужество Тамары и крестины Славика не только поглотили мои «дорожные» деньги, но еще и заронили в отцовскую голову мысль стреножить меня – женить не мешкая, чтобы родился у него внучок и от сына, – я ведь был совсем взрослый, даже мама это замечала, – а уж тогда можно было бы спокойно послать меня учиться на агронома, не опасаясь, что забуду обратный путь к дому, к земле. На попятный не пойдешь; пришлось дать слово, что я готов и на это, лишь бы невеста была не совсем уродина, а самому, дескать, мне ее искать недосуг – на носу выпускные экзамены. Так я спрятался в отцовский замысел, как заяц в придорожные кусты, выжидая минуты, чтобы ошарашить его какой-нибудь совсем уж несуразной выходкой и дождаться заветных слов: «Уходи, уходи от меня прочь, бога ради…»

Отец догадывался, что я хожу у него перед самым носом кривыми путями, и гнул свое. Он послал маму искать мне суженую по селу, а сам залег в кустах на той стороне дороги и стерег зайца, чтобы свалить его одним прыжком при помощи данного некогда обещания. Порой встречались наши глаза, но мы тут же отводили их в сторону, лишь бы не читать в душах до конца и не спугнуть друг друга до времени.

А мама, бедная, совсем забегалась на запутанных тропинках сватовства. И, хоть согласных на такое дело в нашем селе найти было не так просто, на дворе у нас появлялась одна невеста за другой. И у каждой находил я нестерпимый для меня изъян: у одной ноги коротки, у другой руки долги, третья золотушная, у четвертой зуб со свистом, пятая глазом косит… Невест же совсем дурного пошиба мама сама распознавала с ходу: одни были слишком бестолковы и тут же попадали впросак, другие до того ленивы, что по неделям не смывали своих румян.

Но в один прекрасный день все мои отговорки пошли прахом: мама привела на двор чудо-девушку, с глазами такими черными, что хотелось тут же зажечь в них свет. Коса у нее доходила до пят, была она высокая, стройная, статная, и в каждом ее движении отзывалась повадка горной козочки.

– Она, Костэкел! – радостно шепнула мама. – Хочешь не хочешь, а я ее со двора не отпущу. А если кто попробует увести, отец застрелит…

Тут и отец вышел из комнат. Кашлянул в кулак и остановился на крыльце.

«Ну, что теперь скажешь?» – пронзил меня его торжествующий взгляд.

Что я мог сказать! Девушка походила на сказочную фею. Не будь у меня сердца вообще, и то влюбился бы. «Все, Костэкел, снова попался ты в сеть, – сказал мне, как бы успокаивая, внутренний голос – Это предначертано в Книге Судеб, и роптать не приходится. Забудь про актерство, про учение. Чего ждать? Бери ее за руку и веди под благословение». Не чуя ног, я шагнул было к девушке, но она подняла глаза и пригвоздила меня к месту. Потом застенчиво улыбнулась, и я понял, что мама снова ошиблась: только на этот раз серебряная невеста, а жених деревянный. Мы, пожалуй, были однолетки, по она уже расцвела. Видать, ее мама, зачиная дочку, от солнца и луны отломила по кусочку, от ночного цветка, от дневного лепестка, окунала в небесные лучи да в целебные ручьи, а косу заплела из лесного руна… А я? Где был зачат я? На стоге колючего сена в Валя Адынкэ. Что оно могло подарить мне? Худобу, шипы, да горечь, да полынное сердце без капельки солнца.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации