Текст книги "Космонавт из Богемии"
Автор книги: Ярослав Калфарж
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Галлюцинация же не могла быть наполнена мыслями, никогда не приходившими в мою голову? Не могла так обляпаться яично-желтой чистящей жижей, не могла вызывать воспоминания, похожие на кино, и при этом жить на краю кадра, словно я одновременно сижу в зрительном зале и прогуливаюсь по экрану. Да, конечно, присутствовал страх, и у меня нет божества, чтобы обратиться за его милостью, но чем скорее я достигну момента истины, тем скорее сумею разобраться с итогами – либо открою новую форму жизни во Вселенной, либо осознаю, что лишился рассудка.
Я протянул к существу руку с указующим пальцем. Я еще мог повернуть назад. Тума говорил об идеях, о науке и будущем для страны. А что, если я поймаю для вас инопланетянина, сенатор? Вдохновлю я этим национальную гордость, как вы надеялись? Нет, не может такого быть. Губы, зубы курильщика, глаза и отсутствие гениталий – что бы выявил фрейдистский анализ Куржака в этой мозаике моего воображения? Да, у матери были полные губы, часть ее образа кинозвезды. Да, у отца зубы часто бывали желтыми. Я, скорее всего, предоставлю Туме нового пациента для Бохнице, лучшего пражского заведения для душевнобольных.
Я дотронулся до ноги существа, ощутил шероховатость каждого волоска, как у гостиничного ковра, и стальную твердость кости под шерстью, и мягкую пульсацию сухой кожи.
Оно было здесь. Было.
– Ты и правда здесь, – сказал я.
– Здесь, – ответил он.
Отпустив его мохнатую лапу, я метнулся назад, безумно цепляясь за поручни на стене.
– Я хотел бы помочь тебе справиться с эмоциональным расстройством, тощий человек. К сожалению, не могу предложить тебе утешиться «Нутеллой», потому что я ее съел.
Мне было необходимо подумать, переварить, требовалось отвлечься от этого прикосновения. Я оставил создание и вернулся в лабораторию, инвентаризировал старые образцы, маниакально шерстил старые записи, создавал новые, полировал стекло и переставлял предметы на рабочем столе – лампу, стикеры для заметок, серебряные ручки, блокнот.
Я скрывался в лаборатории два часа. А когда вышел, в переходах слышался тихий храп. Существо плавало под потолком в углу Гостиной, все глаза закрыты, ноги сложены под животом, образуя почти идеальную сферу. И я понял, что нужно делать.
Я прихватил из лаборатории скальпель. Что делает ученый, столкнувшись с невероятной возможностью? Собирает данные, изучает их научными методами. Я подумал, не рискнуть ли мне вырезать образчик кожи или хотя бы сделать соскоб и поскорее вернуться в лабораторию, прежде чем существо поймет, что случилось. Был и более безопасный вариант – собрать только волосы. Так и поступим.
Если я положу образчик под микроскоп и обнаружу реальные молекулы, значит, я могу быть уверенным. Молекулы не лгут. Химические элементы правдивы. На мгновение мне захотелось просто воткнуть скальпель в живот существа, расплескать его внутренности по всему кораблю – это было бы самое осязаемое доказательство. С сильной головной болью и трясущимися руками, побочным эффектом снотворного, я приблизился к инопланетному существу, послушал его выдохи и поднял нож, решив остановиться на самом безопасном варианте – сборе волос.
Не открывая глаз, существо сказало:
– Не советую тебе следовать подобным намерениям, тощий человек.
Я вздрогнул. Это был настоящий рык.
Его глаза распахнулись. Лапы не шевельнулись.
Мои веки пульсировали, я не мог сглотнуть. Должен же быть способ. Нужно что-то поместить под микроскоп, подтвердить или опровергнуть мои ощущения. В тот момент это казалось мне важнее кражи огня с Олимпа или расщепления атома. Дальнейшее было неизбежно.
Я ткнул нож в спину существа.
Он перехватил скальпель одной лапой, три других обвились вокруг меня. Мы взлетели вверх с ужасающей скоростью, он всем весом давил мне на грудь, живот и пах. Как будто меня схватили три змеи разом. Я не мог пошевелить ничем ниже шеи.
