Электронная библиотека » Януш Вишневский » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Любовница"


  • Текст добавлен: 28 декабря 2020, 12:24


Автор книги: Януш Вишневский


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Как только они переступили порог Дахау, она сразу поняла неуместность любых разговоров, любых слов: она чувствовала присутствие душ всех погибших здесь, и всё время дрожала от страха и чувства вины. Она. Восемнадцатилетняя. И всё же Якоб, вопреки всем ее страхам, встал перед ней и рассказал о детишках и подростках, погибших в газовых камерах Дахау. Называл ей цифры и даты. А в конце вроде как успокоил, сказав, что души этих девочек и мальчиков не стареют. Прямо так и сказал. Что они остаются молодыми и что сегодня вечером устроят встречу за бараками или возле крематория и будут делиться радостью друг с другом: «Эй, вы слышали, к нам сегодня приезжала Мадонна. Сама Мадонна…»


Меня зовут Матильда.

Якоб знает всё обо всём. О звёздах, о химии, о датчиках и предохранителях, о психологии созревания девушки. Но самые большие и глубокие его познания – о сне. Несмотря на то, что вот уже шестнадцать лет он спит только днем, почти всё знает о сне ночью. Он называет Сон родным братом Смерти. Давным-давно, когда я была совсем маленькая, он рассказывал мне об этом. Выключал свет, зажигал свечи и читал стихи Овидия о Сне, отраженном в зеркале, за которым стоит Смерть. Жутко, но мне это очень нравилось. Сам по себе Якоб вряд ли додумался бы рассказывать такие страсти, но моя психотерапевтка, которая переехала в Росток с запада страны, считала, что меня следует подвергнуть, как она говорила, «конфронтации с парадоксом». Когда Якоб узнал об этом ее решении, он психанул и разразился бранью на нижнесаксонском диалекте. Он всегда переходит на этот диалект, когда теряет контроль над собой. На следующий день он не вышел на работу в дом престарелых, а поехал к этой моей психотерапевтке. Прождал в приемной четыре часа и всё ради того, чтобы сказать ей, что она «феноменально глупая, такая же невежда, как и все понаехавшие с запада пижоны, а вдобавок – жестокая, жестокая, жестокая». Она выслушала его, внимательно… и он пробыл у нее два часа. Вернулся преображенный и уже через пару ночей стал читать мне Овидия. Иногда Овидия сменяли немецкие сказки. В них тоже Сон и Смерть – брат и сестра.

Каждый раз Якоб приходил с карманами, набитыми предохранителями. А в последнее время стал приносить еще и два мобильника.

Всегда два. Потому что Якоб должен быть уверенным больше, чем на сто процентов.

Вот и в подвале он собрал устройство бесперебойного электроснабжения. Два месяца носил какие-то детали, увешал все стены схемами, чертежами и внимательно изучал их. Каждый раз после бессонной ночи оставался, закрывался в подвале и собирал его. Так, «на всякий случай, если бы вдруг отключилось электричество на районе». Собрал, но всё равно не был уверен ни в надежности городских электросетей, ни в своем устройстве.

Его понять можно: он хочет иметь полную уверенность, что мы проснемся вместе. В смысле оба. И что и Овидий, и германский эпос, которые он мне читал, это всего лишь сказки. Потому что мы всегда просыпаемся – и он, и я.

А часто и вовсе не спим, а рассказываем друг другу разные истории. Иногда, когда я попрошу его, Якоб рассказывает о том, как прошел его день и о своих бабулях-дедулях из домов престарелых или о тех, что живут в обычных многоэтажках. Этим последним, говорил Якоб, приходится гораздо хуже, даже если в их распоряжении три комнаты, цветной телевизор, уборщица, социальный работник, который ходит в магазин, и кровати с электрической регулировкой высоты, а еще ванная с поручнями. Одиноко им. Очень одиноко. Забросили их дети, занятые работой, своей карьерой, у них нет времени на то, чтобы родить и воспитать внуков, которые могли бы время от времени забегать к бабушке или к дедушке и разгонять это одиночество. В доме престарелых тоже нет внуков, но там всегда можно хотя бы поругаться со старичьем из комнаты, допустим, номер тринадцать. Поругался, пообщался, и вроде не так одиноко себя чувствуешь.

Иногда Якоб говорит просто немыслимые вещи о своих подопечных бабулях-дедулях. Как-то раз сказал мне, что Бог, наверное, ошибся, перепутал направление хода времени. Он считает, что люди должны родиться прямо перед смертью и жить до своего зачатия. В обратном направлении. Ничего страшного: и умирание и рождение – разные части одного процесса – жизни, а в плане биологической активности они друг другу не уступают. По его теории, люди могли бы родиться за миллисекунды перед кончиной. И тогда у них в самом начале такой жизни была бы их житейская мудрость, опыт и спокойствие. Они бы уже совершили все свои жизненные ошибки и предательства, уже имели бы на теле все свои шрамы и морщины, а в голове – все воспоминания, и жили бы со всем этим жизнью, направленной в другую сторону. Их кожа становилась бы всё глаже, с каждым днем в них просыпалось бы всё большее любопытство, всё меньше седины было бы в волосах и всё больше блеска в глазах, сердце становилось бы более сильным и готовым как для новых ударов судьбы, так и для новой любви. А потом, уже в самом конце, который в нашей теперешней жизни считается началом, они исчезали бы из этого мира не в печали, не в страданиях, не в отчаянии, а в экстазе зачатия. То есть в любви.

Вот какие фантастические вещи иногда рассказывает мне мой Якоб, когда мне не спится.

Якоб он такой, с ним я могу говорить обо всём… Однажды что-то нашло на меня после того, как мама сообщила, что у меня будет сестренка, и мы весь вечер проговорили о моем отце и моей маме. Я тогда сказала ему – не могу представить себе, что когда-то моя мать была без ума от мужчины, который стал моим отцом. Может, даже занималась с ним любовью на ковре, или в лесу на лужайке. И поклялась у алтаря, что будет с ним всегда, и что они всегда будут держаться за руки на прогулке… А он после всего этого смог орать на нее, когда она, съежившись от страха, сидела на деревянном стульчике у холодильника.

В ту самую ночь Якоб рассказал мне, почему он хромает.

По профессии он астрофизик. Он точно знает, как рождаются звезды, как они расширяются, как взрываются, как превращаются в суперновые или становятся пульсарами. А еще он знает, как они умирают, сжимаясь до столь малых размеров, что становятся ужасными и опасными для галактики черными дырами. Так вот, Якоб всё это знает. Он может с закрытыми глазами перечислить туманности, названия и координаты главных звезд и сказать, каково расстояние в световых годах до самых красивых или самых важных звезд. И так он рассказывает обо всём этом, что аж дух захватывает. А когда он при этом еще и заводится, то становится такой возбужденный, что непроизвольно переходит на этот свой смешной диалект. Представляете, о суперновой и о пульсарах на нижнесаксонском диалекте!

Якоб изучал свои звезды в университете Ростока. Ездил в обсерваторию, что на берегу Балтийского моря, и днями и ночами смотрел в телескоп и радиотелескоп на небо, а потом писал разные научные статьи и диссертацию. Очень переживал, что не получилось поехать в Аресибо и поработать на самом большом радиотелескопе в мире, посетить конгресс в США или хотя бы во Франции. Не мог смириться и с тем, что в институте нет ксерокса и что на четверговом семинаре больше говорят об идеологии, а не об астрономии. Поэтому он согласился, чтобы среди всей этой электроники в обсерватории его друзья из евангелического общества установили маленькую радиопередающую станцию и время от времени влезали в программы местного телевидения с короткими – на несколько секунд – клипами о «свободной ГДР». Такое смешное, банальное, абсолютно безвредное оппозиционное ребячество. Никто не должен был обнаружить, что передатчик находится в обсерватории. Потому что она посылает такие сильные сигналы, что никакой спец по радиопеленгации из штази не сможет вычленить «вражеский голос» из потока радиосигналов, посылаемых обсерваторией.

