Текст книги "Черное солнце. Депрессия и меланхолия"
Автор книги: Юлия Кристева
Жанр: Зарубежная психология, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Итак, мы приходим к рассмотрению по крайней мере трех параметров, необходимых для описания психических и, в частности, депрессивных видоизменений: символических процессов (грамматика и логика дискурса), семиотических процессов (смещение, сгущение, аллитерации, ритмы голоса и жестов и т. д.) и той их подкладки, которая представлена биопсихологическими ритмами передачи возбуждения. Каковы бы ни были эндогенные факторы, обеспечивающие эти биопсихологические ритмы, и сколь бы ни были сильны фармакологические средства, способные задать оптимальный уровень передачи нервного возбуждения, остается проблема первичной и особенного вторичной интеграции возбуждения.
Именно в этом месте психоаналитик может начать свою работу. Именование удовольствия и неудовольствия во всех их мельчайших хитросплетениях – причем внутри ситуации переноса, которая видоизменяет первичные условия всемогущества и симулируемого отлучения от объекта – остается единственным имеющимся у нас способом приблизиться к той парадоксальной конституции субъекта, которой является меланхолия. Действительно парадоксальной, поскольку субъект ценой отрицания уже открыл себе двери символического, чтобы закрыть их для себя движением отказа, оставляя за собой неименуемое наслаждение всемогущим аффектом. Тогда, быть может, у психоанализа есть шанс изменить эту субъективацию, наделить дискурс силой, преобразующей флуктуации первичных процессов и даже биоэнергетические передачи, способствуя лучшему объединению семиотических волнений в символическом строении.
Западная судьба перевода
Полагание существования изначального объекта, даже некоей Вещи, которую надо переводить и выражать после завершения траура, – не это ли фантазм теоретика-меланхолика?
Определенно – изначальный объект, это «в-себе», которое всегда остается тем, что требуется переводить, последняя причина переводимости, существует только посредством и для уже конституированных субъекта и дискурса. Именно потому, что переведенное уже дано, переводимое может воображаться и полагаться в качестве избыточного или несоизмеримого. Полагание существования этого иного языка или же некоего «иного» самого языка, даже внешнего языку, не является по необходимости приемом лишь метафизики и теологии. Этот постулат соответствует тому психическому требованию, которое, возможно, западной метафизике и теории довелось представлять – или, быть может, им хватило на то смелости. Психическое требование, которое, конечно, не является универсальным: например, китайская культура оказывается не культурой переводимости вещи в себе, а скорее, повторения и варьирования знаков, то есть переписывания.
Одержимость изначальным объектом – объектом, который надо перевести, предполагает, что возможным считается некоторое (конечно, несовершенное) соответствие между знаком и, естественно, не референтом, а невербальным опытом референта во взаимодействии с другим. Я могу именовать истину. Бытие, выходящее за мои пределы – включая и бытие аффекта, – может найти свое адекватное или почти адекватное выражение. Пари переводимости – это также пари власти над первичным объектом и в этом смысле попытка сразиться с депрессией (обусловленной захватывающим до-объектом, траур по которому я не могу завершить) при помощи каскада знаков, нацеленных именно на ловлю объекта радости, страха, страдания. Метафизика, одержимая переводимостью, является дискурсом высказанной боли, успокоенной самим этим именованием. Можно игнорировать, отрицать саму изначальную Вещь, отдавая приоритет легкости копируемых и разыгрываемых знаков, лишенных как внутреннего, так и истины. Преимущество культур, которые действуют по этой модели, состоит в том, что они получают возможность отметить погружение субъекта в космос, его мистическую причастность всему миру. Но, как признался мне один китайский друг, подобная культура не располагает средствами против вторжения боли. Является ли этот дефицит преимуществом или же слабостью?
Напротив, западный человек убежден в том, что он может перевести свою мать – конечно, он в нее верит, но именно чтобы перевести ее, то есть предать, перенести, освободиться от нее. Этот меланхолик одерживает верх над своей печалью, вызванной отделением от любимого объекта, благодаря неимоверному усилию, нацеленному на подчинение знаков, предполагающее возможность приведения их в соответствие с первичными переживаниями – неименуемыми и травматичными.
К тому же, в конечном счете, эта вера в переводимость («мама именуема, Бог именуем») приводит к дискурсу, который в высшей степени индивидуализирован, который уклоняется от стереотипов и клише, предполагая размножение личных стилей. Но тем самым мы приходим к главному предательству единичной Вещи, существующей в себе (Res Divina): если дозволительны все способы ее именования, не растворяется ли постулированная Вещь в себе в тысяче и одном способе ее именования? Постулированная переводимость приводит к множественности возможных переводов. Тот потенциальный меланхолик, которым является западный субъект, ставший ожесточенным переводчиком, находит завершение в убежденном игроке или же в потенциальном атеисте. Исходная вера в перевод превращается в веру в стилистическое совершенство, для которой иная сторона текста, его иное, пусть оно и является первичным, значит меньше, чем удача самого текста.
Глава 3
Фигуры женской депрессии
Приведенные далее фрагменты приводят нас не в универсум клинической меланхолии, а в невротические края депрессивно-меланхолического комплекса. Там мы обнаружим чередование депрессии и тревоги, депрессии и первертных действий, потери объекта и смысла речи и садомазохистского владения ими. Захваченность речью женщин – не просто случайность, которая могла бы оправдаться наибольшей, судя по статистическим данным, частотой случаев депрессии у женщин. Быть может, этим фактом приоткрывается одна из черт женской сексуальности – ее привязанность к материнской Вещи (и меньшая возможность прибегнуть к исцеляющей перверсии).
КАННИБАЛЬСКОЕ ОДИНОЧЕСТВО
Тело-могила или всемогущее пожирание
С рождения Элен страдала серьезными двигательными нарушениями, которые потребовали нескольких операций, так что до трех лет она оставалась привязанной к кровати. Блестящее интеллектуальное развитие девочки обеспечило ей, однако, не менее блистательную профессиональную судьбу – тем более, что ее прежние двигательные нарушения исчезли, как и семейный контекст, который их, видимо, поддерживал.
Все прошло, кроме частых приступов сильной депрессии, которые, казалось, никак не были связаны с актуальным фоном ее жизни – скорее, вполне успешной. Некоторые ситуации (разговор с несколькими людьми одновременно, присутствие в публичном месте, необходимость защищать свое мнение перед теми собеседниками, которые его не разделяют) вызывали у этой пациентки оцепенение: «Меня просто прибивает к полу как парализованную, я теряю дар речи, рот словно бы залеплен гипсом, а в голове совсем пусто». Ее охватывает чувство полной беспомощности, а затем следует внезапное потрясение, которое отделяет Элен от всего мира, заставляет ее закрыться в своей комнате – в слезах и в многодневном безмыслии и безмолвии: «Я словно бы мертвая, но у меня даже нет мысли или желания убить себя, как будто бы это уже было сделано».