– Ты отказываешься быть объектом моего исследования и при этом делаешь им меня, – произнесло существо.
В голосе не было гнева, только констатация факта. Скальпель поплыл в сторону иллюминатора.
– Извини. Я не хотел тебя ранить.
– Это мне известно, тощий человек. Но целостность тела неприкосновенна. В этом величайшая вселенская истина.
– Понимаешь, это вышло так… неожиданно. Я должен был знать, существуешь ли ты.
– А представь мое изумление, когда я обнаружил Землю, – сказало оно.
– Не сравнить ни с чем из того, что ты видел?
Молчание.
– Дай мне образец кожи. Маленький. Чтобы я был уверен. Мы с тобой можем изучать друг друга. У тебя есть имя? Чтобы я мог тебя как-то звать.
И опять тишина. Теплый живот существа обнимал меня, как водяной матрас на кровати.
– Вероятно, это была ошибка, – сказало оно. – Да, теперь я уверен.
Существо отпустило мой торс и быстро двинулось по проходу.
– Не ошибка, – сказал я. – Останься.
Я карабкался вперед, цепляясь за поручни, но не мог сравниться со скоростью существа. Вскоре оно исчезло из вида. Я проверил лабораторию, спальню, кухню, ванную, каждый угол Гостиной. Я кричал, умолял его вернуться. Обещал дать ему все, что он захочет. Обещал, что больше никогда не рискну нарушить целостность его тела. Говорил, что понял, как это важно.
Ответа не было.
Спустя несколько часов, когда я наконец заполз в свое лежбище, приглушил свет и капнул на язык двойную дозу «Сладких снов», я опять почувствовал давление на виски, перед глазами поплыли яркие пятна. Челюсть ныла от больного зуба. Существо продолжало меня зондировать, несмотря на отсутствие. Он искал один особенный день. День, когда в моей жизни появился незнакомец с предметом, принадлежавшим моему отцу. Железным башмаком.
Железный башмак
Спустя два дня после моего тринадцатого дня рождения я свалился с температурой и болями в животе. Бабушка проверяет меня каждые несколько часов, а я читаю «Робинзона Крузо» и блюю в ведро, которое обычно используют для свиной крови. Лето дождливое, и через окно я наблюдаю за дедушкой, который проклинает небеса и, чавкая сапогами по грязи, запихивает сено в кроличьи клетки. Захваченная водосточными желобами дождевая вода стекает в маленькое корыто, бабушка использует ее для полива растений. Куры спят в курятнике, уцепившись когтями за деревянные шесты, служащие им постелями. Две шипящих и воющих черных кошки скатываются с крыши дома прямо в грязь. Я не знаю, убивают они друг друга или же спариваются, и сомневаюсь, что это имеет значение.
В жару я потерял счет дням, и когда к воротам подъезжает синий «Ниссан», я не знаю, воскресенье сегодня или четверг. Из машины выходит мужчина в костюме, разглаживает складки на пиджаке, вынимает из багажника лиловый рюкзак. По холодной прихожей разносится стук. Бабушка разговаривает с гостем у двери. Я выхожу из своей комнаты и пытаюсь расслышать их шепот.
– Ступай спать, – говорит мне бабушка.
– Значит, вот он, мальчик, – говорит незнакомец.
Разговаривает он уголком губ и, несмотря на глубокие шрамы от оспы на щеках, напоминает киноактера – четко очерченная челюсть поросла щетиной, глаза холодные, волосы прилизанные, но не сальные.
Со двора подходит дедушка, с сигаретой в зубах и горстью зерна в руке. Он прислушивается к словам незнакомца.
– Якуб, марш в кровать, – говорит мне дедушка.
Он жестом приглашает незнакомца в гостиную, дверь за ними захлопывается. Я считаю до шестидесяти и иду к двери. Осторожно вынимаю из скважины ключ и подглядываю в нее. Дедушка сидит с пивом, незнакомец кладет мокрый рюкзак на стол, достает оттуда ржавый железный башмак, такой большой, что годился бы только настоящему великану. Повернувшись спиной к мужчинам, бабушка поливает цветы.
