Текст книги "Меценаты искусства и коллекционеры"
Автор книги: Яков Минченков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Яков Данилович Минченков
Меценаты искусства и коллекционеры
Материальное положение художников и, следовательно, возможность работать по искусству зависели прежде всего от сбыта картин и получения за них необходимого прожиточного минимума.
У передвижников был свой небольшой круг меценатов и коллекционеров, которые ежегодно расходовали почти одну и ту же сумму на приобретение картин на выставках. Кроме того, являлись случайные лица, изредка покупавшие небольшие вещи и исчезавшие потом с горизонта.
Одни из коллекционеров приобретали картины в свои собрания для своего лишь удовольствия, а некоторые ставили себе задачей поддержать народившееся национальное искусство передвижников, его направление, вместе с некоторой заботой и о бытовых условиях художника, о его материальном благополучии. Этим самым такие коллекционеры переходили на роль меценатов искусства.
Покровительство искусству исходило и из официальных сфер, от двора – через Академию художеств и музеи. Двором отпускалось ежегодно пятнадцать тысяч рублей на приобретение картин для музеев. Из членов Академии художеств создавалась комиссия, которая тратила эту сумму по назначению.
Меценатом являлся сам царь. Народившееся национальное искусство ему желательно было использовать при проведении общей политики, для укрепления идей самодержавия и православия.
Передвижники заказов от двора с его установкой на искусство не принимали. Напрасно Александр III старался подкупить передвижников, предлагая им постройку выставочного здания у Исаакия – с двуглавым орлом и титулом «императорское».
Охраняя свою самостоятельность и независимость, передвижники отказались от подарка и выполняли прежнее постановление – не вступать на царскую службу. Когда же в силу условий, создавшихся в кругу искусства, явилась необходимость войти в Академию художеств и передвижникам, общее собрание Товарищества передвижников дало на это разрешение своим членам с условием, чтобы они не участвовали на академических выставках и сохраняли неразрывную связь с Товариществом.
Передвижники – профессора Академии, получая по службе чины и ордена, не признавали их и никогда не носили ни формы, ни орденов, ни каких-либо значков, которые выделяли бы их из общего круга художников.
Царю приходилось приобретать на передвижных выставках то, что было свободно выполнено художниками, насколько последние могли свободно выражать себя при классовом воздействии на искусство.
Александр III покупал для себя и для музеев произведения часто большого значения и большой стоимости, вещи, мимо которых просто нельзя было пройти, не заметив их значимости. Из приобретений Александра III составился, как известно, музей, носивший его имя.
На первой неделе поста царь говел, в субботу причащался и после завтрака с семьей ехал на передвижную выставку, накануне ее открытия для публики. Здесь он беседовал с художниками и приобретал их вещи.
Николай II по примеру своего родителя вначале ввел тот же порядок в посещении передвижной выставки и также приезжал на первой неделе, но потом начал путать, забывать про выставку; во время империалистической войны он совсем смешал выставки и, попав на весеннюю академическую, думал, что находится на передвижной. Объясняли это тем, что он был в это время в невменяемом состоянии. Выставки вообще посещал он, видимо, только из подражания родителю, не проявляя к ним интереса и совершенно не разбираясь в произведениях искусств. Приобретал только то, на что указывал ему сопровождавший его на выставках князь Владимир.
Его меценатство сводилось к нулю.
Из придворных, даже очень состоятельных, почти никто картин не приобретал; покупателями изредка и на небольшую сумму являлись некоторые министры.
Крупных меценатов и коллекционеров в Петербурге почти не было. Значительным коллекционером являлся банкир Н. А. Смирнов, собиравший художественные произведения с целью устроить свою галерею и передать ее городу.
В Петербурге было императорское Общество поощрения художеств. Поощрение заключалось в том, что Общество содержало при себе школу рисования и устраивало конкурс по живописи для молодых художников, на котором присуждались денежные премии. Президентом Общества после писателя Григоровича состоял известный богач Нечаев-Мальцев, который лично никакого поощрения искусству не оказывал.