Смогли. А то как же. И произошло это двадцать первого ноября, в День Покаяния, один из самых важных праздников у христиан-евангелистов. Побили семидесятилетнюю вахтершу. Всем надели наручники. Сняли со стены огнетушитель и уничтожили всё, что имело монитор. Мониторы под ударами красного огнетушителя взрывались один за другим. Из считывающих устройств вынимали кассеты и выдирали из них пленки с данными, словно новогодний серпантин. А там диссертации, планы, семинары, публикации, годы работы и будущее многих людей – все это они вытаскивали и рвали в клочья.

Потом отвезли всех скованных наручниками в подземную тюрьму возле Ратуши в центре Ростока. Вахтершу отпустили через двое суток, когда ей стало настолько плохо, что пришлось старушку везти в больницу. Директора обсерватории, диабетика, отпустили через три дня, когда кончился инсулин. Остальных продержали две недели. Без ордера на арест, без права на адвоката, без права на телефонный звонок жене или матери. Целых две недели.

Якоба допрашивал начальник отделения народной полиции. С самого утра пьяный, но исключительно педантичный. Свою работу он считал ничем не хуже любой другой, скажем, работы бухгалтера или кузнеца. Вот только кузнец бьёт тяжелым молотом по раскаленному куску железа, а этот – тяжелым сапогом по почкам, по спине, по голове. Но прежде чем ударить, наорет, собьет с табуретки на серый, весь в каких-то пятнах линолеум и только тогда уже бьёт. А еще он бил по бедрам. Ноябрь тогда выдался на редкость холодный, и начальник успел перейти на тяжелую зимнюю обувь. Вот Якоб и получил роковые удары по бедренному суставу и по почкам. С кровотечением справились, а вот с суставом уже ничего сделать не смогли, как потом объяснили ему хирурги. С тех пор он и хромает, и «всё в его теле, где только есть кости», у него ломит при каждой перемене погоды. Через две недели их выпустили. Отобрали пропуска, уволили с работы и велели идти домой, а «лучше сразу на пенсию».

Так вот, начальником отделения народной полиции с незапамятных времен вплоть до падения Берлинской стены был мой отец. Это он двадцать первого ноября избил Якоба, отстранил его навсегда от радиотелескопов и звезд, покалечил бедренный сустав и исковеркал биографию, а потом вернулся пьяный домой и наорал на кухне на мою маму.

И тогда безработный и «взятый органами на карандаш» Якоб стал искать работу в больничной кассе и домах социальной опеки по уходу за лежачими стариками. Только там готовы были взять его на работу и то при условии особого поручительства. Его, хромого астронома с недописанной диссертацией, на ответственную работу – выносить утки из-под лежачих больных. Так он вышел на меня. Шестнадцать лет тому назад. И вот уже шестнадцать лет мы каждую ночь вместе.

Должна ли я благодарить за это моего отца, начальника отделения народной полиции?

– Якоб, скажи, должна ли я быть благодарна моему отцу, что у меня есть ты? Скажи мне, пожалуйста, – попросила я его, когда он кончил свой рассказ. Я смотрела ему прямо в глаза. Он отвернулся, делая вид, что смотрит на один из осциллоскопов[8]8
   Прибор для исследования амплитудных и временны́х параметров электрического сигнала.


[Закрыть]
, и ответил, казалось бы, ни к селу ни к городу:

– Видишь ли, Матильда, все мы созданы для того, чтобы воскреснуть. Как трава. Мы воспрянем, даже если по нам проедет грузовик.

Что есть, то есть – иногда Якоб говорит бестолково, но зато так красиво получается. Как и в тот раз, когда однажды вечером мы вернулись к теме Дахау, и он вдруг сжал кулаки и процедил сквозь зубы:

– Ты знаешь, о чем я мечтаю? Знаешь, Матильда? Я мечтаю о том, чтобы когда-нибудь клонировали Гитлера и поставили перед судом. В Иерусалиме – один клон, в Варшаве второй, а в Дахау третий. Вот о чем я мечтаю.