– Как я и сказал, когда-то я был весьма необычным образом тесно связан с вашим сыном, – говорит незнакомец. – Когда мы встретились в первый раз, он познакомил меня с башмаком, который вы видите на этом столе. Он отвел меня в комнату для допросов в штаб-квартире тайной полиции и спросил, люблю ли я стихи.
– Предложу вам пива, если вы уберете свои грязные вещи со стола моей жены, – говорит ему дедушка.
– Я прошу прошения, – отвечает чужак, но башмак остается там, где и был. – Я сказал ему, что да, увлекаюсь. Как и всякий студент университета, я любил классику. Уильям Блейк, вот о ком я рассказывал вашему сыну. Он спросил, пишу ли я стихи сам.
– Вы напрасно тратите свое время, – замечает дедушка.
– Я стихов не пишу, пан Прохазка. Я их люблю, но не умею видеть мир в образах. Однако ваш сын был уверен, что я редактор какого-то международного информационного бюллетеня. С призывами к действиям. Он был уверен, что я написал стихи, призывающие к кровавой революции, к резне руководства, партийных бонз, их семей, которая откроет капиталистам ворота нашей страны и опять поработит пролетариат. Он был так уверен, что надел мне на ноги башмаки. Вот этот – один из них.
Незнакомец похлопал башмак.
– Вы же знаете, моего сына больше нет, – отвечает дедушка.
– У вас когда-нибудь немели ноги? Ну, то есть в самом худшем смысле. Пытаешься встать, но не контролируешь их, как будто кто-то обрезал нервы и ты не владеешь больше собственным телом. Вот как бывает в таких башмаках. Ваш сын был очень нежен, когда брил мне грудь и размещал электроды прямо под сосками. Он откашлялся, учтиво подвинул мой стул поближе к стене, чтобы я мог прислонить голову. Сунул мне в рот кусок картона, чтобы я прикусил. Похлопал меня по плечу, как прохожий, говорящий кому-то, что тот уронил монетку, а после нажал на кнопку и наблюдал, как эти калоши пропускают разряд до мозга моих костей. Ты становишься человеком-лампочкой. Ты мочишься, немного кричишь, хватаешь ручку и все подписываешь – да, это был я, я написал те стихи. Но ваш сын – не скажу обо всех партийных чиновниках, но про вашего сына я могу говорить каждой клеткой своего тела, – он не дал мне сознаться так скоро. Он уменьшал напряжение и описывал обычный день моей матери. «Утром, – говорил он, – она ест рогалик с джемом и сыром «Эдам». Она чистит зубы, слушает по радио музыку. Она едет по линии А на Староместскую площадь в Праге, где работает машинисткой. На обед она делает рулет с ветчиной – кроме понедельников, когда берет с собой оставшийся с воскресенья шницель, помещая его между двух кусков хлеба с соленым огурцом. В обеденный перерыв она читает пьесы. Возвращается домой около четырех, смотрит телевизор, пока чистит картошку и готовит на ужин свинину с квашеной капустой». Вот тогда-то, пан Прохазка, лицо вашего сына стало очень серьезным – он реально имел меня, он был счастлив, но не мог выказывать своего садистского удовольствия. Он стеснялся, ваш сын. Он был очень серьезен, говоря, что моя мать совокупляется с моим отцом только по средам и никогда не позволяет ему кончить в нее, она верит, что будет еще одна мировая война и американцы убьют всех нас, а зачем рожать новых детей только для того, чтобы смотреть, как они умирают? Я уверен, пан Прохазка, вы, как и я, задаетесь вопросом – это все просто выдумка вашего сына для запугивания или же большевики в самом деле наблюдали, доставляют ли мои мать и отец удовольствие друг другу? Для меня, пан Прохазка, это навсегда осталось загадкой. Что поделать, не могу же я спрашивать свою мать. Вижу, вам тоже любопытно. Рассказав мне эту историю, ваш сын позволил моим онемевшим пальцам подписать бумагу, а когда забирал ее, просиял, как мелкий лакей, собирающийся доставить хозяину утреннюю газету. Что вы об этом думаете?