В этих ситуациях «быть мертвой» – это для Элен физический опыт, который первоначально не удавалось выразить. Когда же она попыталась позже найти описывающие его слова, стала говорить о состояниях искусственной силы тяжести, уничтожающем иссушении, отсутствии на фоне головокружения, пустоте, прорезанной черными всполохами… Но эти слова казались ей все еще чересчур неотчетливыми, чтобы описать то, что она испытывала как полный паралич психики и тела, бесповоротного разъединения ее самой и всего остального мира, как и разъединения внутри того, что должно было бы быть «ею». Отсутствие ощущений, потеря боли или, очевидно, самого страдания – абсолютное, минеральное, астральное онемение, которое, однако, сопровождается тем почти физическим ощущением, что это «бытие мертвой» (сколь бы физичным и ощутимым оно ни было) является также туманностью мыслей, аморфным воображением, смешанным представлением о некоей неумолимой немощи. Действительность и вымысел бытия смерти. Омертвление и уловка. Абсолютное бессилие, остающееся при этом всемогущим. Уловка для сохранения своей жизни, но … «по ту сторону». По ту сторону кастрации и дезинтеграции: быть как мертвая, притворяться мертвой – вот то, что представлялось Элен, когда она смогла заговорить об этом (то есть, после приступа), некоей «поэтикой» выживания, словно бы обращенной жизнью, столь привязанной к воображаемой и действительной дезинтеграцией, что она воплощает в себе словно бы настоящую смерть. В этом мире проглотить упаковку снотворного – это не какой-то выбор, а просто жест, который становится неминуемым в свете внешнего, какого-то иного места, то есть не-актом, скорее, символом завершения, почти эстетическим достижением гармонии вымышленной полноты «того света».
Океаническая смерть – полная и поглощающая мир и личность Элен, удрученную пассивностью безмыслия и неподвижности. Этот летальный океан мог задерживаться на дни и недели, обрубая интерес и доступ к чему-либо внешнему. Когда же в нем удавалось кристаллизоваться какому-то объекту или человеческому лицу, они тотчас становились мишенями для ненависти, ранящими или враждебными элементами, разрушающими или тревожащими, противостоять которым она могла, лишь убивая их. Умертвление этих чужаков в подобных случаях замещало собой бытие мертвой, а летальный океан преобразовывался в потоки тревоги. При этом именно тревога поддерживала жизнь Элен. После мертвенного оцепенения, выходя из него, она превращалась в собственный танец жизни. Пусть болезненная и, конечно, невыносимая, тревога, однако, отпускала ее к некоей реальности. Тех, кого требовалось убить, представляли собой главным образом детские лица. Это невыносимое искушение ужасало ее, так что она стала считать себя чудовищем, но оно же заставляло ее быть, выходить из небытия.
Лицо того бессильного ребенка, которым была она сама и с которым она с тех пор хотела покончить? Скорее, было ощущение, что желание убить появлялось только тогда, когда миру других, ранее затянутому летальным Я в его всемогущее бессилие, удавалось освободиться от захвата, которым его удерживала онирическая меланхолия. Охваченная депрессией женщина, сталкивающаяся в таком случае с другими, но не видевшая в них других, продолжала проецировать себя в них: «Я убиваю не тех, кто мне досаждает, или моих тиранов, я убиваю их младенца, которого они уронили».
Как Алиса в стране страданий, депрессивная женщина не выносит зеркал. Ее образ и образ других вызывают у ее уязвленного нарциссизма стремление к насилию и желание убивать, от которого она защищается, выходя в зазеркалье и утверждаясь в ином мире, где благодаря безграничному пестованию своего застывшего горя она обретает галлюцинаторную полноту. Посмертный мир, в котором Прозерпина выживает в виде слепой тени. Ее тело уже в другом месте – отсутствующее, настоящий живой труп. Бывает, что она вообще не кормит его или, напротив, набивает его едой, чтобы с еще большим успехом от него отделаться. Смотря на вас своим блуждающим и невидящим взглядом, затянутым слезами, она вкушает горькую сладость заброшенности – ее бросили все те, кого здесь нет. Более всего занятая вынашиванием внутри своего тела и своей психики физической и моральной боли, Элен шествует среди других – когда она покидает свою кровать-могилу – как настоящая инопланетянка, неприкосновенная гражданка воображаемой страны Смерти, которой ее никто никогда не сможет лишить.
