Автор книги: Яков Гордин
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
«Анджело» подтверждает это.
Передача самодержавной власти Анджело вызвана государственной необходимостью. Он должен безжалостными мерами оздоровить страну. Но оказывается, что носитель самодержавной власти – лицемер. Он готов на произвол. Он только делает вид, что закон для него святыня. В таких условиях самодержавная власть, по видимости действующая на благо государства, есть зло. Ибо она – аморальна.
В «Анджело» – впервые после «Годунова», – исследуя проблему власти, Пушкин выносит вперед ясное нравственное начало. В 1831 году это не играло для него такой роли. Нравственное начало, заглушенное в «Медном всаднике» громом исторических сдвигов, в «Анджело» становится определяющим.
Жестокость не может быть панацеей от общественных зол: вот вывод «итальянской поэмы». Жестокость – сестра безнравственности.
В «Анджело» и «Медном всаднике» Пушкин рассчитался с фетишем законности.
Не всякий закон справедлив только потому, что он – закон. Закон, по которому должен погибнуть Клавдио, – дурной закон, ибо вместо того, чтобы разрешить человеческую проблему, он убивает человека.
«Сила вещей», исторический закон, по которому гибнет Евгений, торжествует. Но можно ли смиряться с этим торжеством, если наследники первого императора ведут страну к катастрофе?
31 октября был закончен «Медный всадник».
2 ноября была закончена «История Пугачева».
Пушкин писал их параллельно. И в них есть общий конфликт, общая проблема. Проблема бунта.
В «Медном всаднике» речь идет о бунте дворянском.
В «Пугачеве» – о бунте народном.
Понимая истоки того и другого, Пушкин осудил бунт как метод воздействия на русскую жизнь.
Он думал, что осудил навсегда. Но через два года, в страшную пору своей жизни, он еще к этой проблеме вернется…
6
Среди стихотворений 1833 года есть два особенно значимые.
С 1834 года в письмах и стихах Пушкина появляется усталость. Прямые признания в усталости. Мотив побега станет одним из главных в его лирике.
В 1833 году ничего этого еще не было. Но было стихотворение, в котором он с тоской вспоминал о том времени, когда был только поэтом…
Не дай мне бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резко я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я.
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Да вот беда: сойти с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут.
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя придут.
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров –
А крик товарищей моих
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
Если внимательно прочитать вторую и третью строфы, то становится совершенно ясно, что речь в них идет вовсе не о клиническом безумии.
Пушкин начал стихотворение с мыслью о подлинном безумии. Тому, очевидно, был конкретный повод. Например, судьба безумного Батюшкова. Но далее стихи стали развиваться по-иному.
Эти стихи не о безумии, а о поэте. Поэте, свободном «тайной свободой». Две эти строфы – энциклопедия, свод пушкинских формул, трактующих поведение поэта.
Почти каждая строка здесь имеет соответствие в прежних стихах – начиная с самых ранних.
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Еще в 1819 году Пушкин писал:
Сокроюсь с тайною свободой,
С цевницей, негой и природой
Под сенью дедовских лесов…
В стихах 1833 года:
И я б заслушивался волн…
Это смысловые реминисценции из стихотворения 1824 года «К морю»:
Как я любил твои отзывы,
Глухие звуки, бездны глас…
И почти полностью две эти строфы совпадают с монологом Поэта из «Разговора книгопродавца с поэтом» 1824 года:
И тяжким, пламенным недугом
Была полна моя глава;
В ней грезы чудные рождались…
В гармонии соперник мой
Был шум лесов, иль вихорь буйный.
Иль иволги напев живой,
Иль ночью моря гул глухой,
Иль шопот речки тихоструйной.
Тогда, в безмолвии трудов,
Делиться не был я готов
С толпою пламенным восторгом…
Сравним лексику: «Я пел бы в пламенном бреду» – «И тяжким пламенным недугом была полна моя глава», «пламенный восторг» (и в том и в другом случае романтическое толкование творчества как «высокого недуга»). Далее: «И я б заслушивался волн» – «моря гул глухой, иль шопот речки»; «вихорь, роющий поля» – «вихорь буйный». В последней строфе стихов 1833 года: «голос яркий соловья», «шум глухой дубров»: в стихах 1824 года: «шум лесов», «иволги напев живой».
А ведь в «Разговоре» – именно декларация романтического поэта.
Такая острая тоска по прошлому впервые появилась в пушкинских стихах 1830-х годов.
Безумие этих стихов – это высокое пророческое безумие, непонятное для окружающих. Такое безумие – это «воля», это «счастье». Но реализация его чревата бедой – «как раз тебя запрут».
Это была тоска по другому варианту его судьбы, от которого он сам отказался. Это была тоска по той «воле», которая была для него равнозначна «счастью»: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…»
Он мог не пускаться в политическую деятельность, мог не заниматься профессиональными историческими изысканиями, мог не добиваться политической газеты, не вступать в службу и не искать сближения с царем. Он мог жить частным человеком, уехать в Михайловское или Болдино с молодой женой – «под сень дедовских лесов», и там, свободный «тайною свободой», вести жизнь поэта. Никто бы не мешал ему наезжать в Петербург, но он не был бы связан. Он не был бы поставлен в те жесткие рамки деятеля, историка, политика, в которые он сам себя поставил. Он не был бы поставлен в те жесткие рамки чиновника, человека, не свободного даже в частных своих поступках, в которые его поставил царь.
Впервые Пушкин усомнился в правильности выбранного им пути.
В творчестве своем он стремительно уходил от романтических представлений. Но он тосковал по независимости только поэта.
В том же 1833 году он в последний раз декларировал поэтическую свободу в неоконченном «Езерском»:
Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На черный пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись: таков и ты, поэт,
И для тебя условий нет.
Это напоминает декларации из «Цыган», его романтической поэмы.
Он давно изменил своим декларациям. Давно перестал быть только поэтом. Для него теперь были условия. Он и Езерского выбрал в герои по условиям своего общего плана – Езерский был «могучих предков правнук бедный», один из тех истинных дворян, на которых надеялся Пушкин.
Он еще не раз заговорит в стихах о свободе. Но это будет другая свобода. Не литературная. Впрочем, и не политическая. «Тайная свобода».
И было написано в 1833 году еще одно стихотворение. Стихотворение, в котором Пушкин подводил итоги своих отношений с литературой и литераторами.
…О, вы, которые, восчувствовав отвагу,
Хватаете перо, мараете бумагу,
Тисненью предавать труды свои спеша,
Постойте – наперед узнайте, чем душа
У вас исполнена – прямым ли вдохновеньем,
Иль необдуманным одним поползновеньем,
И чешется у вас рука по пустякам.
Иль вам не верят в долг, а деньги нужны нам.
Не лучше ль стало б нам с надеждою смиренной
Заняться службою гражданской иль военной,
С хваленым Жуковым табачный торг зачесть
И снискивать в труде себе барыш и честь…
Презрение вытесняло в нем все иные чувства.
В апреле 1834 года он писал Погодину:
«Вообще пишу много для себя, а печатаю по неволе и единственно для денег; охота являться перед публикою, которая Вас не понимает, чтоб четыре дурака ругали Вас в своих журналах только что не по матерну. Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок. Быть так».
Было время… Он тосковал по двадцатым годам. Давним. До 14 декабря. Литературное поприще опротивело ему. Быть так…
Болдинской осенью 1830 года он подводил итоги своей прежней жизни.
Болдинской осенью 1833 года он подводил итоги первых трех лет своей новой жизни. Итоги были неутешительные.
Он начал понимать, что, делая ставку на Николая, ошибался. И рассказал об этом в «Анджело». Через два месяца его мысль получит страшное подтверждение.
Он начал понимать, что, женившись, отнюдь не создал себе жизни à lа Карамзин. У него появились первые сомнения в том, что он может обеспечить семью.
У него впервые появились сомнения в возможности реализовать свои замыслы.
Литературное поприще опротивело ему.
Но как бы то ни было – как поэт и историк – он решил для себя проблему крестьянской революции. Это был первый этап его плана.
Теперь надо было вбить это в сознание русской публики.
А на очереди был следующий этап – радикальные реформы. История Петра Великого, исследование путей и возможностей реформирования страны сверху.
