Текст книги "Русский мир: анализ состояния, проблемы"
Автор книги: Юрий Асеев
Жанр: Экономика, Бизнес-Книги
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
1.2. Запорожская Сечь: краткий исторический и социально-экономический анализ
С последней четверти XVI века тот антагонизм мелкого и крупного землевладения, который воплотился в украинских казаках и польских панах, приобретает свою окончательную форму. Первые находят идеальное оправдание своих классовых требований, выступая защитниками православия против унии; вторые, проводя эту унию, стараются сделать православную церковь орудием в руках крупного землевладения. А на попытку польских помещиков подчинить всецело казачество польской «государственности», взять его целиком на коронную службу и точно регламентировать его положение на этой службе казаки отвечают тем, что создают себе заграничный центр, независимый от польского государства, в образе Запорожской Сечи.
Процесс развития феодальных отношений привел к массовому обезземеливанию не только отдельных «селян», но и целые селения. Так, к примеру в одном селе Перемышльского староства к середине XVI века было 36 тяглых хозяйств, сидевших на полудворищах, а через 10–15 лет осталось лишь 20 загородников – безземеленных бобылей, работавших на барской пашне. Люстрация лухо замечает, что это случилось «по вине самих крестьян», но трудно ли было найти «вину» в подобном случае?
Что делали обезземеленные? В одних случаях, как мы уже видели, параллельно с экспроприацией крестьянства рос разряд загородников, рос, кажется, даже быстрее, чем шло обезземеление.
В Саноцком старостве за еще меньший период, с 1558 по 1565 год, число загородников удвоилось; здесь загородники составляли в этому последнему году 11 % всего населения, а в Перемышльском – даже 26 %. Но далеко не все обезземеленные попадали в эту категорию. То, что крестьян довели до потери своего хозяйства, ясно указывало на избыток в данном имении рабочих рук; но, если были избыточные рабочие руки, естественно было использовать их в другом месте, где были «великие и густые леса». О том, чтобы «осаживать» людьми леса, «на волоки размеренные», заботится даже устав Сигизмунда-Августа в сравнительно просторной еще Литве. Новым поселенцам давалась льгота на пять, на шесть, даже на десять лет, а где были «черные леса, тяжкие к вырублению», и еще больше, На западной окраине должны были заботиться о том же еще ревностнее, и действительно, добрая доля Саноцких «королевщин» «была свежим колонизационным приобретением»: в начале XVI века здесь было не более 30 сел, принадлежавших короне, в середине – до 54. Прибыль падала здесь, как и в Перемышльской земле, почти исключительно на «горские села», villae submontaneae, врезавшиеся в лесную чащу Карпат, куда уходили «копать лес» люди, не примирявшиеся дома с положением загородников. Как быстро шло здесь заселение, видно из того, что на верховьях Вислока люстрация 1565 года застала 18 сел с 311 хозяйствами на 200 ланах земли, о которых и помину не было в начале столетия. Нет надобности говорить, что здесь условия крестьянской жизни были совсем иные, чем на старых местах: о барщине здесь и во второй половине XVI века иной раз ничего не слыхали, разве что ходили в горячую пору на помочи. Но перейти на другую землю того же хозяина – это было еще полсвободы. Просторные земли на востоке манили больше, нежели «тяжкие леса» Карпат. Переписи нередко сообщают нам, как крестьяне, у которых соседние паны оторвали добрый кусок пашни и сенокоса, кинули оставшуюся землю и «пошли себе», пошли неведомо куда. И такие неведомо куда ушедшие люди встречались уже в изобилии не только на западе, а и на востоке: «устав о волоках» много внимания уделяет беглым, видимо, очень заботясь о том, чтобы не отрезать им дороги назад, ежели захотят вернуться. Среди восточных панов были особые спекуляторы на таких беглых; ими главным образом Вишневецкие колонизировали свое Посулье, где на месте пустыни, бывшей здесь еще в начале XVI века, к концу его были десятки сел, а к середине следующего – довольно густо заселенная местность с порядочными городскими центрами. По инвентарям 1640 годов, в «Вишневеччине» было 40000 хозяйств, в том числе в ее столице, Лубных, – 2646 дворов, а Иеремия, мог затратить на свою свадьбу 250000 злотых (почти 300000 золотых рублей). При этом целые города, например Пирятин, были заселены беглыми. Замки Вишневецких давали этому пришлому люду оборону от татар. Но кто был по-храбрее, в своих поисках воли и лучшей жизни не останавливался, конечно, на подданстве Вишневецким: на восточной окраине панская колонизация сталкивалась с другой колонизационной струей – с колонизацией вольной, казацкой.
Романтическое представление о казачестве как о союзе вольных людей, не стерпевших крепостного ига и ушедших в вольную степь строить себе новый мир, где все равны, где нет крепостных и господ, – это представление очень живуче в исторической литературе даже до сего дня. Знакомясь с фактами, вы, однако же, напрасно ищете той «демократической, пролетарской дружины», о которой вы столько читали и слышали. Под именем «казаков» вы везде встречаете мелких землевладельцев, очень напоминающих тогдашнего окраинного помещика и целыми рядами незаметных переходов связанных с земледельческим классом вообще. Мы уже упоминали об этом, не приводы подробностей, по поводу роли казачества в Смуте. Вот несколько образчиков того, что представляли собою великорусские казаки южной окраины. Под Белгородом было село Стариково, населенное беломестными атаманами и казаками. У каждого из первых было по 30 четвертей пашни «в поле», т. е. по 45 десятин пахотной земли всего, и по 150 копен сена; у каждого из вторых – по 20 четвертей (30 десятин) и по 100 копен. Кроме казаков в том же селе жило 34 человека бобылей, работавших на этой самой казацкой земле. То же самое было и под Воронежем.
В обычном представлении запорожские казаки рисуются до такой степени противоположными всему, что мы связываем со словом «буржуазия», что классовое родство казачества и мещанства теперешнему читателю, смотрящему сквозь призму исторической романтики, разглядеть нелегко. Современникам, для которых казаки были вполне реальной вещью, это удавалось лучше. Польский хронист Мартин Бельский так описывал низовое казачество: «Эти посполитые люди обыкновенно занимаются на низу Днепра ловлею рыбы, которую там же, без соли, сушат на солнце и тем питаются в течение лета, а на зиму расходятся в ближайшие города, как-то в Киев, Черкасы и другие, спрятавши предварительно на каком-нибудь днепровском острове, в укромном месте, свои лодки и оставивши там несколько человек на курене или, как они говорят, на стрельбе». Эти показания вполне сходятся с тем, что мы знаем о запорожцах из документов: в древнейшем из них, грамоте литовского великого князя Александра (1499 года), фигурируют казаки, приходящие сверху, от Киева и Черкас, на низовье Днепра рыбу ловить; часть улова они должны были отдавать киевскому воеводе – по этому случаю дана и грамота. Через сто лет связь Запорожья с Киевом была еще настолько прочна, что в Киеве делалась запорожская политика. Из описания очевидцев мы узнаем, что «демократическая, пролетарская дружина» была организована весьма аристократически. Запорожское вече состояло из двух «кол»: одного, в котором совещалась старшина, и другого «из простого народа, называемого у них чернью» (!). В это последнее коло членов запорожской демократии есаулы загоняли палками. Решения здесь постановлялись быстро и провозглашались с большой экспансивностью. Деловые переговоры все же таки пришлось вести со старшиной. Запорожская аристократия умела блюсти интересы Сечи, где она была хозяйкой не только в политическом отношении, конечно. Роль «владельцев челнов» мы уже видели; помимо них, очевидец упоминает в числе «зажиточных казаков» еще «охотников», а современные документы – «хуторян». Казак, как мелкий землевладелец, проник, таким образом, и за пороги, но здесь, в этих нетронутых местах, он перемешивался еще с промышленником, вовсе, однако же, не походившим на горьковского босяка. Сечь была достойной представительницей мелкой казацкой буржуазии.