В начале курса психоанализа Элен находилась в состоянии войны во своей матерью – бесчеловечной, напыщенной нимфоманкой, не способной на чувства и, по словам пациентки, думающей только о своих деньгах и о том, кого бы соблазнить. Элен вспоминала о «вторжениях» матери в ее комнату как о «нарушении неприкосновенности, взломе дома, изнасиловании» или же о чересчур интимных, чересчур откровенных высказываниях, адресуемых ей матерью в присутствии ее друзей – эти высказывания вгоняли ее в краску стыда и… удовольствия.
Однако за этим покровом эротической агрессивности мы обнаружили иное отношение между ребенком-инвалидом и его матерью. «У меня не получается представить ее лицо, ни сейчас, ни в детстве, я его не вижу. Я сижу на ком-то, кто меня держит, возможно, на ее коленях, но на самом деле это никто. У конкретного человека было бы лицо, голос, взгляд, голова. Но ничего такого я не замечаю, только некая опора – и все, больше ничего». Я предлагаю такую интерпретацию: «Быть может, вы поглотили другого, вы хотите его опоры, его ног, но в остальном она, вероятно, была вами». – «У меня был сон, – продолжает Элен, – я поднимаюсь по вашей лестнице, она покрыта телами, которые похожи на людей с фотографии свадьбы моих родителей. И я сама приглашена на эту свадьбу, это пир людоедов, и я должна есть все эти тела, эти ошметки тел, головы, и голову моей матери. Это было ужасно».
Поглотить орально мать, которая выходит замуж, у которой есть муж, которая убегает. Владеть ею, держать ее внутри самой себя, чтобы никогда с ней не разлучаться. Всемогущество Элен проявляется за маской агрессивности и закрепляет как несуществование другого в ее мечтаниях, так и трудности, с которыми она сталкивается в реальной жизни при необходимости стоять лицом к лицу с человеком, отличным, отделенным от нее.
Незначительное хирургическое вмешательство приводит Элен в такой ужас, что она готова рискнуть прогрессированием своей болезни, лишь бы не подвергаться анестезии. «Это слишком грустно – быть усыпленной, я не смогла бы это перенести. Да, по мне будут шарить руками, но не этого я боюсь. Странно, но у меня такое чувство, что я окажусь ужасно одинокой. Конечно, это абсурд, ведь на самом деле в этот момент мною будут заниматься, как никогда ранее». Быть может, у нее ощущение, что хирургическое «вмешательство» (я намекаю на собственные интерпретативные «вмешательства») лишит ее кого-то близкого, какого-то необходимого человека, которого она, как сама воображает, заключила внутри самой себя и кто, таким образом, постоянно сопровождает ее? «Не думаю, что это так. Я уже сказала, что не думаю ни о ком. Для меня нет другого, насколько я помню, вокруг меня никогда не было никого… Забыла вам сказать, что я как-то занималась любовью, и у меня началась тошнота. Когда меня рвало, я увидела, словно бы между сном и явью, что в таз падает что-то вроде головы ребенка и в это же время меня словно бы окликнул голос издалека, но ошибочно, назвав меня именем матери». Таким образом, Элен подтвердила ту мою интерпретацию, что она заключила фантазм, представление собственной матери внутри своего тела. Отсюда и проистекала ее нерешительность, словно бы ее волновала необходимость расстаться, пусть хотя бы в речи, с этим объектом, заключенным в ней самой, который, стоило ему исчезнуть, погружал ее в бездонное горе. Будучи пунктуальной и в высшей степени организованной, она впервые за весь период анализа забыла о времени следующего сеанса. На следующем сеансе после пропущенного она признается в том, что ничего не помнит из того сеанса, который предшествовал пропущенному: все стало пустым, блеклым, она чувствует себя опустошенной и ужасно грустной, все потеряло смысл, и снова она впадает в эти столь болезненные состояния оцепенения… Попыталась ли она заключить меня в себе самой – вместо матери, которую мы там обнаружили? Заточить меня в ее тело так, чтобы, смешавшись друг с другом, мы уже не могли встречаться, поскольку на какое-то время она меня проглотила, схватила, похоронила в своем воображаемом теле-могиле – точно так же, как сделала со своей матерью?