Такие истории рассказывает мне вечерами Якоб. Потому что мы разговариваем обо всём. Только о моей менструации не обмолвились ни словом… Правда, с тех пор много времени прошло, и Якоб больше не держит меня за руку, когда я засыпаю. Потому что Якоб мне не любовник.


О том, что Якоб виделся с ее отцом, она узнала лишь через несколько лет после их встречи, которая произошла в ту самую ночь, когда пала Берлинская стена, и все, немного обалдев, ломанулись на Запад хотя бы затем, чтобы убедиться – всё, демократия, свобода, в них не станут стрелять. Полчаса поучаствовать в европейской и мировой истории и сразу домой, дома надежнее. Поменять восточные марки на дойчмарки, купить немного бананов, помахать рукой в камеру какой-нибудь телевизионной станции и быстро вернуться домой, на Восток. Потому что Запад это, по-честному, даже сегодня, всё еще другая страна, и по-настоящему ты чувствуешь себя дома только на Востоке.

Ее отец знал, что дело не кончится этими тридцатью минутами свободы и бананами. Потому и боялся. Очень боялся. А увидев по телевизору, как «Трабанты»[9]9
   Марка восточногерманских микролитражных автомобилей.


[Закрыть]
, минуя Чекпойнт-Чарли и Бранденбургские ворота, едут ПРЯМО ТУДА (!), затрясся каждой клеточкой своего существа. Он напился в ту ночь – на сей раз не из-за верности к пагубному пристрастию, а со страху – и в этом пьяном виде по старой, видать, еще привычке, по непонятной ностальгии, ему захотелось вернуться к холодильнику на кухне, к своей жене. И неважно, что вот уже много лет эта кухня не была его кухней, холодильник не был его холодильником, а эта женщина – его женой. Он позвонил в дверь. Ему открыл Якоб, который пришел следить за ее осциллоскопами и сенсорами. Хромой, он доковылял с покалеченной ногой до двери, открыл и сказал: «Входите». И этот сукин сын начальник отделения, ничего не сказав, вошел и как обычно поперся на кухню. Сел на кособокий табурет у холодильника и заплакал. И тогда Якоб спросил его, не желает ли он чаю, «а то на улице так холодно», и поставил чайник.


Меня зовут Матильда.

Я не совсем здорова.

Якоб говорит, что я не должна так говорить. Он считает, что у меня просто «временные трудности с дыханием». И что это пройдет.

Эти «временные трудности» у меня уже шестнадцать лет, но Якоб говорит, что пройдет. Все шестнадцать лет так говорит. Даже верит в это. Потому что он всегда говорит только то, во что верит.

Когда я не сплю – дышу точно так же, как и Якоб, как все. А когда я засыпаю, мой организм «забывает» дышать. Якоб говорит, что никто не виноват, что это генетика.

Я не могу спать без устройств, которые заставляют мои легкие работать.

Поэтому мне аккуратно разрезали живот и вшили электронный стимулятор. Маленький такой. Его можно нащупать, прикоснувшись к моему животу. Он посылает электрические импульсы к нерву в моей диафрагме. И благодаря этому она поднимается и опускается даже тогда, когда я засыпаю. Если человек не болен синдромом Ундины, то такой стимулятор ему не требуется. Мне немного не повезло с генами, и потребовался стимулятор.

Стимулятор надо постоянно контролировать и регулировать его импульсы.

И следить за его работой. Поэтому на моем теле установлены самые разные датчики – на пальцах, на запястьях, под грудью, на диафрагме и в самом низу живота. Якоб заботится даже о том, чтобы датчики радовали глаз. Купил лак для ногтей и раскрасил датчики в разные цвета. Так, чтобы они гармонировали с цветом моего белья или ночных сорочек. Теперь мои датчики разноцветные. Иногда, когда бывает холодно, Якоб согревает их в ладонях или дыханием, и только потом ставит на меня. Тогда они уже теплые и к ним приятно прикасаться. Отводит взгляд, когда я поднимаю лифчик и приспускаю трусики, устанавливая датчики под сердцем или внизу живота. Ему остается только следить, чтобы был контакт и эти зеленые, черные, красные и оливковые штучки передавали импульсы.