Особенности географического положения Запорожья создавали здесь, помимо земледелия, охоты и рыболовства, еще один промысел, который всего больше определял собою физиономию низового качества. «Владельцы челнов» совсем не потому только делали в Сечи и дождь, и хорошую погоду, что суда были необходимы для рыбной ловли – рыболовная лодка далеко не была таким ценным орудием производства, как мореходная чайка, необходимая отнюдь не для одного рыболовства. Северные берега Черного моря уже тогда были покрыты турецкими и татарскими поселениями, достаточно богатыми и культурными, чтобы там было, что взять. В Бело-граде (Аккермане, Бессарабской губернии) был, по словам польского хроникера, «большой порт, из которого до самого Кипра пшеницу с Подолии возили; теперь через тот город сухим путем на Очаков к Москве ходят только караваны». Автор тут же и объясняет, кажется, сам того не замечая, почему упала аккерманская торговля: «Из Белограда пролегает широкая дорога, на которой казаки часто турецких купцов разбивают, и если хотят добыть языка, то добывают его скорее всего именно там», «Они (казаки) причиняют очень часто большую беду татарам и туркам и уж несколько раз разрушали Очаков, Тягинку, Белгород и другие замки, а в полях немало брали добычи, так что теперь и турки, и татары опасаются далеко выгонять овец и рогатый скот на пастбище, как они прежде пасли, также не пасут они скота нигде, и по той (левой) стороне Днепра на расстоянии десяти миль от берега…» Так, случайное указание польского летописца вскрывает перед нами специальную причину постоянных столкновений уже не казачества, а именно Запорожья с поляками: морские разбои низовых казаков лишали крупное польское землевладение ближайшего рынка для продуктов его имений. Спор шел, действительно, между «культурой» и «дикостью», как склонны изображать дело новейшие польские писатели: вернее сказать, между двумя ступенями культуры – к северу от порогов была уже полукапиталистическая Европа XVI века, к югу процветали нравы времен Святослава Игоревича. Стремление подчинить Запорожье государственной опеке и прекратить губившее польскую торговлю пиратство, с одной стороны, стремление не допустить этой опеки и обеспечить за собою исконный «национальный промысел» – с другой, составляют исходную точку всех столкновений Польши с Запорожьем, начиная с бунтов Косинского и Наливайки до восстания Хмельницкого. Суть конфликта опять-таки очень хорошо и опять-таки бессознательно намечена тем же польским хронистом, которого мы уже цитировали выше (Мартином Бельским). «Казаки нас наиболыпе ссорят с турками, – пишет он, – сами татары говорят, что если б не казаки, то мы могли бы хорошо с ними жить; но только татарам верить не следует: хорошо было бы, чтоб казаки были, но нужно, чтобы они находились под начальством и получали жалованье… Если бы мы захотели привести в порядок казаков, то это легко можно было бы сделать: нужно принять их на жалованье и построить города и замки по самому Днепру и по его притокам, что очень легко сделать, так как леса на островах имеется весьма достаточно, – было бы лишь к тому желание»…
В то время когда писались эти строки, «желание» было уж обнаружено в достаточной мере, в 1572 году король Сигизмунд Август назначил «старшего и судью» над запорожскими казаками, подчиненного, в свою очередь, коронному гетману (главнокомандующему польской армией). Несколько позже началась постройка и замков (сначала в Кременчуге), откуда польские гарнизоны могли бы «держать в порядке» Запорожье. Но политика польского правительства в этом пункте не отличалась выдержанностью: среднее землевладение, шляхта, господствовавшая в это время на сеймах, не склонна была очень принимать к сердцу интересы украинских магнатов. Тем приходилось самим заботиться о себе, – и первое казацкое восстание, Косинского, носит чрезвычайно характерную физиономию дуэли