Первертная и фригидная
Элен часто жалуется, что ее слова, которыми она стремится меня «тронуть», на самом деле пустотелы и сухи, «далеки от подлинной эмоции»: «Можно сказать что угодно, и это, возможно, будет какая-то передача информации, но никакого смысла у этого нет, во всяком случае для меня». Это описание собственной речи наводит ее на мысль о том, что она называет своими «оргиями». С подросткового возраста до начала анализа состояния полного упадка сил чередовались у нее с «эротическими пиршествами»: «Я делаю всё и что угодно, я мужчина, женщина, животное, вообще все, что угодно, людей это эпатировало, а мне приносило удовольствие, но на самом деле это не была я. Это было приятно, но это была какая-то другая женщина».
Всемогущество и отказ от потери приводят Элен к лихорадочному поиску удовлетворения: она может все, всемогущая – это она. Нарциссический фаллический триумф – но в конечном счете эта маниакальная установка оказывается опустошающей, поскольку закрывает всякую возможность символизации негативных аффектов – страха, горя, боли…
Однако, когда анализ ее всемогущества позволил аффектам достичь речи, у Элен начался период фригидности. Явно эротический материнский объект, который сначала был схвачен, чтобы упраздниться в Элен, после того как он был обнаружен и поименован в ходе анализа, несомненно, на какое-то время заполнил пациентку без остатка. «Она внутри меня, – как будто бы говорит фригидная женщина, – она не покидает меня, при том что никто другой не может занять ее место, я непроницаема, а моя вагина мертва». Фригидность, которая в основе свой является вагинальной, так что клиторальный оргазм может частично ее восполнить, выдает воображаемое пленение фригидной женщиной материнской фигуры, заточенной анально и перенесенной в вагину-клоаку. Многим женщинам известно, что в их сновидениях мать представляет любовника или мужа (и наоборот), с которым/которой они беспрестанно – и не приходя к удовлетворению – сводят счеты анального владения. Подобная мать, кажущаяся необходимой, переполняющей, захватывающей, именно по этой причине оказывается смертоносной – она лишает свою дочь жизни и закрывает ей все выходы. Более того, представляется, что она захватывает себе все наслаждение, которое принесла ей в дар ее дочь, не давая при этом ничего взамен (не делая ей ребенка). Такая мать замуровывает фригидную дочь в воображаемом одиночестве – как аффективном, так и чувственном. Необходимо поэтому, чтобы партнер представлялся в свою очередь в качестве «более-чем матери», дабы выполнить роль «Вещи» и «Объекта», не оказаться ниже нарциссического запроса и при этом – самое главное – вывести женщину из заточения и заставить ее инвестировать свой аутоэротизм в наслаждение другим (отделенным, символическим, фаллическим).
Похоже, что для женщины возможны два типа наслаждения. С одной стороны, фаллическое наслаждение – конкуренция или идентификация с символической силой партнера: такое наслаждение мобилизует клитор. С другой стороны, иное наслаждение, которое воображается и реализуется фантазмом, целящим в самую глубину психического пространства (как и пространства тела). Это иное наслаждение требует, чтобы меланхолический объект, который закупоривает внутреннее психическое и телесное пространство, был буквально разжижен. Кто может это сделать? Воображаемый партнер, способный растворить заточенную во мне мать, даруя мне то, что она могла и, главное, что она не могла мне дать, – партнер, удерживающийся при этом в другом месте, отличном от места матери; на месте того, кто может наделить меня главным даром, которого она никогда не могла мне предложить, – даром новой жизни. Партнер, роль которого отлична как от роли отца, идеально вознаграждающего свою дочь, так и от роли символического эталона, который требуется достичь в мужской конкуренции. Женское нутро (в смысле психического пространства и, если говорить об уровне телесного опыта, в смысле ассоциации вагина–анус) может тогда перестать быть криптой, которая удерживает смерть и обуславливает фригидность. Умертвление смертоносной матери, которая во мне, придает партнеру чары дарителя жизни, то есть «более-чем-матери». Он не является фаллической матерью, скорее, он – возмещение ущерба, нанесенного матерью, посредством фаллического насилия, которое разрушает зло и при этом дарует и вознаграждает. Так называемое вагинальное наслаждение, следующее из этого, как мы видим, символически зависимо от отношения к Другому, воображаемому уже не в качестве части фаллической конкуренции, но в качестве того, кто укрепляет нарциссический объект и способен обеспечить его сдвиг вовне – даруя ребенка, становясь звеном между связью мать/ребенок и фаллической властью или же благоприятствуя символической жизни любимой женщины.
Ничто не говорит о том, что это иное наслаждение абсолютно необходимо для психического осуществления женщины. Зачастую фаллическая компенсация – профессиональная или материнская, либо же клиторальное удовольствие являются более или менее плотным покровом фригидности. Однако мужчины и женщины приписывают почти сакральное значение иному наслаждению – видимо, именно потому, что оно является языком женского тела, который на время берет верх над депрессией. Речь идет о победе над смертью – конечно, не в смысле окончательной судьбы данного индивидуума, а в смысле воображаемой смерти, чьей вечной ставкой оказывается преждевременно рожденное человеческое существо, если мать его оставляет, пренебрегает им или не понимает его. В женском фантазме это наслаждение предполагает победу над смертоносной матерью, когда внутреннее становится источником вознаграждения, оставаясь при этом источником биологической жизни, рождения и материнства.
УБИВАТЬ ИЛИ УБИВАТЬСЯ: РАЗЫГРАННЫЙ ПРОСТУПОК
Поступок может только порицаться
Женская депрессия порой скрывается под маской лихорадочной активности, которая придает депрессивной женщине облик весьма практичной и уравновешенной персоны, все свои силы стремящейся отдать делу. Мари-Анж дополняет эту маску (которую скрытно – и зачастую, не ведая о том, – носят многие женщины) холодной местью, настоящим смертоносным заговором, душой и сердцем которого она как раз и становится – к своему собственному удивлению. Этот заговор заставляет ее страдать, поскольку она относится к нему как к серьезному проступку. Обнаружив, что ее муж ее обманывает, Мари-Анж сумела вычислить свою соперницу, а потом предается серии махинаций – в большей или меньшей степени инфантильных и одновременно дьявольских – дабы просто-напросто уничтожить нарушительницу спокойствия, которая оказывается в итоге подругой и коллегой мужа. В частности, Мари-Анж подливает ей снотворное и другие вредные вещества в любезно предлагаемые кофе, чай и прочие напитки. Она доходит до того, что прокалывает шины ее автомобиля, обрезает тормоза и т. д.
Какое-то опьянение охватывает Мари-Анж, когда она предается всем этим актам отмщения. Она забывает о своей ревности и своей травме и получает некое удовлетворение от своих действий, не переставая при этом стыдиться их. Виновность заставляет ее страдать, поскольку виновность же заставляет ее наслаждаться, и наоборот. Причинить вред сопернице, довести ее до головокружения или даже убить ее – разве это не способ внедриться в жизнь другой женщины, заставить ее наслаждаться, доведя ее до смерти? Насилие со стороны Мари-Анж наделяет ее фаллической властью, которая вознаграждает ее за унижение и – что еще более важно – создает для нее ощущение, что она сильнее своего мужа, что она более решительна, если так можно сказать, по отношению к телу его любовницы. Обвинение мужа в прелюбодеянии – лишь незначащая поверхность. Хотя она и была травмирована «проступком» своего супруга, вовсе не моральное порицание и не жалоба на эту нарциссическую травму, нанесенную провинностью мужа, питают страдание и мстительность Мари-Анж.