Роль его сводилась к утверждению смет по расходам Общества и к заботам о награждении служителей Общества – швейцаров и вахтеров – золотыми медалями за беспорочную службу. И действительно, при параде служители представляли из себя целый ходячий золоченый иконостас.
Сам Нечаев-Мальцев был в генеральском чине по коммерческой линии, его величали «ваше превосходительство». В парадных случаях носил под фраком через плечо красно-малиновую орденскую ленту и лицо имел такого же малинового цвета. Про него говорили, что он умер до своей смерти, разложившись при жизни. Оно и понятно, потому что есть и пить так, как он это делал, нельзя безнаказанно, и расплата рано или поздно должна была наступить.
Дворянство из-за своего обеднения, так же как и придворная и чиновная знать, слабо реагировало на искусство, требовавшее значительных затрат. Роль мецената и коллекционера перешла в руки торгово-промышленного класса – с его ростом и накоплением богатств.
Покупателями картин и основателями частных галерей становились купцы – главным образом выходцы из народа, коренные москвичи.
Старый купец и фабрикант, промышленник, пришедший чуть ли не в лаптях из деревни, сметкой, трудом и всяческими позволенными и непозволенными средствами скопивший капиталец и пустивший его на широкое торгово-промышленное поле, становился богачом и имел возможность удовлетворять свои прихоти, самодурство и свои духовные запросы. У кого какая была натура и какие потребности.
Некоторые, сознавая свою греховность, старались замолить ее. Строили церкви, вносили большие вклады в монастыри, любили громоподобных протодиаконов и колокола, состояли церковными старостами в своих приходах. Другие проявляли себя в диком сумасбродстве, кутежах. А в иных пробуждались эстетические потребности, и их тянуло в театры, к музыке, к приобретению картин. Часто малограмотные, они обожали науку, открывали типографии, литографии и занимались издательским делом.
Искусство передвижников было понятно для купца – любителя живописи своей реальной передачей русского быта и русской природы. И темы народнические были близки сердцу выходца из народа. При желании иметь у себя художественные произведения, ему оставалось только раскошелиться на них. Туговато, но и на это шел купец. Торговался до упаду, оттягивая сроки платежа, но все же не мог отказать себе в удовольствии видеть на своих стенах вещь, которая ему понравилась на выставке.
Во главе московских коллекционеров стоял меценат искусства П. М. Третьяков, роль и значение которого в истории русской живописи достаточно выяснены и известны обществу. Можно сказать, что в его время художники-передвижники работали, а он оплачивал их труд. Ни одна картина, имевшая ценность для тогдашнего времени, не оставалась на руках художника, но попадала в галерею Третьякова. Третьяков следил за работой художников и приобретал их вещи часто до выставки, на дому.
В среде передвижников он был своим человеком. Репин вспоминал его посещения: приедет, войдет в комнату, достанет носовой платок, вытрет усы и бороду и расцелуется с хозяином. А потом начнет внимательно и, главное, – серьезно, с отношением к картине, как к великому делу, – осматривать, что сделал художник.
Не лишен он был и купеческой жилки – торговаться за вещи, которые казались ему оцененными дорого. Торговался крепко. Дубовской рассказывал такой случай: поставил он на выставку пейзаж и назначил за него 600 рублей. Третьяков дает 550 рублей. Дубовской отвечает, что он ничего не уступит, так как назначил, по его мнению, минимальную цену. Третьяков убеждает Дубовского уступить 50 рублей ради того, чтобы картина попала в галерею. Дубовской тоже убедительно говорит, что ему весьма лестно попасть в галерею, но уступки он делать не может. Обиженный Третьяков уезжает, а на следующий день снова является на выставку и снова просит об уступке. Дубовской опять не соглашается, Третьяков уезжает ни с чем. И такой торг идет в продолжение четырех дней.
На пятый день Третьяков говорит Дубовскому:
– Послушайте, что вы со мной делаете? Ведь вы меня разоряете: мне надо было три дня тому назад выехать в Париж, а я из-за вас сижу в Москве и несу большие убытки.
И довел-таки Дубовского до того, что тот сдался. Тогда Третьяков бросился целоваться и благодарить.
Когда передвижники шли за гробом Третьякова, вспоминал Репин, все молчали. Не было лишних слов. Все глубоко сознавали, что от них ушел верный помощник, дававший своей материальной поддержкой возможность вести работу по искусству.
После смерти Павла Михайловича комиссия Третьяковской галереи, задавшись целью пополнять галерею произведениями, характеризующими новые течения искусства, у передвижников приобретала редко.
Боткина и Солдатенкова при мне уже не было, и в их коллекции ничего не приобреталось.
Значительным коллекционером, составившим в Москве свою галерею, был Цветков Иван Евмениевич. Хотя он был не купцом, а человеком с высшим образованием и служил в Земельном банке, но характер его был чисто купеческого склада. Даже сама фигура его, походка, речь увязывались с его пониманием искусства.
Грузная фигура, тяжелая медленная поступь. Лицо мрачно нахмуренное или брезгливо искривленное. Вещи он признавал только ясно определившихся мастеров, с содержанием, с живописью, доходящей до натурализма. Приобретаемые им картины казались такими же тяжелыми, как и он сам.
Облюбует вещь, внесет за нее маленький задаток, чтобы она значилась за ним, и за дымящей сигарой чувствует себя счастливым обладателем. Подойдет к картине, похлопает по ней рукой и скажет самодовольно:
– Вот она, голубушка! Собственность! Сосватал, изволите ли видеть! Дороговато, да что поделаешь – для галерейки надобность.
У него спрашивали:
– Почему вы приобрели эту картину? Находите ее хорошей?
Цветков отвечал:
– Для меня она хороша. Это, изволите ли видеть, как жениху невеста: сватают ему девицу, достойную во всех отношениях, а ему вот, изволите ли видеть, понравилась другая, не столь прекрасная. Так вот и я – покупаю то, что мне нравится.
Цветкова и прозвали словами «изволите ли видеть» за частое их повторение.
Дом Цветкова в русском стиле, дородный и тяжелый, олицетворял своего хозяина. Когда вы входили в вестибюль, навстречу появлялся сам Иван Евмениевич и ожидал вас на площадке лестницы, ведущей во второй этаж. На нем бархатный халат, вроде боярского, а на голове расшитая золотом тюбетейка. Совсем Борис Годунов.
Вечером хозяин зажигал электрический свет в люстрах второго этажа, показывал гостю свою галерею и давал объяснения. У него была хорошая память, и он знал всю родословную каждого художника, начиная с петровского времени. Знал – что называется – кто когда родился, крестился, женился и умер. О некоторых художниках так буквально и говорил:
– Это он писал, изволите ли видеть, со своей первой жены, а вот этот женский портрет, когда овдовел, и эта особа была его невестой.
Или:
– Обратите внимание, что картина помечена 1832-м годом, значит, она написана ровно через год как автор окончил Академию и оставался в России до поездки в Италию.
Потом в своем кабинете усаживал гостя в кресло, ставил перед ним низенький столик и совсем уже обрекал его на усыпление.
У Цветкова были огромнейшие альбомы с рисунками. Он поочередно вынимал их из шкапа, клал перед гостем и, медленно перелистывая страницы, разъяснял:
– Рисунок Перова 1868 года, а вот такой же точно рисунок на ту же тему, нарисованный в 1871 году, но вместе с тем в них есть некоторая разница; такая же разница есть и в рисунках Прянишникова, которые я покажу вам, когда просмотрим этот альбом.
Перед глазами гостя перевертывались десятки, сотни страниц, мелькало бесчисленное множество рисунков, в которых он не мог уже разобраться; в глазах рябило, а хозяин продолжал свое:
– Этот рисунок хотя и без подписи, но вы поймете, что он Федотова, когда, изволите ли видеть, ознакомитесь со следующим альбомом.
Гость доходил до одурения и, как сквозь сон, слышал:
– А это, изволите ли видеть, рисунки, имеющие непосредственную связь с такими же работами художника, собранными в дальнейших альбомах…
Кабинет с рисунками стал, наконец, пугалом для посетителей Цветковского дома, и они всячески старались его избежать, несмотря на настойчивые приглашения хозяина.
Будучи гласным Московской городской думы, Цветков одно время, после смерти Третьякова, состоял в комиссии по приобретению картин для Третьяковской галереи. В комиссии участвовали еще художники Серов и Остроухов. С ними Цветков постоянно расходился в оценке картин. Доходило даже до ссор, особенно с Остроуховым, о котором, уже и выйдя из комиссии, Цветков слышать не мог, называя его Ильей Непутевым.
Был на одной из выставок портрет Менделеева работы Репина. Портрет хороший. Осмотрели его Серов и Остроухов, но не оставили сразу для галереи. Пришел Цветков и сейчас же внес задаток, чтобы портрет считался за ним. По обыкновению, побарабанил по портрету пальцами со словами:
– Хорош, что и говорить! Собственность!
Приезжают потом снова Серов и Остроухов и видят, что портрет приобретен Цветковым; просят его через меня уступить портрет для Третьяковской галереи.
Иван Евмениевич сидит, откинувшись на стуле, выпучив живот, на котором блестит толстая золотая цепочка с ключом от часов, и, пыхтя, пускает дым от сигары.
– Это что же? Илья Непутевый надумал, чтоб я ему уступил портрет? – и лицо его принимает выражение, как будто кругом все протухло и отвратительно пахнет. – Комиссия, изволите ли видеть! Нюхала и пронюхала такой портрет! А теперь – уступите! Нет, батенька, в свою галерею пригодится, а комиссия – вот-с! – и показал кукиш.
Как ни интересовался Иван Евмениевич искусством, какое бы внимание не уделял художникам, биографиям и мелочам их жизни – все же художник поддержки от него не мог ожидать никакой, особенно из молодых, хотя бы и талантливый. Он признавал только установившееся в его время направление в искусстве и ничего нового предугадать не мог. К молодым силам относился полупрезрительно и не церемонился по отношению к ним в выражениях.
Один раз задумал он купить картину у молодого талантливого художника, но предложил страшно низкую цену, на которую тот не согласился.
Цветков на это говорил другим:
– Небось, как жрать нечего будет, отдаст и за эти деньги.
Да, тяжеловат был меценат искусства Иван Евмениевич Цветков – «Изволите ли видеть».
Типичным коллекционером из мелкого купечества был Воробьев, торговавший обувью. Он не обладал большим капиталом, но из любви к живописи тратил на нее все свои прибыли. Только откроется выставка – он уже там. Озираясь, точно из боязни быть пойманным на каком-то неблаговидном деле, он перебегал от одной вещи к другой, справлялся о ценах и тяжело вздыхал, когда картина была ему не под силу. Выбирал другую и сиял от радости, если покупка нравящейся ему картины удавалась.
Аккуратнейшим образом расплачивался за свои приобретения и сам приезжал за ними в день закрытия выставки. Привозил с собой простыню, веревки, все тщательно упаковывал и увозил, как святыню. Он не имел своего дома, но все комнаты его квартиры были увешаны картинами. Придя домой, он усаживался перед ними и (по его выражению) беседовал с ними. Очевидно, искусство давало ему сильные переживания. Это был настоящий эстет. Получая от искусства здоровую пищу, он не предавался обычным затеям людей его среды. Жаловался на своего компаньона по торговле.
– Подумайте: что ни праздник, он в Яру или другом вертепе. Ну, конечно, вино, цыгане и все прочее. Да еще первопуток справляет. Первый снег только забелит улицу – он сейчас же нанимает тройку и на санях с компанией летит к Яру. Сани, конечно, изобьет по камням, приходится за все расплачиваться, зато прокатился по первой пороше. А у меня вот – радость в картинах, да еще абонемент имею в оперу.
Таких, как Воробьев, было в Москве несколько. В большинстве это были старики, народ малообразованный, но любящий и ценящий искусство. А вот их дети, получившие даже высшее образование, не все отличались большой чуткостью к искусству. Часто их приобретения на выставках носили характер прихоти, траты денег от избытка. Таковы были братья Морозовы. Они являлись на выставку, иногда вдвоем или втроем, приобретали вещи, а некоторое время спустя, при расплате, забывали даже, кто из них и что купил. Сперва они приобретали картины на передвижной выставке, потом искусство передвижников им надоело, и они стали собирать произведения новых течений, а картины передвижников выбросили из своих собраний. Дальше они перешли на иностранных художников, меняя свои взгляды и вкусы на искусство, как моду на костюмы.
Характерной фигурой коллекционера – любителя живописи из старого купеческого круга являлся москвич Свешников Иван Петрович.
Высокого роста благообразный старик с длинной седой бородой и седыми прядями на голове. Глаза испытующие, зоркие, левый лукаво прищурен. При легком волнении у него начиналось подергивание мускулов левой щеки и перекашивался рот.
Состояние Свешников имел, вероятно, большое. У него был огромный меховой магазин, вел он где-то и лесные операции. Образования не имел почти никакого, с трудом писал письма, что не помешало ему завоевать себе положение в кругу капиталистов.
Старик любил деньгу и с большой неохотой с ней расставался, но любовь к искусству заставляла его приносить эту жертву, и он приобретал ежегодно доступные для его понимания вещи. «Не знаю, как впутался в это дело, – говорил Свешников, – а только люблю художество. Именно сказать – душу в нем отвожу. Ведь вот есть же такие люди, что все высматривают и все доподлинно изображают. И сам свою душу, как на ладони, видишь через их картины. Чем сам любовался на природе да скорбел на людях, и в картине то подмечаешь. Истинное слово. Вот только что дороговато». И он пускался на все, чтобы выторговать, сколько можно. Покупая вещь, он корил ее, доказывал, что она не стоит назначенной цены, выражаясь в таком роде:
– Ну что же, действительно, я не говорю, чтобы она очень плоха, но и не казиста же! Так только – наполовину. Ну и пусть цена будет божеская, а то вишь сколько!
– Если она вам не нравится, то зачем вы ее и покупаете, – говорили ему, – а если нравится – значит, признаете ее за хорошую, а потому и заплатить должны дороже.
Свешников на это хитрил:
– Это уже я так, чтоб парочкой к другой заодно подвесить, а то и не глядел бы на нее.
К художникам, однако, относился с уважением, никогда у него не было к ним пренебрежительного тона; больших мастеров особенно чтил, именуя их мужами.
– Великие мужи Репин, Суриков, Поленов и другие достойные чести художники, просветители и усладители душ наших, – говаривал Свешников.
Но когда, после долгих переговоров об уступках, приобретал он картину, это не означало конца дела. Надо было получить с него деньги, а это не так легко удавалось. Свешников не оставлял даже задатка за картины, требовал к себе полного доверия.
– Мое слово крепко, – говорил он, – ударили по рукам, значит, так тому и быть. Ни художник меня не подведет, коли он художник вправду, ни я его не надую, потому что уважаю его дар и свое слово. Ну, а торговаться перед куплей до смерти буду.
Он старался всеми средствами оттянуть уплату за приобретенные вещи – ведь на эти деньги еще могли бы нарасти в банке проценты.
Купил он однажды на довольно большую сумму картин у разных художников, ходил к нему наш артельщик за деньгами – и все безрезультатно. Наконец звонят ко мне от Свешникова, чтобы я приехал к нему лично в назначенный день к двенадцати часам за получением долга. Пришлось ехать. В доме у него пустынно и скучно, одни лишь картины придают особую свою жизнь большим комнатам.
Свешников встретил меня чрезвычайно любезно, повел в столовую. Там, за накрытым столом, уставленным закусками и винами, сидела у чайного прибора его супруга с шалью на плечах и еще незнакомый старик, с внешностью, противоположной Свешникову: он был плотный и сытый, коротко стриженный и бритый, как актер. Свешников представил меня своей жене и познакомил с гостем, назвав его по имени и отчеству Филармоном Филармоновичем.
– Такого имени как Филармон, – говорю я, – кажется, не существует.
Гость рассмеялся:
– А вот аз есмь раб такой – Филармон, и вся Таганка этак меня величает.
Свешников добавил:
– Удивляетесь? Поймете, в чем дело, когда он про себя расскажет.
Филармон Филармонович его перебил:
– Ты, Иван Петрович, сперва напои, накорми да и в баню своди, а тогда и вели рассказывать. У нас вот так-то!
– В чем же дело? – засуетился Свешников. – Прошу покорно!
Филармон зазвенел графинчиком, рюмками и умело начал распоряжаться всем, что было на столе. Супруга Свешникова степенно разливала чаи и молчала, точно набрала в рот воды.
– Вот мы частенько так-то соберемся, два старых дурака, и беседуем об умных делах, – говорил Свешников, – а чего недопоймем, у других спросим – пожалуй, к смерти и подучимся.
Разговор пошел об искусстве:
– Например, скажу о картинах. Любил это дело сыздавна, а наиболее помог мне Павел Михайлович Третьяков о них суждение иметь, пелену с глаз моих снял и сделал меня зрячим.
Филармон быстренько-быстренько справлялся с ветчиной и на нас ворчал:
– Не пьете? И без вас сам себе здоровье нагуляю и вам того же пожелаю, – и опрокидывал рюмочки.
Он производил странное впечатление: на вид казался не то лордом английским, не то актером из комедии, а когда не смотришь на него и только слышишь его речь – чувствуешь, что говорит настоящий московский купец старого закала, хотя и вовлеченный в новые переживания.
– Ну, как же это он у тебя пелену снял? – спрашивал Филармон.
– А вот как, – рассказывал Свешников. – Захожу раз по делу к Павлу Михайловичу в понедельник, а он по этим дням, когда публику не пускают в его галерею, сам ее обходит. Иду и я в галерею, вижу: стоит Третьяков, скрестив руки, и от картины взора не отрывает. «Что ты, – спрашиваю, – Павел Михайлович, здесь делаешь?» – «Молюсь», – говорит. – «Как так? без образов и крестного знамения?» – «Художник, – отвечает Третьяков, – открыл мне великую тайну природы и души человеческой, и я благоговею перед созданием гения». Вот как сейчас слышу эти его слова. И стал он мне разъяснять и указывать на суть дела. Умный человек был и с умными дружбу вел. И вот стала спадать пелена с глаз моих, и то, о чем я смутно догадывался, теперь в картинах яснее увидел. Все стало родственно и дорого мне. Поверите ли: с портретами сдружился и с ними беседовал. Посмотрю в глаза иного портрета и уже понимаю то, о чем думает этот человек. Прихожу в другой раз, киваю ему головой, как знакомому, он мне глазами улыбается. С великими мужами молча беседовал. Хотел свою галерею строить, да передумал.
– Пожалел капиталец затратить, – вставил Филармон.
У Свешникова запрыгала левая щека.
– Не то, что денег стало жаль, а как увидел, что Третьякова не осилить, забрал он уже самое лучшее, да и понятия больше имеет. Так я решил лучше в его монастырь ходить и там молиться, а у себя по малости вешать, для услады.
Филармон дразнил Свешникова:
– Так-то подешевле! Уж признайся: с единым расставаться трудно стало?
Я понял, что под «единым» он подразумевал миллион.
У Свешникова еще сильнее задрожала щека.
– И единым не укроешь! Гляди: вот на стене, кажись, не густо, а посчитай, чего стоит! Тебе хорошо, дешево отделываешься, купил пару абонементов в театр да на концерты – и баста, а дома музыкантов и певцов только ужином угощаешь.
Супруга Свешникова безмолвно перетирала стаканы и разливала чай.
– Посмотрите на него, – продолжал Свешников. – Был настоящим московским купцом, благообразие имел, а теперь бороду соскоблил, голову под машинку пустил, и неизвестно, в каких ролях на старости актером ходит.
– Нет, вы лучше скажите, как вы думаете насчет музыки? – неожиданно задал мне вопрос Филармон.
– Что же, – говорю, – признаю и это искусство. Люблю музыку.
– То-то! А я вот раболепствую перед ней, и оттого имя мое Филармон.
– Он тоже из зараженных, только по другой линии, – говорит Свешников. – Пусть о себе подробно скажет. Жаль, что никто из писателей не подслушал, как он о себе повествует – что твой поэт! Особенно после рюмочки, – добавил с маленькой ехидцей Иван Петрович.
Я стал просить Филармона объяснить, почему его окрестили этим именем, и услышал такую длинную повесть из его жизни:
– Меня от крещения, – говорил он, – звали, собственно, Парамоном Парамоновичем. Учился я, как видно, в одном с Иваном Петровичем университете – в лавке за чужим прилавком, а потом и свое дело завел. Фабричку и самоткацкое поставил, а на них и меня господь благословил. Не хвастаюсь, да и тужить грешно – на свой век хватит. Хоть прибыли на уме лежали, а душа тянулась и к чему-то другому. Когда в положение вошел – выбрали меня старостой церкви нашего прихода. Церковному делу усердствовал и любил колокольный звон. Бывало на пасху после обедни сам на колокольню выходил. Один колокол у нас Козлом звали, а самый большой Гурманом величался. На нем я стоял, а на меньших мои молодцы подручными работали. Как начнут переплетать на малых, затявкает Козел, а я раскачаю язык у Гурмана да как бухну на все сорок сороков! Батюшки мои! Колокольня ходуном заходит, голуби под облака вскинутся, а я, знай, Гурмана по бокам глажу! Гул, звон в ушах стоят и по всему свету разносятся, а в глазах так даже красные круги плавают. Эх, была сила перезвонная!
– Слышите, как поет? Соловей-разбойник – одно слово! – перебил Свешников, а супруга его сидела молча и неподвижно под турецкой шалью, как фарфоровая кукла.
– А то еще у меня приятель протодиаконом был от Успенского собора, – продолжал Филармон. – Голос – гром небесный! На свой престольный праздник – Флора и Лавра – як себе его залучал. Хоть и капризный был и дороговато стоило, но я не скупился. Перед обедней, не боясь греха, по обыкновению графинчик смирновки опрокинет, зернистой икоркой на горячих калачах позабавится – зато и уважит! Как дойдет на многолетии до православного христолюбивого воинства – душа замирает: неужто, думаешь, еще подымет? А он, знай, вверх забирает! На паникадиле стеклянные подвески дребезжат, свечи тухнут, а на клиросе певчие за животы хватаются, чтоб ему только в ноту попасть. На конце разразится так, что под сводами храма, кажется, ему кто-то другой откликается. Да, наслаждалась душа и звоном и голосом, а потом вдруг все и оборвалось.
– Что же, колокола полопались, или протодиакон с кругу спился? – задал вопрос Свешников.
– Ни колокола не полопались, и протодиакон долго еще на своей линии держался, а только душа моя на другое опрокинулась. А было вот как: умерла супружница моя, царство ей небесное, Марфа Степановна…
Филармон вздохнул, помянул печальное событие еще одной рюмочкой и продолжал:
– Что делать? Стали ее отпевать. У меня только что новый хор образовался, были в нем и такие, что в консерватории учились. Как запели «плачу и рыдаю» – тихо да согласно – душа моя, казалось, от земли отделилась и вместе с Марфой Степановной на небесах витать стала. Высокие и низкие голоса в согласии по душе расстилались. Облегчение почувствовало мое скорбное сердце, и с той поры я тихое пение возлюбил!
Сперва церковное, а потом и в оперу стал заглядывать, куда меня племянник направил. И там сладкие минуты переживал, чужому горю слезу ронял и счастью чужому радовался. Свез меня было племянник и в оперетку, да, признаться, не понравилось. Девки на сцене повыше колен юбки подымают, а кавалеры кругом них вертятся.
– Не к лицу, – говорю ему, – московскому степенному купцу на глазах всех этому делу предаваться.
Не нравился мне уже и протодиакон. Вижу: орет он все одно и то же, а у колоколов только со стороны видал, как языки болтаются. Абонементы в оперу завел, на концерты ездил, кучеру по ночам покоя не давал.
Признаться – пленился музыкой, и за такое к ней пристрастие и прозвали меня Филармоном. Как где появлюсь – в банке ли, в трактире Арсентьича – все в один голос: «Честь имеем, Филармон Филармонович!»
Забыли, как и звать-то меня по-православному, а из-за этого чуть было грех большой со мной не случился. Извините, пожалуйста, вы, может быть, человек неверующий, а мы еще у себя на памяти бога держим.
Так вот, говеючи, подошел я причащаться. Раскрыл рот, а диакон возгласил: «Причащается раб божий Филармон!» Потом спохватился да как фыркнет! и батюшка от смеха животом затрясся, а я поперхнулся и чуть причастие не обронил. Вы как думаете, шутка это, что ли?
Перед уходом я напомнил Свешникову о его обещании уплатить художникам долг. Сразу левый глаз стал у него немилосердно мигать, рот перекосился, и запрыгала щека.
Он торопливо заговорил:
– Я пригласил вас, собственно, затем, чтобы вы не беспокоились. Сейчас, хоть зарежьте, уплатить не могу, а после троицына дня сам внесу на ваш товарищеский счет все денежки. Пока что поезжайте вы спокойненько к себе в деревеньку и отдохните до будущего нашего приятного свидания.
Из рядов интеллигенции, приобретавшей картины, выделялся своим постоянством некто Минин.
Ежегодно являлся он на выставку и отбирал вещей ровно на три тысячи. В картинах он разбирался, относился к ним со вниманием и любовью и никогда не выколачивал у художника уступки. Бывал только в затруднении, когда сумма превышала три тысячи. Тогда художники сами шли ему навстречу и уступали в цене. Спрашиваю у Минина, почему он тратил такую определенную в год сумму, ни больше, ни меньше, как три тысячи?
Минин, смеясь, объясняет:
– Вы слышали о четырех братьях-разбойниках?
Я вспоминаю о сборнике арифметических задач, составленном четырьмя преподавателями, которых гимназисты прозвали разбойниками.
– Так вот, – говорит Минин, – один из четырех разбойников я и есть. Должно быть, много беды наделали мы своими задачами гимназистам, да и вам, художникам, вероятно, перепадало; так я, чтоб загладить свой грех перед вами, решил всю сумму, которую ежегодно получаю за учебник, тратить во спасение своей души. И я спокоен бываю, когда у меня не остается ни копейки от этих денег.
Аккуратнейший был человек и платил с таким видом, как будто действительно снимал с себя какую-то тяжесть.
«Интерес имею к Репинской картине, да только и хочица и колица аттаво, что дорого».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.