низового рыцарства с отдельными феодалами, сначала Острожским, потом, когда последний оказался сильнее, чем думали его противники, с Вишневецким, на победе которого движение и оборвалось. Позднейшие украинские летописцы уже к этому моменту казацкой революции усваивали ту религиозную идеологию, которая должна была неразрывно связаться с казацким движением позднее. Но на самом деле Косинский и его товарищи не выставляли еще никаких, ни религиозных, ни социальных лозунгов, их движение даже не было движением всего казачества, а с другой стороны, в нем видную роль играли и неказацкие элементы: сам Косинский был шляхтич. Наиболее определенный пункт его программы заключался в требовании казацкого «присуда», т. е. упразднения феодального суда и предоставления казачеству того же права выбирать себе судей, какого давно добилась западнорусская шляхта. Но не прошло двух лет со смерти Косинского, как мы имеем перед собою уже весьма типичный казацкий бунт, со всеми его классическими признаками – участием панских «подданных», крестьян, погромами католиков и униатов и т. д. То было разыгравшееся в 1595–1596 годах и захватившее все Поднепровье, от Могилева до Черкасс, восстание Наливайки и Лободы. Лозунг «За православие против католицизма и унии» был поднят впервые Наливайкой; его деятельным помощником был православный священник, его брат, Демьян. Как понимали они борьбу за православную веру, показывает их первое выступление, направленное против известного нам инициатора унии Терлецкого. Не будучи в состоянии достать его самого (тот был тогда в Риме именно по делу унии), Наливайко со своими казаками, во-первых, дотла ограбил имение его брата и жены этого последнего, забрав у них все, что только было в их усадьбах ценного; а затем экспроприировал ризницу Терлецкого, предусмотрительно спрятанную последним перед отъездом в одном частном доме, что, однако же, не спасло ее от казаков. Затем, по очереди, были ограблены все тянувшие к унии духовные и светские феодалы, попадавшиеся на пути восставших. Но мы напрасно стали бы искать каких-нибудь положительных шагов со стороны Наливайки с целью восстановить господство православия: редко в истории так называемых религиозных войн религия более наивно выдвигалась, как простой предлог, чем здесь. Врагами православия очень быстро оказывались все, у кого было что взять: рядом с епископами-униатами и католическими костелами Наливайко грабил и торговцев-караимов, и православных мещан, которые сами, как мы видели, были противниками унии. Формулируя свои требования в письме к королю Сигизмунду, Наливайко, в сущности, все сводил к тому, чтобы польское правительство взяло его казаков на жалованье, а самого Наливайку сделало над казаками гетманом. И еще более откровенно та же мысль проводится в замечательном письме другого героя восстания 1595–1596 годов, запорожского кошевого Лободы, к гетману Замойскому. «Ты не требуешь от нас услуг великому княжеству литовскому и всей Речи Посполитой, – писал вождь низового казачества, – ты указываешь на мир со всех сторон, со всеми неприятелями короны польской. За это да будет хвала Господу Богу за такой мир люду христианскому, что он смягчил сердце каждому неприятелю креста святого. Но если мы пришли в этот край, то причина этого для всякого очевидна: в это зимнее непогодное время, когда ты нас никуда не требуешь на услугу, Бог знает, куда нам направиться; поэтому покорно и униженно просим, благоволи не заборонять нам хлеба соли». А так как на это гетман мог бы ответить, что «хлеба-соли» достаточно забрал себе Наливайко, то Лобода спешит откреститься от этого союзника-конкурента: «Что же касается того своевольного человека Наливайка, который, забывши почти страх Божий и пренебрегши всем на свете, собрал по своему замыслу людей своевольных и чинил большие убытки короне польской, то мы об нем никогда не знали и знать не желаем».