На более первичном и фундаментальном уровне любая возможность действия, видимо, представляется ей тем или иным нарушением закона, проступком. Действовать – значит компрометировать себя, поэтому, когда депрессивная заторможенность, выступающая в качестве фона замедления, сковывает любую иную возможность действовать, единственным актом, возможным для этой женщины, оказывается главный проступок – убийство или самоубийство. В ее воображении присутствует сильная эдипова ревность по отношению к «первичному акту» родителей, несомненно, воспринимаемому и мыслимому всегда в качестве «порицаемого». Преждевременная суровость Сверх-Я, жестокий захват Объекта-Вещи гомосексуального архаичного желания… «Я не действую, а если и действую, то это отвратительно, это нельзя не порицать».
На маниакальной же стадии этот паралич действия приобретает форму незначащей (и именно по этой причине не слишком виновной) и потому возможной активности, либо же стремится к совершению главного акта-проступка.
Бледная перверсия
Потеря эротического объекта (неверность любовника или мужа, разлука с ними, развод и т. д.) переживается женщиной как атака на ее генитальность и, с этой точки зрения, приравнивается к кастрации. Такая кастрация сразу же входит в резонанс с угрозой разрушения целостности тела и его образа, а также всего психического аппарата в целом. Поэтому женская кастрация не деэротизирована, она лишь прикрыта нарциссической тревогой, которая господствует над эротизмом и прячет его в качестве постыдного секрета. Что с того, что у женщины нет пениса, который она могла бы потерять, ведь ей кажется, что кастрация грозит ей потерей всего ее существа – и тела, и, главное, души. Как если бы ее фаллосом была ее психика – потеря эротического объекта раздробляет и грозит опустошением всей психической жизни. Внешняя потеря сразу же переживается в модусе депрессии, то есть как потеря внутри.
Это означает, что психическая пустота7070
Разработкой понятия «психической пустоты» мы обязаны в особенности А. Грину. См., например: Green A. L’analyste, la symbolisation et l’absence dans la cure analytique, rapport du XXIXe Congrès international de psychanalyse. P.: Londres, 1975; Narcissisme de vie, Narcissisme de mort. P.: De Minuit, 1983.
[Закрыть] и болезненный аффект, который является ее незначительным и в то же время интенсивным проявлением, образуется на месте и вместо непризнаваемой потери. Депрессивное действие вписывается – отправляясь от этой пустоты и в саму эту пустоту. Бесцветная деятельность, лишенная значения, может быть безо всякого различия направлена как на смертоносные цели (убить соперницу, похитившую партнера), так и абсолютно безобидные (загонять себя уборкой квартиры или же бесконечно проверять и перепроверять уроки детей). Она никогда не выходит из психической оболочки легкой болезненности и общей анестезии, оказавшись словно бы «мертвой».
На первых этапах анализа депрессивных пациенток они обнаруживают и признают свою пустоту, присущую им как живым мертвецам. Только установив контакт, освобожденный от тирании Сверх-Я, психоанализ позволяет стыду высказаться, а смерти – обнаружить побудительную причину желания смерти. Желание Мари-Анж причинить смерть (другой), дабы не притворяться мертвой (самой), получает возможность высказаться в качестве сексуального желания насладиться своей соперницей и заставить наслаждаться ее саму. В силу этого факта депрессия представляется завесой некоей бледной перверсии – той, о которой грезят, которую желают и обдумывают, никогда в ней не признаваясь и навеки оставляя ее невозможной. Депрессивное действие как раз опускает первертное отыгрывание – оно опустошает болезненную психику и выстраивает преграду сексу, переживаемому в качестве чего-то постыдного. Избыточная деятельность меланхолии, имеющая немного гипнотический характер, тайно инвестирует перверсию в предельно неумолимые элементы закона – в ограничение, в долг, в судьбу и, в конечном счете, в неизбежность смерти.
Открывая (гомо)сексуальный секрет депрессивного действия, которое заставляет меланхолика жить со смертью, анализ возвращает желанию его место в психическом пространстве пациента (влечение к смерти не является желанием смерти). Таким образом, он отграничивает психическое пространство, которое становится способным принять в себя потерю в качестве значимого и в то же время эротизированного объекта. Разлука теперь предстает не в качестве угрозы дезинтеграции, а как этап на пути к чему-то другому – конфликтному, несущему Эрос и Танатос, наделенному смыслом и не лишенному бессмыслицы.
Женщина Дон Жуана: печальная или террористическая
У Мари-Анж есть старшая сестра и много младших братьев. Она всегда ощущала ревность к этой старшей сестре, любимице отца, но с детских лет ее гнетет уверенность в том, что ее мать, отягощенная многочисленными беременностями, следовавшими одна за другой, пренебрегала ей. Но ни в прошлом, ни тем более в настоящем она не проявляла никакой ненависти ни к своей матери, ни к сестре. Напротив, Мари-Анж вела себя как послушный ребенок – печальный и всегда замкнутый. Она боялась выходить на улицу, а когда мать ходила за покупками, она в тревоге ждала ее у окна. «Я оставалась дома словно бы на ее месте, я хранила ее запах, представляла, что она здесь, сберегала ее при себе». Мать считала, что эта ее печаль ненормальна: «Это монашеское личико – сплошное притворство, что-то за ним скрывается», – так матриарх выражала свое неодобрение, но ее слова еще больше сковывали девочку, замыкая ее в ее внутреннем тайнике.
Понадобилось много времени, прежде чем Мари-Анж начала мне рассказывать о своих текущих депрессивных состояниях. За маской всегда пунктуальной, деловой и безупречной учительницы обнаружилась женщина, которая порой долго сидит на больничных, поскольку не хочет и не может выходить из дома. Но чье ускользающее присутствие она стремится схватить в эти периоды?
Тем не менее ей удается справляться с собственными состояниями одиночества и полного паралича, отождествляясь с материнским персонажем: например, со сверхактивной хозяйкой или же – именно тут она достигает отыгрывания, направленного против ее соперницы, – с желаемой фаллической матерью, для которой она хотела бы быть гомосексуальной пассивной партнершей или же, напротив, тело которой она сама желала бы сжечь, умертвив ее. Так, Мари-Анж рассказывает мне об одном сновидении, благодаря которому ей удалось понять, какой страстью питалась ее ненависть к сопернице. В этом сновидении она открывает машину любовницы мужа, чтобы спрятать в ней взрывчатку. Но на самом деле это не машина, а кровать матери. Мари-Анж сворачивается на ней клубочком и внезапно замечает, что у этой матери, которая с такой щедростью предлагала свою грудь выводку мальчиков, которые родились после Мари-Анж, есть пенис.
Гетеросексуальный партнер женщины, когда отношения для нее оказываются удовлетворительными, зачастую обладает свойствами ее матери. Депрессивная пациентка лишь косвенно нарушает это правило. Ее любимый партнер или муж – это всепоглощающая, но неверная мать. В этой ситуации женщина, лишившаяся надежды, может драматически и болезненно привязаться к своему Дон Жуану. Ведь помимо того факта, что он обеспечивает ей возможность наслаждаться неверной матерью, Дон Жуан удовлетворяет ее ненасытный аппетит к другим женщинам. Все эти его любовницы – на самом деле ее любовницы. Его собственные отыгрывания удовлетворяют ее эротоманию и обеспечивают ее антидепрессантом, лихорадочной экзальтацией, выплескивающейся за пределы боли. Если бы сексуальное желание, скрывающееся за этой страстью, было вытеснено, место объятий могло бы занять убийство, а депрессивная женщина могла бы превратиться в настоящую террористку.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?