Бабушка стоит неподвижно, глядя в окно. Дедушка с кратким стоном встает со стула, с трудом распрямляя спину. Идет к холодильнику, достает пиво. Ставит его на стол, открывает и выпивает половину одним глотком.
– Вы хотите, чтобы я за него извинялся? – спрашивает дедушка. – Нет, я не могу. И не уверен, что он сам стал бы сейчас извиняться. Не уверен, что он о чем-нибудь сожалел. У него были свои убеждения.
– Разве вам не интересно, как я получил этот башмак? Я теперь богат, пан Прохазка. Приватизация была со мной любезна. Занимаюсь железом, цинком. Кое-какие оружейные контракты. Я даже подумываю открыть в центре пару ресторанов с фастфудом. Я купил башмак у приятеля, занимавшегося инвентаризацией в полиции. Точно знаю, что это именно тот, с которым я имел интимные отношения – его номер выжжен на моей коже. Можете себе представить? Обвинение собиралось использовать это против вашего сына, очернить ваше имя на десять поколений вперед, но он успел уйти раньше. Представляю, как он ползет по стальному канату и сам его перерезает, такой он был трус. Неужели вы думаете, я приехал из Праги, чтобы услышать, как старик будет передо мной извиняться? Да возьмите вы свои извинения и скормите своим свиньям.
Дедушка приканчивает свое пиво. Поднимается и хватает за горлышко пустую бутылку. Бабушка роняет брызгалку для цветов. Незнакомец чешет щетину с таким звуком, будто спичка шаркает о коробок. Я ожидаю, что дедушка ударит гостя, но он не поднимает бутылку. Его руки трясутся. Он опускает бутылку и с хрипом раненого медведя заходится в приступе кашля курильщика, бабушка протягивает ему мятный леденец и поглаживает по спине. Незнакомец в ритме дождя постукивает пальцами по башмаку. В этом даже видится некая вежливость, словно он уступает дорогу противнику.
– Это было грубо, – говорит незнакомец. – Я не собирался оскорблять ни ваши занятия, ни мудрость вашего возраста. Но скажите, как я мог оставаться в стороне? В мире должны быть какие-то правила. Партия наградила вашу семью за то, что ваш сын был хорошим псом. Но разве я не заслуживаю правосудия? Убедите меня, что я не должен здесь находиться, и я уйду и никогда не вернусь.
– Вы верующий? – спрашивает дедушка.
– Нет.
– Так идите к черту с вашим правосудием. На той неделе одну из наших кошек раздавила машина. К кому мне обращаться за компенсацией? Люди не всегда расплачиваются за свои ошибки.
– Да. Но, возможно, я сумею это поправить. – Незнакомец встает и опять разглаживает складки на пиджаке. – В общем, это было дружеское знакомство. И теперь вы будете видеть меня повсюду. Может быть, в магазине? В пивной? Я немного поболтаю с вашими соседями. У меня теперь здесь домик в лесу. Прекрасный вид.
– Что вам надо? – спрашивает дедушка. – Скажите начистоту.
– Я пока не уверен, – говорит незнакомец, – но когда решу, загляну к вам снова.
Он берет башмак, сует обратно в рюкзак. Дедушкины плечи поникают, он смотрит в окно на недавно вылупившихся цыплят, клюющих остатки утреннего зерна. Я забыл, что смотрю не кино. Человек с башмаком открывает дверь, и я падаю навзничь.
– Малютка Якуб, – говорит незнакомец.
Я встаю на ноги. Он протягивает мне руку, я ее игнорирую.
– Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
– Космонавтом, – говорю я.
– Героем, значит. Ты любил своего отца?
Дедушка снова берет бутылку, с прытью юнца подбегает к нам и кричит:
– Пошел прочь, мерзавец! Вон!
Незнакомец выбегает за дверь, выметается из калитки, а Шима цапает его за лодыжки. Он уезжает. Дедушка стоит у калитки, тяжело дышит. Скоро полдень, и соседи парочками и тройками идут по главной улице, в магазин за свежими рогаликами. Останавливаются рассмотреть сцену бегства нашего гостя и наверняка готовятся за вечерней игрой в марьяж сочинять теории на эту тему.