Письмо Лободы с совершенной определенностью ставит перед нами причину собственно запорожского движения. Как раз перед 1595 годом адресат этого письма гетман Замойский в интересах молдавской политики Польши, избегая разрыва с Турцией, строжайше запретил низовым казакам беспокоить турок. «Национальный промысел» Запорожья был пресечен, надо было найти где-нибудь вознаграждение за это. О том же, что сделало экспедицию низового рыцарства за жалованьем (за «стациями», как это тогда называлось в Польше) народным мятежом крупного масштаба, мы узнаем совершенно случайно из одного описания конца восстания. Когда казацкий лагерь был со всех сторон окружен коронными войсками, и осажденные вынуждены были вступить в переговоры, польский военачальник, уже не раз нам встречавшийся на этих страницах гетман Жолкевский, потребовал от казаков, чтобы они по указаниям находившихся в польском войске помещиков выдали всех беглых крепостных, приставших к казачеству. Казаки отказались, и лагерь был взят штурмом со страшным кровопролитием – по одной версии; по другой – были выданы только казацкие предводители с Наливайкой и Шаулой во главе (Лободу перед этим убили сторонники Наливайки), и за это Жолкевский уступил по остальным пунктам.
Восстание Наливайки дает нам уже стереотипную картину казацких «рухов» вплоть до Хмельницкого. Картина очень не сложна и складывается, приблизительно, из таких элементов: прелюдией всегда является запрещение со стороны польского правительства «национального промысла», страшно дорого обходившегося Польше, так как за каждый набег запорожцев турки платили жестокими репрессалиями по отношению к южным областям королевства: запрещение морского разбоя вынуждает низовых рыцарей искать «хлеба-соли» в другом месте, и они почти инстинктивно, вместо того чтобы спускаться по Днепру вниз к Черному морю, начинают «выгребаться» кверху, в направлении Киева. Здесь они быстро находят себе массу союзников в придавленном новыми хозяйственными условиями крепостном крестьянстве и озлобленном унией мещанстве; начинается борьба «за православную веру» и, фактически, за свободу сельского люда: «посполитые» массами превращаются в казаков. Польское правительство всегда оказывается неготовым, и полуразрушенные замки Киевщины, Подолья и Волыни, с их слабыми гарнизонами, становятся на первых порах легкой добычей восставших. Но проходит несколько месяцев, и на сцене появляется медленно мобилизуемая коронная армия. К этому времени первое увлечение народной массы успевает уже остыть; она начинает смутно сознавать, что у казачества свои интересы, отдельные от поспольства (низы «народных масс», «чернь»), а казачество начинает так же смутно чувствовать, что превращение всех посполитых в казаков было бы весьма невыгодно для самого казачества. Военные неудачи в столкновениях с польскими регулярными силами поспевают как раз вовремя, чтобы быстро довести этот процесс разложения до конца. Восставшие капитулируют, а польское правительство облегчает эту капитуляцию, стараясь не доводить противника до крайности. Свирепо карая отдельных «здрайцев» (мятежников), оно не стремится уничтожить тот порядок, который создаст мятежи. Остается казачество, верхи которого прямо берутся на коронную службу, остаются панские имения с их барщиной и поборами, остается уния с ее бесконечной церковной склокой. Проходит несколько лет, пары в котле вновь накопляются, и когда правительство Речи Посполитой в вечной заботе о хороших отношениях с Турцией, вновь затыкает клапан, закрывает запорожцам дорогу на юг, происходит новый взрыв.