Я не могу спать в поезде, не могу спать перед телевизором. Я не смогла бы заснуть ни в чьих объятиях. Я не могу заснуть без Якоба. Я не смогу также заснуть с моим мужчиной, если Якоба не будет в соседней комнате за мониторами. Потому что он следит за работой этих устройств. Вот уже шестнадцать лет. И так каждую ночь.


Жила-была нимфа. У нее был любовник. Любовник оказался неверным, и она, не в силах перенести измену, прокляла его, пожелав ему смерти. Но поскольку она продолжала любить его, то попросила смерть прийти к нему во сне, чтобы он ничего не заметил и просто перестал дышать. Так оно и случилось. Юноша умер, а нимфа плачет, и будет плакать до конца времен.

Звали ту нимфу Ундина.

Моя болезнь называется синдромом проклятия Ундины.

В Германии примерно пять человек в год узнают, что страдают этой болезнью. Я об этом узнала, когда мне было восемь лет, на следующий день, когда, прижавшись к маме, чуть было не умерла во сне.

Иногда мы зажигаем свечи и слушаем музыку, тогда Якоб становится сентиментальным и в шутку, наверное, называет меня своей принцессой. Что-то в этом есть. Я на самом деле словно лежащая в хрустальном гробу спящая царевна. Когда-нибудь придет принц и разбудит меня поцелуем. И останется со мной на ночь. Но и тогда в соседней комнате за мониторами будет сидеть Якоб.

Мой Якоб.

Anorexia nervosa[10]10
  Нервная анорексия.


[Закрыть]

Первый раз она увидела его на Рождество. Он сидел на бетонной плите рядом с их помойкой и плакал.


Отец с минуты на минуту должен был вернуться с дежурства в больнице; они уже собирались сесть за праздничный стол. Не могли дождаться. Шипевший на сковороде карп (какой волшебный аромат разливался по всей квартире!), колядки, елка у покрытого белой скатертью стола. Так уютно, тепло, по-домашнему и спокойно. Нет ничего лучше, чем Рождество.

Только ради этого праздничного настроения, и еще чтобы сохранить «семейное согласие и гармонию», она не протестовала, когда мать попросила ее вынести мусор. На Рождество есть вещи обязательные – елка, карп, утром парикмахер, а вот мусор – дело совсем необязательное. Нет такого мусора, который не сможет подождать до завтра! Тем более сейчас, когда на дворе уже темно! Да и удовольствие ниже среднего – еще раз посетить эту омерзительную вонючую дыру, их помойку.

Но для ее матери даже Рождество не было поводом отступать от установленного распорядка. «День должен проходить по плану» – вот ее жизненная установка. Рождество – тот же день, с той лишь разницей, что он обозначен красным цветом в ее органайзере. И никакого значения не имеют ни Иисус, ни надежда, ни рождественская месса, если они не внесены в расписание. Абсолютно никакого. «Записаться на Рождество к парикмахеру на 11:30» – прочитала она случайно на листке за восемнадцатое октября. В середине октября человек уже думает о том, чтобы записаться к парикмахеру на Рождество! Даже баварцы до такого не дошли! Эта ее чертова записная книжка как расстрельный список на текущий день – думалось ей иногда.

Как-то раз они разговорились с матерью о Рождестве. Это было когда они еще разговаривали о чем-то более важном, чем список покупок в продуктовом за углом. Незадолго до выпускного в школе. Она тогда переживала период запойного увлечения религией. Впрочем, то же самое происходило с половиной женской части их класса. Они ходили на лекции в Теологическую академию (хотя некоторые – только из-за того, что были влюблены в красивых семинаристов), учили молитвы, принимали участие в академических церковных службах. Она чувствовала, что стала лучше – более спокойной и такой одухотворенной благодаря этому контакту с религией.