– Ты нас слышал? – спрашивает дедушка, возвращаясь в дом.
Я киваю.
– Не тошнит?
Я трясу головой. Гнев обжигает желудок, подступает к горлу отрыжкой, но я не знаю, на кого злиться. Прежде я никогда не встречался с реальным насилием. Это вовсе не так захватывающе интересно, как в книгах.
– Пошли кролика освежуем, – предлагает дедушка.
– У него температура, – возражает бабушка.
– Ну так дай ему рюмку сливовицы. Он неделями киснет дома. Разве это полезно для мальчика?
Я надеваю плащ и иду вслед за дедушкой к кроличьим клеткам. Он нацелился на Росту, белого толстенького самца, прячущегося в углу. Роста пищит и дергается, пока дедушка не наносит ему быстрый удар по затылку. У компостной кучи собираются куры и в экстазе кудахчут, когда дедушка перерезает кроличье горло и густая липкая кровь заливает их клювы.
Дедушка подвешивает Росту за два крюка на дерево, выковыривает кончиком ножа глаза и отдает мне, скормить курам. У меня на пальцах остается липкая слизь, похожая на сопли.
Отец редко рассказывал мне о своей работе. Говорил, что пока другие, удобно устроившись на уютных рабочих местах, оборудованных для них государством, работают администраторами в отелях или доят коров, он следит за тем, чтобы правду и справедливость нашего строя не нарушили те, кто в них не верит. Мне казалось, он нравился людям – с ним всегда здоровались и улыбались, – хотя с каждым годом, становясь старше, я все больше видел неискренность этих жестов. Даже после того, как отца вызвали в суд и газеты стали писать о людях вроде него, я не думал, что он мог мучить невиновных, не стремившихся разрушить наш образ жизни.
– Ты не верь всему, что наговорил этот тип, – говорит дедушка, распарывая ножом живот Росты.
– Как ты думаешь, папа был не прав, причиняя ему страдания?
– Мне известно не больше, чем тебе, Якуб. Знаю только, что он делал многое, с чем я не согласен. Он считал, что своими руками создает для тебя лучший мир.
– Его посадили бы в тюрьму?
– Ты же знаешь, мир вокруг вечно пытается нас захватить. То одна страна, то другая. Нас всего десять миллионов, мы не можем сражаться со всем миром, и поэтому выбираем тех, кто, по нашему мнению, должен понести наказание, заставляем их как следует помучиться. В одной книге твоего отца назовут героем, в другой – чудовищем. Тем, о ком не напишут книг, живется проще.
Дедушка собирает печень, сердце и почки, отрезает лапы и ребра, и когда мы возвращаемся в дом, на дереве остается только шкурка. Она будет сохнуть несколько дней, а потом дедушка ее продаст. Мы счищаем тупым ножом куриный помет с подметок, и пока дедушка моет мясо в ванне, прежде чем убрать в холодильник, я прошу бабушку заварить чай.
На столе в гостиной гигантский след нарушает гладкость тонкого слоя пыли, и мне хочется, чтобы башмак оставался там, чтобы я мог его потрогать. Ведь к нему когда-то прикасался отец, может быть, там осталась его частичка – крошка пыли, малюсенькая чешуйка кожи, состоящей из той же жизни, что и моя. Ночью я засыпаю без температуры, но еще с тошнотой, дед и бабушка разговаривают на кухне. Я с уверенностью распознаю одно слово – Прага, повторенное снова и снова.
Спустя несколько дней я снова здоров. После школы я иду по берегу реки Огрже, которая тянется от Стршеды через весь округ и в конце концов сливается с Эльбой, синей веной Европы. На воду сыплются красные сережки. Плеск рыбы нарушает обеденную тишину главной дороги. Все сидят по домам и едят картошку со шницелем, или картошку с колбасой, или картошку со сметаной. Они будут смотреть телешоу с политическими дебатами, на которых новоявленные апостолы демократии спорят между собой о том, как должен функционировать свободный рынок и насколько сурово надлежит наказывать коммунистических коллаборационистов в соответствии с гуманистическим лозунгом президента Гавела: любовь и правда торжествуют над смертью и ложью.