Нужно отдать справедливость польскому правительству – оно принимало все меры к тому, чтобы казацкая революция стала своего рода perpetuum mobile. Но «вечное движение» на одном месте так же немыслимо в истории, как и в механике. Экономическое развитие автоматически, без чьего-либо сознательного вмешательства, обостряло «классовые противоречия» в деревне – раздувало ненависть хлопа к пану. То же экономическое развитие так же автоматически поднимало значение буржуазии и делало для нее все более невыносимой ту своеобразную форму феодального гнета, которая звалась унией и, как мы видели, через церковь захватывала области, не имевшие ничего общего с религией, мешала ремесленнику работать, а купцу торговать. То же экономическое развитие, наконец, все больше и больше стесняло казачество, стесняло чисто территориально, прежде всего, так как пустых земель становилось все меньше, и панскому фольварку некуда было раздвигаться, не затрагивая казацких хуторов. Захват казацких земель панами стоит на одном из первых мест в жалобе, поданной послами Хмельницкого на Варшавском сейме летом 1648 года. Но и там, где у казаков ничего не отнимали прямо, им становилось тесно хозяйничать: денежное хозяйство все промыслы – и охоту, и рыбную ловлю, и даже «национальный промысел» запорожцев – превратило в выгодные статьи дохода, арендовавшиеся не хуже церквей и монастырей. Народные песни надолго запомнили, как казаку нельзя было ни рыбки в реке поймать, ни лисичку убить, не заплатив предварительно «жидурандарю», и жалоба на то, что у казаков отнимают «их добычу – татар и татарчат молодых», стоит не на последнем месте в списке обид, привезенном в Варшаву послами Хмельницкого. На последнем месте здесь стоит православная вера… Надежда польского правительства найти среднюю линию среди этой отчаянной борьбы двух крайностей, экономически исключавших друг друга, была полнейшей утопией. И хотя министры и генералы Речи Посполитой, можно думать, искренно желали быть умеренными, объективные условия делали и их радикалами против их воли. Приняв решительную меру, они обыкновенно пугались; сделав два шага вперед, они делали полтора шага назад, но, поминутно запинаясь, жалея о собственном радикализме, они все же наступали на казачество все ближе и ближе и, невольно являясь акушерами истории, делали решительный взрыв все неизбежнее.
Как полагает известный в прошлом историк-марксист М. Н. Покровский, в этом наступлении польского «уряда» на казаков вообще и на Запорожье в частности можно насчитать четыре этапа. Первым была попытка создания окончательного казацкого реестра, попытка выделить из жидкой массы казачества некоторый твердый осадок, «настоящих казаков», за которыми и оставить все казацкие права и привилегии, слив остальных с массою «штатского» населения. Эта более алхимическая, нежели химическая, операция имела место после так называемого Куруковского дела – восстания казаков (вызванного, разумеется, запрещением похода на Турцию) в 1625 году. Побежденные на Куруковом озере (около нынешнего посада Крюкова на Днепре), казаки должны были согласиться на то, чтобы казацкое войско было ограничено 6000 человек, внесенных в реестр, которые и получили самоуправление и все казацкие права по части охоты и других промыслов. Остальные, не вошедшие в реестр (выписанные из него, отсюда – «выписчики»), должны были сравняться с «посольством» и быть обезоруженными. Но так как в это время у Польши шла война со шведами, и профессиональные солдаты, какими были казаки, были крайне ценны, то само же польское правительство вербовало выписчиков на коронную службу, уничтожая левою рукою то, что оно только что сделало правою. Затем настояния турецкого правительства, все чаще и чаще грозившего войной за казацкие набеги, заставили правительство польское от платонических запрещений набегов перейти к мерам более практическим: в 1635 году в начале Запорожья по планам французских инженеров была построена крепость Кодак, где постоянный польский гарнизон должен был бдительно следить, чтобы ни одна запорожская «чайка» без разрешения начальства не смела пробраться к Черному морю. Первый комендант Кодака вел дело так решительно, что не позволял запорожцам ездить даже на рыбную ловлю. Но при первом же восстании крепость была моментально взята, и это повторялось при всех следующих восстаниях. Бунт Павлюка и Остряницы (1638) дал толчок к следующему этапу. «Ординацией» этого года было упразднено казацкое самоуправление, и казаки были подчинены полковникам, назначенным Речью Посполитой. Влияние этой меры можно оценить по тому, что поведение назначенных правительством старшин было одним из главных предметов жалобы, поданной казаками, восставшими под предводительством Хмельницкого. И, наконец, это был последний удар, видя, что Кодак не помогает, у запорожских казаков отняли и уничтожили их мореходные суда («челны»), оставив им только речные рыболовные лодки. После этой меры, которая, по мнению польских политиков, должна была окончательно умиротворить низовое рыцарство, новое общее восстание было совершенно неизбежно.