Год 1834-й
Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать, как им угодно. Опала легче презрения.
Пушкин – жене. 1834
1
Осенью 1833 года, сидя в пустом болдинском доме, Пушкин понял, что, делая ставку на государя, он страшно ошибался.
Он многого не знал. Он, еще недавно рассчитывавший стать конфидентом царя, не знал, что куда бы он ни ехал – за ним вслед путешествовали бумаги такого толка:
«С.-петербургский оберполицмейстер от 20 сент. уведомил меня, что… был учрежден в столице секретный полицейский надзор, за образом жизни и поведением известного поэта, титулярного советника Пушкина, который 14 сентября выбыл в имение его, состоящее в Нижегородской губернии. Известясь, что он, Пушкин намерен был отправиться из здешней в Казанскую и Оренбургскую губернию, я долгом считаю о вышесказанном известить Ваше прев-во, покорнейше прося, в случае прибытия его в Оренбургскую губернию, учинить надлежащее распоряжение о учреждении за ним во время его пребывания в оной секретного полицейского надзора за образом жизни и поведением его» – так писал нижегородский военный губернатор оренбургскому.
В 1833 году Пушкин оставался в глазах правительства человеком подозрительным, готовым на государственное преступление.
Он этого не знал. Но понимал уже в то время достаточно.
29 ноября он записал в дневнике:
«Три вещи осуждаются вообще – и по справедливости: 1) Выбор Сухозанета, человека запятнанного, вышедшего в люди через Яшвиля – педераста и отъявленного игрока ‹…› Государь видел в нем только изувеченного воина и назначил ему важнейший пост в государстве, как спокойное местечко в доме инвалидов. 2) Дамские мундиры. 3) Выдача гвардейского офицера фон-Бринкена курляндскому дворянству. Бринкен пойман в воровстве; государь не приказал его судить по законам, а отдал его на суд курляндскому дворянству. Это зачем? К чему такое своенравное различие между дворянином псковским и курляндским; между гвардейским офицером и другим чиновником? Прилично ли государю вмешиваться в обыкновенный ход судопроизводства? Или нет у нас законов на воровство? …Конечно, со стороны государя есть что-то рыцарское, но государь не рыцарь…»
Столь резко он никогда еще не писал о царе. Эта запись – переломная. Это – начало внутреннего разрыва с Николаем, крушение одной из основ его великого плана.
Каждое из трех обвинений имеет свой смысл.
Назначение Сухозанета, человека жестокого и нечистоплотного, главным директором Пажеского и всех сухопутных корпусов отдавало в его руки воспитание молодого офицерства. А мы знаем, какое значение Пушкин придавал воспитанию дворян.
Определение придворным дамам единообразной формы было проявлением заурядного самодурства.
Вмешательство царя в процесс судопроизводства доказывало отсутствие в стране законности.
Николай в 1833 году как будто задался целью опровергнуть надежды Пушкина.
14 декабря Пушкин записал в дневнике:
«11-го получено мною приглашение от Бенкендорфа явиться к нему на другой день. Я приехал. Мне возвращен Медный Всадник с замечаниями Государя».
Принять требования дворцовых цензоров поэт не мог. Он отказался от публикации поэмы.
Такого удара он не ожидал.
Напечатанный в одно время с «Анджело», «Медный всадник» должен был много сказать публике. И этот урон был важнее денежного.
Но события шли по восходящей.
30 декабря 1833 года Пушкин был пожалован в камер-юнкеры двора его величества.
Не надо считать Николая глупцом, действовавшим исключительно по прихотям. Он бывал очень точен в своих действиях. Претензии Пушкина на роль руководителя общественного мнения были для него неприемлемы. Одним движением он все ставил на место. Камер-юнкер не мог быть духовным вождем России.
Пушкин прекрасно понял эту сторону назначения. Перед Россией, которой он собирался представить свой чертеж прошлого и будущего – три последних года были подготовкой, – перед Россией, которой он собирался объяснить ее историю, ее заблуждения, перед этой Россией он явился теперь в смехотворном виде камер-юнкера.