Впереди, под низко нависшей веткой, мужчина мочится на ствол березы. Он застегивает молнию, оборачивается. Это незнакомец с башмаком.
– Маленький космонавт, – произносит он, что-то жуя.
– Вам нельзя со мной разговаривать.
– Очаровательные местечки эти деревни. Приятно отдохнуть от Праги. Там после краха Москвы слишком много америкосов и бриттов с фотоаппаратами. А здесь – пиво, речка и футбол на траве. Хорошее место для мальчика. Жвачку?
Он протягивает ко мне руку. Упаковка разрисована яблоками и апельсинами. У меня такой жвачки отродясь не было, и мне очень хочется ее взять – изо рта мужчины пахнет так же приятно, как от вишневых деревьев летом. Но этот человек мне не друг. Я выбиваю пачку из его руки, поднимаю кулаки, готовясь к удару. Он смеется.
– Да ты боец! Ладно, ладно. Только не заходи слишком далеко. Теперь каждый считает себя бойцом. Но не каждый из нас боец, и это нормально. Подумай только – вот если бы американцы избавили нас от Гитлера раньше русских, мы были бы свободны. И мы с твоим отцом могли стать друзьями. Тогда ты взял бы у меня всю жвачку, какую хочешь. Как странно. Я часто об этом думаю.
До той минуты я никогда не чувствовал ненависти к себе. Дома, в Праге, я соперничал с мальчишкой по имени Яцко, мы оба хорошо играли в футбол и боролись за право стать капитаном школьной команды. Случались драки, мы били друг друга и часто промахивались, и оба знали, что настоящего вреда друг другу не причиним. Мы изображали вражду, но он мне вроде как нравился, и, думаю, я ему тоже.
Теперь Яцко нет в моей жизни, как нет никого из моих пражских знакомых, и я по нему скучаю, мне недостает правил нашего соглашения, поскольку между мной и человеком, стоящим напротив, никакие правила не возможны. Он ухмыляется, словно что-то знает. Он заявился в дом родителей моего отца, и дед, сын Перуна, рядом с ним выглядел слабаком. И вот мы с ним один на один, и мне вспоминаются рассказы из новостей, от которых меня тошнит, рассказы о том, как детей вроде меня затаскивают в лес и убивают взрослые. Я выставляю перед собой сжатые кулаки. Что бы он ни собрался со мной сделать, я постараюсь, чтобы это было непросто.
Мужчина закуривает сигарету и отворачивается. Я чувствую, что вот-вот упаду. Он направляется к главной дороге, потом на север, в сторону дачных домиков. Я опускаюсь наземь, дышу и впитываю адреналин, и мысли у меня проясняются. Рядом валяется упаковка жвачки. Я подбираю ее, рву обертку, кладу ее розовое содержимое на язык. Оно кисло-сладкое, со вкусом ягод и сливок. Зашвыриваю резинку в реку, как можно дальше. Идя домой, я представляю, как катят по нашим картофельным полям американские танки, украшенные союзнической серебряной звездой, как девушки Богемии тянутся губами к парням с квадратными челюстями и мускулистыми телами, взращенными на «Мальборо» и мороженом с фруктовым сиропом. Как это могло бы быть.
Я несколько часов брожу по полям, бросаю камешки в уток, насвистываю мелодии, существующие только в моей голове, дразню злых собак за воротами, тыкая палкой. Как глупо, по-детски, было не попросить отца рассказать о своей жизни. Все, что мне было известно о нашей семье при жизни отца, я узнавал из слухов, по странному поведению окружающих. Я видел, как всякий раз, когда мы были на улице, друзья тряслись от страха, старались выполнить каждую мою прихоть. Даже соседи спешили скрыться в своих квартирах, когда мы с матерью возвращались с рынка, чтобы не пришлось здороваться с нами. Теперь я задумался – а как же Яцко? Почему он меня не боялся? Возможно, его забыли предупредить родители, а может, он просто был таким независимым, ему было наплевать на статус моей семьи.
Я перебираю в памяти все эти моменты, стараюсь ничего не выдумывать, но разница между тем, что кажется, и тем, что есть, стирается и исчезает, как утренний туман на поверхности озера. Уверен я только в том, что тот чужак существует, он видит во мне отца и ненавидит меня за это. Возможно, он желает мне зла, настоящего зла. На миг я хочу, чтобы не было ни революции, ни падения партии. Хочу вернуться назад, в нашу большую квартиру в Праге – родители вместе готовят, бросают друг в друга едой, жар батарей отгоняет холод зимы. Мне все равно, что правит за пределами нашего дома – капитализм, коммунизм или что еще, – пока родители со мной и защищают меня от людей вроде этого чужака. Да, возможно, когда-то отец его немного помучил. Я был бы не против. Даже сам попросил бы отца пытать его, пока он от меня не отстанет.
Я вытираю рубахой лицо и озираюсь – не видел ли кто моих слез.
Домой я возвращаюсь уже на закате. Когда подхожу к воротам, над горизонтом виднеется всего половинка солнца. На крепких коричневых досках из баллончика с красной краской намалеваны буквы:
«Сталинские свиньи. Хрю-хрю-хрю».
В траву у ворот стекает моча и слюна. Я перечитываю буквы, пока не темнеет, тогда их уже не разобрать. Вхожу в гостиную, и бабушка смотрит на меня из-за газеты. На плите варятся сардельки.
– Что сегодня по телевизору? – спрашиваю я.
– Документальный фильм о роке в Восточной Германии до падения Стены. «Осьминог», французский фильм про гангстеров. Там насилие, но ты можешь посмотреть.
Мне так хочется ей признаться. Я сказал бы, как хочу, чтобы отец вернулся и наказал врагов за меня. Я хочу сказать бабушке, что боюсь. А вместо этого ем сардельки с горчицей, наблюдая за французами на экране – их губы шевелятся, не совпадая с чешскими словами, которые они произносят. Бабушка накладывает крем на лицо, и я спрашиваю позволения понюхать банку.
– Дедушка видел ворота?
– Да. Пошел в пивную, успокоить нервы.
Объевшийся и ленивый, я откидываюсь на спинку стула и беру на колени Шиму. Слышу, как снаружи деревенский пьяница Кука спотыкается на главной улице, распевая про сиськи и реки, полные бехеровки. Со скрипом открываются ворота, и мы с Шимой бежим к двери, встречать дедушку.
Он садится на стул, по обеим щекам со лба течет кровь. Шима слизывает соль между дедушкиных пальцев, бабушка прикладывает к ране политый перекисью сопливый платок. Правая щека дедушки черная и опухшая.
– Это Младек и его паршивые городские дружки, – объясняет он.
Младек – городской дурачок, его тело всю жизнь потребляет свинину, а мозг питается исключительно бессмысленной злобой. Он разгуливает по городу как наделенный властью шериф с подчиненными – приехавшими на каникулы из Праги подростками – и напивается до полусмерти на родительскую зарплату. Он из нового поколения юных чехов, чья неполноценность спровоцирована и субсидирована коммунизмом, что и делает его бесполезным для общества. И конечно, в позоре нашей семьи Младек нашел для себя новое развлечение.
– У того фашиста на майке осталась красная краска. Мне теперь придется все перекрашивать. На мою убогую пенсию.
– Но, по крайней мере, не такую убогую, как раньше, – говорит бабушка.
– Вечно ее не хватает, – отвечает дедушка. – Господа меняются, а простым людям достается все то же убожество.
– Не вертись.
– Ты побил их? – спрашиваю я.
Бабушка смотрит на меня так, будто я наступил на ее любимый цветок или забыл покормить Шиму.
– Ну конечно. Ты же знаешь, Якуб, я дрался. Жаль, что ты их не видел, проклятых варваров, говнюков фашистских. Я схватил этого Младека за крысиный хвост и макнул шнобелем в мостовую.
– Мы совсем не такого хотели, – негромко говорит бабушка.
– Это все он. Тот тип с башмаком. Никому до нас дела не было, пока он не явился сюда и не начал языком трепать. Но мы можем уехать.
– Мы не сделали ничего плохого, – говорит бабушка. – Сына старой Седлаковой посадили в тюрьму за то, что лапал подростка, ну и что вы видите у нее на воротах? Ничего. Все так и норовят погладить ее по плечу, эту бедную женщину, родившую монстра, – «Вот, мы испекли для тебя штрудель». Почему же ей не приходится убегать? Мы-то чем хуже?
– Страну шестьдесят лет оккупировали не извращенцы, – отвечает дедушка.
– Они всю планету оккупировали с начала времен.
Бабушка перевязывает ему рану, наливает от боли три рюмки сливовицы, хотя от его дыхания и так несет ромом и пивом. Они молча удаляются в свою спальню, и я тоже залезаю под одеяло. Шиме кровати запрещены, но я все равно беру его к себе, зарываюсь носом в шерсть, пахнущую бабушкиной стряпней и немного шампунем от блох. Дедушка обычно громко храпит всю ночь, но сегодня в доме тихо, лишь по крыше шаркают ветви яблони. Мне не спится, в первый раз после похорон родителей.
Мой отец любил Элвиса Пресли. Покупал его записи у немецкого актера, занесенного в черный список, тот ввозил их через Берлинскую стену. Отец готов был слушать Пресли, когда готовил, когда готовила мама, перед сном, в туалете, в ванной, глядя в окно на клонированные бетонные коробки стандартных домов, ужасающих и впечатляющих своей функциональностью. Женщины возвращались с работы и набрасывали мокрые платья и лифчики на веревки, укрепленные на палках прямо за окнами, и ряды мокрых тряпок разлетались, как паруса удирающего от погони пиратского корабля. А мужчины шли медленно, понурив головы, выбирая, пойти ли в пивную, рискуя попасть под арест, если ляпнут за пивом лишнее, или возвращаться домой к телевизору с одной программой и полке однобоких книг, неспособных разнообразить пустоту жизни. Отец курил и кивал в такт музыке, и, казалось, все шло так, как он и хотел.
«Не рассказывай никому про Элвиса», – говорил он за завтраком. Его любимая фраза. Тех, кого уличали в увлечении западной музыкой, вызывали на допрос – по словам отца, ничего серьезного. Хотя теперь я думаю – а что значило для него «ничего серьезного»? Просто комната с маленьким окошком и случайный товарищ, выспрашивающий, почему тебе для счастья недостаточно даров матери Совдепии?
Как-то мама обнаружила коробку с записями на кухонном столе, а не в обычном тайном месте в кладовой.
– Ты лишишься работы, если кто-то это сфотографирует через окно, – сказала она.
Отец обнял ее за талию, осторожно провел пальцами по краям пластинок.
– Пусть хоть тысячу раз фотографируют, – сказал он, – мы как жили здесь, так и будем жить, и пить кофе, и чистить картошку. На стукача никто не настучит.
Через пару дней я увидел, как отец, приставив чашку к стене между нашей и соседской гостиными, слушает через ее пустоту. Приложив к губам палец, он поманил меня, опустил чашку до высоты моего роста, и я тоже послушал. Ровный голос, пробиваясь через помехи, говорил о том, что нехватка картофеля во всем Советском Союзе – очередной признак бесхозяйственности Москвы. Радио «Свобода», смертный грех, враг. Отец ушел в спальню и набрал телефонный номер. Спустя примерно час в коридоре раздались крики. Приоткрыв дверь, я увидел, как пана Стрешмана и его сына Станека забирает полиция. Я почувствовал дыхание отца на затылке, и пан Стрешман ровным голосом неживого радиодиктора выругался в сторону нашей двери. «Подлый стукач», – сказал он. И еще раз, и еще.
Теперь мне хотелось расспросить отца. Если бы я только мог, то привязывал бы его к стулу и ставил на колени горячий чайник до тех пор, пока он не рассказал бы мне все о своей работе, о государственных тайнах, не сказал бы, чем он занимался. Он всегда действовал так спокойно – опускал иглу на проигрыватель, ласкал маму, снимал телефонную трубку, вечно с прямой спиной, чуть покашляв до того, как заговорить официальным тоном, – и я не мог представить, что он вовсе не был героем. Он проигрывал свои записи, а я молчал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?