Именно тогда, когда в один из дней во время предпраздничного мытья окон они стояли рядышком, чуть не касаясь друг друга, она спросила мать, случалось ли ей переживать «мистическое» ожидание Рождества Божия. Сейчас она понимает, что выбрала неудачный момент для своего вопроса. Потому что во время уборки мать всегда была на взводе, а такой она была потому, что считала все эти праздники пустой тратой ценного времени и никогда не понимала, как все эти домохозяйки не впадут в депрессию после недели такой жизни. Она помнит, что мать положила тряпку на подоконник, сделала шаг назад, чтобы прямо смотреть ей в глаза, и сказала тоном, каким обычно обращалась к студентам:

– Мистическое ожидание? Никогда. Ведь в Рождестве Христовом нет никакой мистики, доченька.

Помнит, что даже в этом ее «доченька» не было ни капли тепла, что, впрочем, не было новостью. Обычно после такой «доченьки» в конце фразы она шла к себе в комнату, закрывалась и плакала.

– Сочельник и Рождество – это, прежде всего, элементы маркетинга, рекламы. Как бы иначе сын плотника из отсталой Галилеи смог стал идолом, сравнимым с этими твоими Мадонной и Майклом Джексоном? Весь его отдел рекламы, эти двенадцать апостолов вместе с самым медийно талантливым Иудой, это пример одной из первых хорошо организованных кампаний по созданию настоящих звезд. Чудеса, толпы женщин, готовых в воздух чепчики бросать по первому же его знаку, тащатся за своим идолом из города в город, массовые истерии, воскрешения из мертвых и вознесения на небеса. У Иисуса, если бы он жил в наше время, был бы агент, юрист, интернет-адрес и интернет-сайт.

Возбужденная своими выводами, она энергично продолжала:

– У этих ребят была стратегия. Возьми, почитай Библию – там всё это описано в подробностях. Без хорошей рекламы невозможно сокрушить империю и основать новую религию.

– Мама, что ты такое говоришь, какая еще стратегия, – раздался умоляющий голос, – какой отдел рекламы, они же видели в Нем Сына Божия, Мессию…

– Да ладно! Некоторые из тех девиц, что под дождем, на морозе ночи проводят перед отелем, в котором остановился Джексон, тоже думают, что он воплощение Иисуса. Иисус, доченька, это просто идол поп-культуры. А то, что ты рассказываешь, всего лишь легенды. Точно такие же, как о яслях, пастухах со слезами на глазах, о воле и ослике. Потому что историческая правда совсем другая. Не было никакой переписи населения, которая якобы заставила Иосифа и Марию отправиться в Вифлеем. Для того, чтобы понимать это, не надо быть специалистом-теологом, об этом знают все культурные люди.

Она закурила, глубоко затянулась и продолжила:

– Даже если бы такая перепись случилась, то под нее не попали бы такие бедняки, как плотник из Назарета. Переписи подлежали только те, у кого была земля или рабы. Кроме того, перепись должна была проходить в Иерусалиме. А единственная дорога от Назарета в Иерусалим тогда пролегала через долину Иордана. В декабре долина Иордана представляет из себя месиво из грязи по шею высокого мужчины. А Мария, во-первых, не отличалась высоким ростом и была, во-вторых, конечно, если ты помнишь, беременна Иисусом, – кончила она, ехидно улыбаясь.

Она не могла поверить в это. Даже если это правда – а по всей вероятности, так оно и есть, потому что ее мать никогда не грешила против истины, тем более научной, за что и получила докторскую степень в возрасте тридцати четырех лет – даже если всё именно так, то стоило ли говорить это за два дня перед Рождеством, когда ее дочь так прониклась предпраздничным ожиданием и изо всех сил верит в это? И так ждет этого дня?

Она помнит, что именно тогда, у этого окна, она решила: никогда не слушать ничего, что мать будет рассказывать ей с присовокуплением слова «доченька». Когда много лет спустя она рассказала об этом разговоре своей лучшей подруге Марте, та, что называется, рубанула со всего плеча:

– Потому что твоя мама как современная гетера. Так в Древней Греции называли образованных и начитанных женщин. В основном такие были одиноки, потому что ни один мужчина не хотел иметь с ними дела. А твоя мать к тому же еще и гетера-воительница, стремящаяся своими силами, самостоятельно объяснить мир. Но это никакая не самостоятельность. Быть самостоятельным и делать всё в одиночку – не одно и то же.