Автор «Истории Пугачева» и камер-юнкер – положения несовместимые. И он прямо сказал об этом своему старому приятелю Вульфу.
В той сложной игре, которую они с 1826 года вели с Николаем, царь начисто переигрывал его.
Это было страшно. И страшно в нескольких отношениях.
Проницательный современник П. М. Смирнов, хорошо знавший Пушкина, вспоминал в «Памятных заметках»:
«Пушкина сделали камер-юнкером; это его взбесило, ибо сие звание, точно, было неприлично для человека 34 лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно дано было, чтобы иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателен, малодушен, и он, дороживший своей славой, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен…»
Николай знал, что делал.
Дневник, 1 января 1834 года:
«Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau».
Этот факт становился в длинную линию полусобытий-полунамеков: Наталья Николаевна и царь. Пушкин говорил Нащокину, что царь, как офицеришка, волочится за его женой.
Данжо был мелким придворным Людовика XIV. Король выдал за него замуж одну из придворных дам, за которой сам ухаживал. Положение Данжо оказалось двусмысленным. Он стал предметом насмешек. При этом он оставил мемуары о придворной жизни.
Быть мелким придворным, мужем женщины, которой интересуется царь, – эта мысль приводила Пушкина в бешенство. Тон его фразы угрожающий – «русский Данжо» оставит не столь безобидные записки, как французский.
Он начал приводить свой замысел в исполнение сразу же. Вслед за записью о своем пожаловании он рассказывает о безумной ревности флигель-адъютанта Безобразова, женившегося перед тем на фрейлине, княжне Хилковой.
Следующая запись о камер-юнкерстве – опять-таки рядом с записью о Безобразовых. Одна комментировала другую.
Молодой Безобразов, человек решительный и вспыльчивый, женившись на фрейлине, узнал, что она была любовницей императора. А узнав, повел себя настолько бурно, что царь арестовал его и выслал на Кавказ.
Пушкин упорно ставил эту историю рядом со своим камер-юнкерством.
Таких тяжких дней еще не бывало в его жизни. Но, как он сам говорил, его не так легко было с ног свалить.
С декабря 1833 по апрель 1834 года он писал статью о Радищеве.
После пожалования в камер-юнкеры Пушкин сказал Вульфу, что возвращается к оппозиции. Но он думал об этом и раньше. «Анджело» тому свидетельство. Он перешел в оппозицию не в январе 1834-го, а осенью 1833-го. И тут ему естественно было вспомнить Радищева.
2
Он все эти годы искал опоры – в истории, в людях, в литературе. Все, на что, казалось ему, можно опереться, привлекало его внимание. И люди, и книги. В Радищеве он чувствовал что-то близкое себе.
Конечно, они расходились во многом. Радикализм Радищева, наэлектризованный Великой революцией, был ему чужд. Но оба они ощущали пугающую близость тупика, в который шла Россия. Оба понимали, какую роль может сыграть в будущем России крестьянский бунт. Они по-разному относились к бунту, по-разному оценивали его перспективы. Для Радищева времени «Путешествия» крестьянский бунт был страшным, но разрубающим узел событием. Для Пушкина он был заблуждением, еще туже затягивающим роковой узел.
Их роднило то, что оба они мучительно над этим думали. Но для Радищева это была последняя черта мысли. А для Пушкина – только первый этап чертежа.
К началу декабря 1833 года, когда была начата статья, Пушкин уже решил для себя проблему мятежа. И решил ее отрицательно. Он собирался идти дальше. Но судьба Радищева была понятна ему. Титаническое предприятие Радищева, возмечтавшего одной книгой открыть России глаза на ее судьбу, было сродни его собственному предприятию. Он не мог не восхищаться решимостью этого человека.
Возвращаясь к оппозиции, Пушкин видел единственную в русской истории аналогию своей судьбе – судьбу автора «Путешествия». Он решил воспользоваться мятежной книгой, чтобы еще раз – теперь уже в печати – высказать свои мысли о дворянстве и народе.
Его возвращение в оппозицию означало конец его упований на Николая. Но не означало отказа от главных идей.