Восстание Хмельницкого в своем первоначальном периоде не отступало от обычной схемы. Скорее всего, оно носило «царистский, королевский» характер. Личные обиды Чигиринского сотника, которым так много места отдают историки, в действительности имели очень мало значения рядом с основной обидой, нанесенной запорожскому войску истреблением челнов, закрытием для низового казачества дороги к Черному морю. Польская администрация поняла это сразу, и первое, что предложил королю Владиславу коронный гетман Потоцкий, как только пришли первые слухи о начинающемся в Запорожье движении, – это «позволить казакам выйти в море». Об этом отлично знали и сами казаки: «Была воля королевская, чтобы мы на море шли, – говорили послы Хмельницкого в Варшаве, – и деньги даны нам на челны». Но организовать сразу морскую экспедицию было немыслимо после того разгрома, который произвели сами поляки, и Потоцкий должен был это признать. «В один час этого не сделается, – писал он, – одни челны еще не готовы, другие готовы, но не в таком порядке, чтобы на них можно было в море идти». А запорожцам приходилось выбирать быстро, ибо они оказывались между двух огней. Было два новых условия, обострявших положение так, как этого не было ни в одном из предшествующих «рухов». Первое заключалось в том, что отмена казацкого самоуправления «ординацией» 1638 года временно погасила всякую партийную рознь внутри самого казачества во всем его объеме. Перед лицом назначенных польским правительством полковников не было больше ни «дуков», ни «нетяг» – первым, зажиточному слою, теперь даже больше доставалось, потому что у них больше можно было отнять. Личная история самого Богдана Хмельницкого характерна именно для периода после 1638 года. До того времени этот крупный хуторянин отлично уживался с «лядской неволей» и делал карьеру в рядах реестрового, состоявшего на королевском жалованье, казацкого войска. Но эта карьера была теперь недоступна для него и его сверстников – в старшины попадали теперь не те, кого выдвигало зажиточное казачество, а те, кого хотели видеть во главе казаков польские паны. А история с Чаплинским показала ему, и показывала опять-таки всем его односословникам, таким же крупным хуторянам, как он, что дело идет не просто о «прекращении политической деятельности» для них, что и «уйти в частную жизнь» невозможно – и там достанут польские «урядники» и обидят, когда захотят. Потеряв хутор, и сына, и любимого коня, ограбленный и обиженный, Богдан Хмельницкий должен был понять, что никакая «легальная» борьба с администрацией была невозможна, и, что было важнее, это поняли все. Почти моментальный переход всех реестровых, т. е. всей более зажиточной части казачества, на сторону восстания сам по себе не давал выбора запорожцам.
Другим условием, заставлявшим низовое казачество спешить, был новый фактор, который Хмельницкому удалось ввести в игру. Этим новым фактором была Крымская орда. Дружба крымцев с казаками была очень не новым явлением: еще в 20-х годах польскому правительству приходилось много хлопотать, чтобы расстроить казацко-татарский союз. Но тогда эти отношения больше были использованы ордою, чем Запорожьем. Мы часто видим казаков в Крыму, на службе той или другой из боровшихся там за власть партий. Но никогда раньше крымцы не приходили на Украину бороться за казацкие вольности. Чтобы поставить дело так, нужна была недюжинная моральная отвага. Было бы наивностью думать, а Хмельницкий совсем не был наивным человеком, что татары даром, из симпатии к казачеству, вмешаются в междоусобную войну. Открытыми воротами в Поднепровье они, конечно, должны были воспользоваться для своего обычного дела, для того, чтобы вернуться в Крым «ополонившеся челядью», как возвращались из похода древнерусские князья «ясыри» (невольники) и (опять как в старое время) в особенности невольницы для крымцев составляли главное, приходили ли они на Русь с Хмельницким или без него.
Анализ поднятых проблем свидетельствует, что православная церковь в предшествующее время не пользовалась в Юго-Западной Руси особым почетом и уважением, но и не была в то же время предметом гонений. Руководящие общественные слои просто не обращали на нее внимания, предоставляя эту «холопскую веру» хлопам. Этим объясняется и демократический состав православной церковной иерархии, о котором тоже говорилось выше. Демократическое происхождение русских архиереев вовсе, однако, не означало, что православная церковь в Юго-Западной Руси была организована демократически. Напротив, и в то время она, как всякая церковь в феодальном обществе, зависела от крупного землевладения. Здесь не успела сложиться та прочная, централизованная церковная организация, опиравшаяся на всю силу государственной власти, какая образовалась в XVI веке в Москве, например. В Москве было свое, местное, церковное начальство – святейший патриарх московский и всея Руси, без разрешения которого никто и подумать не мог что-либо предпринять в церковных делах. В Западной Руси были отдельные владыки: луцкий, львовский, киевский и другие, – сильные каждый у себя в епархии, но, когда пред ними являлся какой-нибудь из восточных патриархов, хотя бы из далекого Иерусалима или же совсем проблематичной в XVI веке Антиохии, западнорусский епископ в глазах своей собственной паствы отходил на второе место. Но восточные патриархи, паствой которых у себя дома являлась по большей части местная буржуазия, давно стояли на почве менового хозяйства.
Мы ничего не извлечем для истории казачества ни из того факта, что так назывались отряды легкой татарской конницы, ни из того, что в половецком словаре 1303 года «козак» значит «сторож». Слово пришло, конечно, с Востока, но понятие было вполне местное, и обозначавшаяся словом вещь существовала в действительности ранее, чем к ней приурочили именно это слово. В основе западнорусского казачества, как и восточного, лежала обязательная военная служба всего пограничного населения, нельзя даже сказать «служба», потому что с этим словом связывается представление о некотором принуждении сверху, а здесь, на окраине степи, откуда ежегодно появлялись татары, человеку естественно было быть военным: безоружный человек здесь жить не мог. Нужно было или отказаться от колонизации этих мест, или идти сюда не только с сохой, косой и топором, но и с ружьем. Ружье было так же необходимо здешнему поселенцу XVI–XVII веков, как и южноафриканскому колонисту XIX: причем и там, и тут роль этого орудия производства отнюдь не была только пассивная, как часто изображается. Грабежи татарских стад, «лупление чабанов татарских», а в более удачных случаях «лупление» и соседних турецких городков входили в круг обычных промыслов в южнорусской степи точно так же, как грабежи туземцев в круг «промыслов» южноафриканских. Если житомирские мещане 1552 года обязаны были «рушницы мать и стреляти добре умiти», а их сельский сосед, вольшский крестьянин, по словам одного писателя конца XVI века, «идя на работу, нес на плече ружье, а до боку чеплял шаблю або меч», то это, конечно, не значило, что все эти люди представляли собою нечто вроде современной швейцарской милиции. Надоело пахать или торговать, можно было отправиться и «козаковать»: кто был помоложе и попредприимчивее, тот это и делал. Когда «козакованье» становилось неудобно польскому правительству, оно и взывало обыкновенно к старшему поколению: требовало, «абы отцово сынов своих на козацтво не выпущали». Благодаря этому, отсутствие там или сям названия казаков вовсе еще не указывает на отсутствие и самого явления. В Барском старостве середины XVI века мы не встречаем казаков как особой общественной категории, а это было одно из казацких гнезд того времени. Козаковала здесь, главным образом, мелкая шляхта, преимущественно русская. «В правительственных актах, например, в грамоте киевскому воеводе 1541 года, казаки разумеются под общим названием мещан».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?