Этот разговор был очень давно, но она всегда вспоминает о нем в сочельник. И об отце вспоминает. Иногда, особенно в последнее время, она прижимается к нему вовсе не из-за нежности или желания быть ближе, или грусти. Прижимается к нему, чтобы своей теплотой смягчить ледяной холод, исходящий от его сверхорганизованной жены. Она думает, что таким образом привяжет его к себе и к дому. Если бы она была мужем своей матери, то уже давным-давно бросила бы ее, не выдержав такого холода. Потому что ее мать умеет быть холодной, как жидкий азот. А он терпит ее и всё еще остается с ними. Она понимала, что делает он это только ради нее.

Вот и сегодня она поступит так же – прижмется к нему и обнимет. Он, как всегда, удивится, положит голову ей на плечо, крепко обнимет, поцелует в шею и шепнет «доченька», а когда они, наконец, отпустят друг друга, она заметит, как он моргает покрасневшими глазами, будто что-то в них попало. И это его нежное «доченька», такое теплое, такое рождественское.

Но сегодня она сделает это просто так, от себя. Потому что сегодня ее переполняет предвкушение праздника. Кроме того, она не знает ни одного мужчины, который хотя бы отдаленно был похож на ее отца. Нет больше таких мужчин.

Вот почему, а еще для того, чтобы было согласие в семье, гармония, и чтобы мать могла поставить галочки в своем органайзере против каждого пункта, запланированного на Рождество, она вынесет мусор. Немедленно. И даже сделает вид, что это доставляет ей большое удовольствие.

Она вышла с двумя полными ведрами. Ветер нес в лицо дождь со снегом. В окнах уже светились елочные гирлянды. Она открыла ключом дверь помойки, толкнула ее ногой и увидела его. Он сидел на картонке, подобрав ноги под себя, прямо у входа, рядом с контейнером, и загораживал руками от ветра свечку, стоявшую на еловой ветке. Пламя свечи отражалось в его глазах, полных слез.

Она встала как вкопанная. Выронила оба ведра, которые с грохотом упали на бетон. Мусор рассыпался. И только она собралась бежать, как услышала тихий голос с хрипотцой:

– Прости, не хотел пугать тебя. Я помогу тебе собрать мусор, – сказал он и стал подниматься.

– Нет! Нет! Не надо! Оставайся там и не подходи ко мне! – закричала она, схватила ведра и выскочила из помойки, с грохотом захлопнув железную дверь.

Она бежала что было сил прямо по грязи газонов, на которых даже весной нет травы, пока не оказалась в подъезде, где столкнулась с отцом. Он доставал письма из почтового ящика. Прижалась к нему.

– Доченька, что случилось?

– Ничего. Испугалась. Просто испугалась. Там какой-то дядька на помойке…

– Какой еще дядька? Что он тебе сделал?

– Ничего не сделал. Просто он там был. Сидел и плакал.

– Так. Всё понятно. Никуда отсюда не уходи. Жди здесь. А я пойду и проверю.

– Нет! Не ходи никуда. Пойдем лучше домой.

Она освободилась из его объятий, поправила волосы и стала подниматься по лестнице. Он взял ведра и пошел следом. Вообще-то они могли подняться на лифте, но ей хотелось успокоиться, прийти в себя. Так, чтобы мать ничего не заметила, когда она вернется домой. А то еще подумает, что у нее дочь истеричка. Отец в порядке, он всё сразу понял. Без разговора. Поэтому и пошел за ней на девятый этаж, занимая по пути рассказами о своем дежурстве в больнице и наслаждаясь доносящимися из-за соседских дверей запахами праздничной готовки. В квартиру она вошла, улыбаясь. Мать ничего не заметила.