«Я начал записки свои не для того, чтоб льстить властям, товарищ, избранный мной, худой внушитель ласкательства, но не могу не заметить, что со времен возведения на престол Романовых, от Михаила Федоровича до Николая I, правительство у нас всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно. Вот что и составляет силу нашего самодержавия. Не худо было иным европейским государствам понять эту простую истину. Бурбоны не были бы выгнаны вилами и каменьями, и английская аристократия не принуждена была бы уступить радикализму» – так говорил он в статье о Радищеве.
Отказ от надежд на царя неминуемо означал обращение их на общество. Для воздействия на общество необходима была газета. Ветер возвращался на круги своя. Издавать газету, набитую вздором или краткими известиями о политических событиях, он не собирался. Печатать дельные политические статьи было – мягко говоря – крайне сложно. Нужно было изобретать некий жанр, который дал бы возможность говорить и печатать. «Путешествие из Москвы в Петербург» было опытом такого жанра.
Мысль, что правительство в России последние столетия – единственная сила, способная провести необходимые реформы, укрепилась в нем сразу после 14 декабря, и он от нее не отступал. Но он прекрасно видел, что реформаторский порыв Николая иссяк. Правительство не понимало, как опасна попытка законсервировать Россию. И он указывал правительству на источник его силы. И совершенно ясно предупредил о том, что может произойти, если этот источник забыть. «Бурбоны были выгнаны вилами и каменьями», потому что не хотели быть впереди народа в деле реформ.
Самые важные, по его мнению, для России мысли он вкрапливает в обширные описания, рассуждения, цитаты.
Он, например, не просто сравнивает Москву и Петербург. Петербург – это результат «революции Петра», средоточие бюрократов-наемников, паладинов «дряблого деспотизма». Москва – последний оплот старого дворянства. То, что говорится о Москве, имеет отношение ко всей небюрократической России[1]1
Глава о Москве была написана Пушкиным в январе 1835 года, но мысли, изложенные в ней, сформировались уже к 1834 году.
[Закрыть].
«Упадок Москвы есть явление важное, достойное исследования: обеднение Москвы есть доказательство обеднения русского дворянства, происшедшее от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о коих поговорим в другом месте. Так что правнук богача делается бедняком потому только, что дед его имел четверо сыновей, а отец его столько же. Он уже не может жить в этом огромном доме, который не в состоянии он освещать, даже и отапливать. Он продает его в казну или отдает за бесценок старым заимодавцам и едет в свою деревушку, заложенную и перезаложенную, где живет в скуке и в нужде, мало заботясь о судьбе детей, которых на досуге рожает ему жена и которые будут совершенно нищими.
Но улучшается ли от сего состояние крестьян? Крепостной мелкопоместного владельца терпит более притеснений и несет более повинностей, нежели крестьянин богатого барина.
Но, говорят некоторые, раздробление имений способствует к освобождению крестьян. Помещики, не получая достаточных доходов, принуждены заложить своих крестьян в Опекунский Совет и, разорив их, приходят в невозможность платить проценты, имение тогда поступает в ведомство правительства, которое может их обратить в вольные хлебопашцы или экономические крестьяне. Расчет ошибочный. Помещик, пришедший в крайность, поспешает продать своих крестьян, на что всегда найдет охотников, а долг дворянства связывает руки правительству и не допускает его освободить крестьян, ибо в таком случае дворянство почтет свой долг угашенным уничтожением залога».
В 1834 году, как и в 1831-м, Пушкина занимали процессы, происходящие с дворянством. Его занимала возможность освобождения крестьян. Он думал об этих важнейших предметах с постоянством и тщательностью человека государственного.
«Путешествие из Москвы в Петербург» было статьей о Радищеве и не было статьей о Радищеве. Радищев как повод явился из положения психологического. Разговоры о Радищеве были камуфляжем опасным и потому не выглядели камуфляжем. Разговоры о Радищеве давали возможность естественным образом перейти к тому, что у них было общего тематически. Содержание статьи говорит о стойкости его позиции. Имя Радищева говорит о новом взгляде на свою судьбу.
В то же время конспектировал он книгу уцелевшего декабриста Михайлы Орлова «О государственном кредите». Орлов был сторонником майоратов, то есть противником «раздробления имений».
После «Путешествия» он начал статью «О ничтожестве литературы русской».
«Если русская словесность представляет мало произведений, достойных наблюдения критики литературной, то она сама по себе (как и всякое другое явление в истории человечества) должна обратить на себя внимание добросовестных исследователей истины».
Он считал себя добросовестным исследователем истины. Он мог теперь смотреть на русскую литературу со стороны. Он был историком. И статья была скорее исторической, чем литературной. Он рассматривал литературу как явление жизни общественной. Он дал богатый смыслом очерк русской истории, породившей новую литературу, дал обширный очерк истории процессов европейских, приведших к явлению Вольтера и его соратников. Статья тут и оборвалась. Но ясно, что ничтожество литературы русской, по мнению Пушкина, определялось ее общественным бессилием, в противовес общественной мощи французской литературы века Просвещения.
В 1833 году он в стихах высказал свое презрение к тому «вшивому рынку», в который превратилась русская словесность. В 1834 году он собирался как мыслитель объяснить причины этого превращения.
3
6 декабря 1833 – года Пушкин писал Бенкендорфу:
«Хотя я как можно реже старался пользоваться драгоценным мне дозволением утруждать внимание государя императора, но ныне осмеливаюсь просить на то высочайшего соизволения: я думал некогда написать исторический роман, относящийся ко времени Пугачева, но нашед множество материалов, я оставил вымысел и написал Историю Пугачевщины. Осмеливаюсь просить через Ваше сиятельство дозволения представить оную на высочайшее рассмотрение. Не знаю, можно ли мне будет ее напечатать, но смею надеяться, что сей исторический отрывок будет любопытен для его величества особенно в отношении тогдашних военных действий, доселе худо известных».
Трудно отгадать, почему Николай пропустил «Пугачева». Быть может, как считают некоторые исследователи, он хотел напомнить о великом мятеже русским дворянам – тем самым безграмотным барам, которые не одобряли даже робких разговоров о реформах. А может, он был уверен, что имеет дело с бездумной фактографией, а вчитываться и вдумываться ему было недосуг. Как бы то ни было, царь сделал очень незначительные замечания и 31 декабря 1833 года разрешил книгу напечатать.
Разрешение, как видим, совпало с пожалованием в камер-юнкеры. И, казалось, должно было нейтрализовать в сознании Пушкина – хотя бы отчасти – эту дальновидную акцию государя. Этого, однако, не произошло. Наоборот, легкость и равнодушие, с какими царь пропустил книгу, свидетельствовали, что важнейшие идеи, в ней высказанные, были им просто-напросто не замечены.
Равнодушие царя только усугубляло для Пушкина горькое сознание своей ошибки.
Тем необходимее было скорее напечатать «Историю» – представить ее обществу. Издание первого его исторического труда должно было многое определить. Оно должно было определить отношение публики к его исторической проповеди. Оно должно было определить его материальные перспективы – сможет он зарабатывать на жизнь историческими трудами или нет. Денежные надежды на «Пугачева» он возлагал большие.
В начале февраля 1834 года – Бенкендорфу:
«Разрешая напечатание этого труда, его величество обеспечил мое благосостояние. Сумма, которую я могу за него выручить, даст мне возможность принять наследство, от которого я вынужден был отказаться за отсутствием сорока тысяч рублей, недостававших мне. Этот труд мне их доставит, если я сам буду его издателем, не прибегая к услугам книгопродавца. 15 000 было бы мне достаточно.
У меня две просьбы: первая – чтобы мне разрешили отпечатать мое сочинение за мой счет в той типографии, которая подведомственна г-ну Сперанскому, – единственной, где, я уверен, меня не обманут; вторая – получить в виде займа на два года 15 000 – сумму, которая даст мне возможность посвятить изданию все необходимое время и старание».
Видит бог, как не хотелось ему просить деньги у Николая после всего происшедшего. Но другого выхода не существовало. «Пугачева» необходимо было напечатать. Причем напечатать с максимальной выгодой. Для этого нужны были деньги. Деньги мог дать только царь. Возможности крупных частных кредитов Пушкин к тому времени уже исчерпал.
Николай распорядился выдать 20 000 рублей и разрешил печатание в государственной типографии. Об увеличении суммы, очевидно, просил сам Пушкин в личном разговоре с Бенкендорфом.
Внешне отношения между царем и камер-юнкером Пушкиным снова наладились.
4
Он недаром думал о сорока тысячах, которые позволят ему принять наследство – расстроенное и обремененное долгами имение покойного дядюшки Василия Львовича. Жизнь – самая что ни на есть низменная, практическая жизнь – терзала его.
Он жаловался Нащокину в марте 1834 года:
«Обстоятельства мои затруднились еще вот по какому случаю: На днях отец посылает за мною. Прихожу – нахожу его в слезах, мать – в постеле – весь дом в ужасном беспокойстве. Что такое? имение описывают. – Надо скорее заплатить долг. – Уж долг заплачен. Вот и письмо управителя: – О чем же горе? – Жить нечем до октября. – Поезжайте в деревню. – Не с чем. – Что делать? Надобно взять имение в руки, а отцу назначить содержание. Новые долги, новые хлопоты. А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата Льва…»
Он взял на себя управление отцовским имением. Это требовало времени, нервов и денег.
Сформировавшееся и окрепшее в нем нравственное чувство вело его по пути человеческой заботы о малом и большом – от отцовского имения до России.
3 мая он занял у своего давнего знакомого полковника Энгельгардта 1330 рублей под вексель. 26 мая выдал книгопродавцу Лисенкову вексель еще на 4000 рублей. Это уже после получения ссуды в 20 000.
Жизнь терзала его. Однако надо было двигаться дальше. Надо было всерьез приниматься за «Историю Петра». Надо было решать, как он будет жить. Как и где.
В марте Пушкин записал в дневник безо всякой связи с предыдущим:
«13 июля 1826 года – в полдень Государь находился в Царском Селе. Он стоял над прудом, что за Кагульским памятником, и бросал платок в воду, заставляя собаку свою выносить его на берег. – В эту минуту слуга прибежал сказать ему что-то на ухо. Царь бросил и собаку и платок и побежал во дворец – собака, выплыв на берег и не нашед его, оставила платок и побежала за ним. Фр… подняла платок в память исторического дня».
13 июля 1826 года Николай повесил пятерых декабристов.
«Фр…» – фрейлина, которая подняла платок, была Россет. Она и рассказала Пушкину эту сцену.
Почему он вспомнил в эти мартовские дни 1834 года – после камер-юнкерства, после равнодушного снисхождения к «Пугачеву», после равнодушного благодеяния – 20 000, – почему вспомнил он июльский день 1826 года?
Очевидно, длительный – с осени 1833 года – процесс внутреннего разрыва с Николаем теперь завершался.
К 1831 году он выработал ясное представление – каким должен быть царь.
Когда Николай отправился в Новгород, чтобы лично принимать участие в усмирении мятежа поселян, Пушкин писал:
«Однако же сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади, – и царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом. Царю не должно сближаться лично с народом. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с государем».
Кроме мысли о царе как о символическом олицетворении власти, тут угадывается еще одна – куда более опасная: государством должны управлять люди, специально для этого предназначенные. Царь должен олицетворять… Мысль об ограничении самодержавия жила в нем всегда.
Прошло четыре года. И все эти годы царь делал не то и вел себя не так, как того желал бы Пушкин. Он не оправдывал надежд ни в чем.
Единственным оправданием вмешательства царя в практическое управление был пример Петра. Но в этом случае необходим был петровский масштаб. С самого начала их отношений Пушкин пытался этот масштаб в Николае увидеть. Но масштаба этого не было. А обманывать себя Пушкин не считал возможным. Осенью 1834 года он подвел жестокий итог своим отношениям с царем в «Золотом петушке».
А пока что он восстанавливал истину в дневнике – для себя и для истории.
По отношению к Николаю дневник – безо всякого преувеличения – документ издевательский. И не только по отношению к Николаю.
Вот Пушкин записывает известие, что царь, вмешавшись в судопроизводство, отдал проворовавшегося офицера Бринкена на суд курляндскому дворянству. Здесь явное неодобрение. Но через некоторое время другая запись:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?