Она узнала, как его зовут, когда он на своей машине врезался в «Пунто[11]11
   Суперкомпактный автомобиль фирмы «Фиат».


[Закрыть]
», в котором Марта ехала на свою свадьбу.


Марта была ее лучшей подругой. Всегда была. Она не помнит такого времени, когда бы Марты не было в ее жизни. Марта останется с ней до конца. Во всех смыслах.

А еще она могла бы с гордостью сказать, что знакома с самой интеллектуальной женщиной этой части Европы, если бы у Марты было время пройти тест на IQ. Но у Марты на такие дела не было ни времени, ни желания. Она использовала свой ум в основном для того, чтобы получать от жизни впечатления. Эта деревенская девчонка (она приехала учиться в Краков из какой-то дыры, где, как она говорила, «телефоны были только у приходского ксёндза и его любовницы») вдруг открыла для себя мир. После года учебы на отделении английской филологии она дополнительно стала изучать философию. Она буквально купалась в культурной жизни Кракова. Без присутствия Марты не обходилось ни одно сколько-нибудь значимое событие в опере, театре, музее, филармонии и клубе.

Именно в клубе познакомилась она с этим якобы художником, красавчиком в кожаных штанах. Второй год он отсиживал третий курс в Академии художеств, но держался с апломбом Энди Уорхола, получающего именную стипендию. Мало того, он еще и был из Варшавы, что подчеркивал при каждом удобном и неудобном случае, оставляя Кракову возможность онеметь, обалдеть и пасть ниц – к ним приехал гений.

Она невзлюбила его с того самого момента, как Марта представила их друг другу в автобусе.

Он развязно развалился на сиденье и громко, так что слышали все пассажиры, говорил о своей персоне. Марта стояла, она стояла, и кашляющая старушка с палочкой тоже стояла рядом. А этот пижон сидел в своих потертых кожаных штанах и читал лекцию о своей роли в современном искусстве.

Удивительно, но Марте это почему-то нравилось. Видать, влюбилась. Похоже, только «химически», однако итоги оказались плачевными. Она кормила его со своей стипендии, покупала гектолитры алкоголя на отложенные ранее средства, даже оплачивала поездки на автобусе, чтобы ему предоставлялась возможность лишний раз блеснуть талантами перед школьницами. Это из-за него она перестала где-либо бывать. А если где и бывала, то пряталась как серая мышка за этим варшавским помелом и восхищенно смотрела на него, когда он рассказывал всем и вся, что сделает в жизни, как только «эта бездарь (это он о профессоре, который вот уже второй раз заваливал его на экзамене), вымещающий злобу на настоящих художниках, избавится от своей врожденной зависти».

Она говорила Марте, чтобы та опомнилась. Просила, умоляла, пугала. Но Марта ничего не слышала: в это время она была как элемент в какой-то химической реакции. Чтобы эта реакция прекратилась, должно было что-то произойти.

И произошло. За пять минут до двенадцати. Практически дословно.

Свадьба Марты была назначена ровно на полдень, в одну из октябрьских пятниц. Они ехали на Мартином «Пунто» в ЗАГС. За рулем была Марта во взятом напрокат свадебном платье. Художник, то есть жених, сидел рядом, потому что не имел водительских прав. Она – официальный свидетель – сидела на заднем сиденье. Марта была возбуждена и пьяна: утром они распили вдвоем полбутылки болгарского коньяка на пустой желудок, пустой от перевозбуждения, когда никакая еда в рот не лезет.

Марта думала, что успеет проскочить перекресток на желтый. Не успела. Раздался грохот, Марта успела крикнуть «Твою мать!», и сразу стало тихо. Он ударил сзади справа. Вина Марты была несомненна.

Художник выскочил из машины, оставив распахнутой дверь. Подошел к той машине, вытащил водителя и молча стал охаживать его кулаками. С кровавыми пятнами на фате и платье, Марта подбежала к художнику и встала между ним и водителем другой машины. Случайный удар художника пришелся на нее, она упала на асфальт, оставив мужчин друг против друга, и тогда художник словил прямой в челюсть.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации