Текст книги "Священные кости контрреволюции"
Автор книги: Юрий Буйда
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Юрий Буйда
Священные кости контрреволюции[1]1
Фрагмент из романа Ю. Буйды «Цейлон» (М.: Эксмо, 2015).
[Закрыть]
© Буйда Ю. В., 2017
* * *
Трофим Никитич окончил реальное училище, побывал с отцом в Европе, в Германии и Англии, работал мастером на пороховом заводе, потом в народном училище, был толстовцем, но вскоре разочаровался в «христианстве, лишившемся клыков и когтей», и организовал в Осорьине социал-демократический кружок. Участниками этого кружка были рабочие и мастера порохового завода, железнодорожных мастерских, электрической фабрики Кнудсена, ткачи, учителя, гимназисты, а также несколько молодых женщин с неудовлетворенными художественными потребностями.
Трофим Никитич часто ездил в Москву и Петербург – там он и познакомился с Плехановым, Мартовым, Лениным, Троцким и другими революционерами.
Он находился под надзором полиции, но до тюрьмы или ссылки дело не дошло – случилась Февральская революция, а затем и Октябрьская, и преподаватель народного училища стал фактическим диктатором уезда.
В 1919 году он с ополченцами успешно сдерживал на подступах к Осорьину деникинцев до подхода частей Красной армии, а в 1920-м руководил подавлением крестьянского восстания, которое возглавлял его родной брат Тимофей.
В детстве братья Черепнины, Трифон и Тимофей, были алтарниками в церкви Бориса и Глеба, и прадед до самой глубокой старости мог по памяти прочесть любой акафист, тропарь или, скажем, седален по третьей песни канона апостолу Андрею, который он особенно любил: «Радуйся, престоле огнезрачный Божий: радуйся, Отроковице, седалище царское, одре упещреннопостланный, златопорфирный чертоже, хламидо червленошарная, украшенный храме, молниеносная колеснице, светильниче многосветлый: радуйся, Богородице, двонадесятостенный граде, и дверь златокованная, и чертоже светообразный, светлопозлащенная трапезо, богоукрашенная скиние: радуйся, славная невесто солнцекаплющая: радуйся, едина души моея благолепие…»
В нашем городе проживало тогда немало участников Октябрьской революции и очень много ветеранов Великой войны. Их портреты висели в школах, клубах, домах культуры, в городском парке, а в историко-художественном музее им были посвящены два зала. Их приглашали на встречи с пионерами и комсомольцами, на мемориальные вечера и торжественные собрания. Приглашали всех, кроме Трофима Никитича и его сына Андрея Трофимовича, моего деда.
Ну, что деда не звали – понятно: он был директором секретного военного завода, не имевшего названия, а только номер, и прозванного в народе Ящиком. Но прадед не был засекреченным человеком, и о его вкладе в революцию и в послевоенное восстановление города в Осорьине знали все. Однако в музейном зале, посвященном революции, он был представлен скупо – увеличенной фотографией из личного дела с подписью «Черепнин Т. Н.», а в экспозиции, посвященной послевоенной истории города, он фигурировал лишь однажды – на групповом фото делегатов районной партийной конференции. Его не приглашали ни в школы, ни на встречи с комсомольцами. Когда я спросил – почему, прадед ответил со смешком: «Я известен в устных кругах, не в письменных».
Трофим Никитич публично обзывал секретарей райкома буржуями, ревизионистами и пораженцами, а главного осорьинского героя – легендарного революционного комиссара Ласкирева-Беспощадного – пьяницей, который погиб вовсе не в бою с деникинцами, как утверждалось в книгах, а на сеновале, где его зарезал крестьянин, застукавший комиссара со своей женой.
В школе нас заставляли записывать воспоминания родных и близких – участников Великой войны, и я, конечно, не раз подступал к прадеду с этой просьбой. Но Трофим Никитич отмахивался:
– Когда-то я воевал за идею, а тут пришлось – за родину. А какая у большевика родина? Весь мир у него родина. – И добавлял с усмешечкой: – Сталину повезло – Гитлер сделал за него всю работу, когда уничтожил тех, кто еще был способен к сопротивлению. Одних уничтожил, других – дискредитировал…
Даже мне, подростку, было ясно, что с такими воспоминаниями к учителю лучше не соваться.
Впрочем, все эти его выходки тогда воспринимались уже не как преступное покушение на святыни, а как чудачества выживающего из ума старика, помешавшегося на бабах. Неприятие же Трофима Никитича, отторжение его бюрократией и обывателями были вызваны причинами более глубокими, которые можно свести к главной: он был реликтом.
Рядом с прадедом я – и не только я – видел, слышал, чувствовал тот грандиозный мир, ту аморальную, но громадную силу, ту великую жизнь, которую он прожил и которая продолжала жить в нем. Он был беззаконным чудовищем из страшной бездны, облепленным ракушками, покрытым водорослями, существом полуокаменевшим, покрытым рубцами и шрамами, принадлежащим к вымершей породе людей, которые питались огнем и кровью, низвергали богов и правили историей, пуская ее бешеных коней вскачь. Он был чужаком в жизни, где превыше всего ценились стабильная зарплата, теплый туалет и широкий выбор обезболивающих средств.
Трофим Никитич не мог забыть, что революция начиналась под черными знаменами – знаменами отчаяния, боли и гнева, и в мире красных знамен он был чужим. Одиноким чужаком, который так и не освоил языка новых людей.
Каждый день он что-то писал в толстых тетрадях большого формата, черкал, рычал, сопел – сейчас я понимаю, что ему хотелось выговориться, поговорить с кем-нибудь, но собеседников поблизости не было…
Несколько раз в году он и уезжал в деревню Сторожево, раскиданную среди болот и озер в лесу, километрах в пятнадцати-двадцати от Осорьина. Там жил старик Столетов, его собутыльник и собеседник. Меня Трофим Никитич стал брать с собой, как только я научился плавать и отличать съедобные ягоды от ядовитых.
Хорошо помню нашу поездку в Сторожево за год до смерти прадеда.
Пока я предавался малохольным радостям и горестям полового созревания, старики, позавтракав, уходили в лес или уезжали на мотоцикле в какую-нибудь дальнюю деревню – Ахматово, Юрасово, Нехватаевку, Рубежную. Иногда в походах по окрестностям их сопровождала Слава Воронова. Когда-то она была комсомольской активисткой, участвовала в разрушении церквей, прошла всю войну, стирая и штопая солдатское белье, трижды побывала замужем, вырастила восьмерых детей, а теперь с трудом передвигалась, опираясь на костыль, и пугала детей наперстком, который навсегда прирос к среднему пальцу ее правой руки. Но ум у нее оставался ясным – она помнила все события Тимофеевского восстания, а именно оно, как я вскоре понял, и интересовало стариков.
В городском историко-художественном музее было очень мало материалов, посвященных этому восстанию, – три-четыре фотографии, на которых были запечатлены бойцы частей особого назначения и добровольцы из коммунистической роты, да схемы боев и походов – синие и красные стрелки, кружки и звездочки. Экспозиция находилась в темном углу, и экскурсоводы обычно там не задерживались.
Когда-то, на исходе Гражданской войны, Тимофеевщина полыхала почти во всех уездах нашей губернии. Крестьяне, возмущенные продотрядами, которые отнимали у них почти весь хлеб, взялись за оружие, сформировали несколько полков, возглавляемых бывшими офицерами, разгромили красноармейские гарнизоны и образовали Осорьинскую лесную республику.
На подавление восстания были брошены регулярные войска, бронемашины, авиация, артиллерия и добровольцы из партийного и советского актива. Повстанцев, прятавшихся в лесах, обстреливали снарядами с горчичным газом и бомбили с воздуха, их семьи брали в заложники, расстреливали без суда. К весне 1920 года восстание было подавлено.
В Осорьине не вспоминали о восстании. Ни слова, ни одного слова о жертвах или победителях я никогда не слышал.
Только тем летом я узнал, что Тимофеевским восстание называлось по имени командующего повстанческими силами – Тимофея Черепнина, родного брата Трофима Никитича. Его еще называли Железной Шапкой или Железной Головой: на первой германской у него осколком срезало верхушку черепа, и он прикрывал темя стальным колпаком. Тимофей был захвачен неподалеку от Сторожева, расстрелян и тайно похоронен где-то поблизости. Его могилу и искали Столетов и Трофим Никитич, опрашивая стариков из окрестных деревень и гоняя по лесам Славу Воронову.
Старуха сердилась, напоминала Трофиму Никитичу о том, что он и сам был тут, когда расстреливали Тимофея Черепнина, но прадед махал рукой: «Когда это было!»
Когда-то Трофим Никитич был одним из тех, кто приказывал расстреливать повстанцев, травить газом, никого не жалеть, а теперь хотел извлечь из могилы останки брата-контрреволюционера и захоронить их на Красной Горе, на фамильном участке.
В середине августа было наконец установлено место захоронения Тимофея Черепнина – осталось выкопать кости.
Уложив в корзину еду, брезентовые рукавицы и бутылку с квасом и утром прихватив косу и лопаты, мы отправились в лес, к Домику.
Часа через полтора добрались до места – это была поляна, окруженная старыми огромными дубами, ее огибал довольно глубокий овраг, тянувшийся до озера, которое блестело вдали за деревьями.
В давние времена тут стоял охотничий домик, низ которого был сложен из кирпича, а верх из бревен. Здесь и был расстрелян Тимофей Черепнин. Тело его сбросили в подвал, после чего домик взорвали. В траве кое-где валялись обломки кирпича, огрызки деревянных балок, высохших до твердости камня, но определить границы здания было невозможно.
Столетов взял косу и в несколько взмахов очистил центр поляны от травы.
– Неужели не помнишь? – спросил он у Трофима Никитича.
– Тут все изменилось, – сказал прадед. – Да и было это когда? Больше шестидесяти лет назад… деревьев тут этих не было… все другое…
Он воткнул лопату в землю.
– Значит, тут. – Посмотрел на меня: – Чего ждешь?
Столетов заставил меня надеть рукавицы, и я взялся за лопату.
Минут через пятнадцать я взмок, через полчаса снял рубашку, а через час понял, что копать мне тут предстоит долго, очень долго, может быть, до тех пор, пока я не наткнусь на собственный скелет.
Обломки кирпичей и деревянных конструкций, полусгнившие ветки, камни, корни толстые, тонкие и вовсе нитяные, пронизывавшие почву во всех направлениях, – все это мешало копать, превращая работу в адово испытание. Иногда приходилось выбирать камни руками, а корни – рубить с остервенением, до изнеможения. К полудню мне удалось выкопать яму примерно два на два метра, местами едва достигавшую полуметра глубины.
Старики не обращали на меня никакого внимания. Они полеживали на плащ-палатке, расстеленной в тени, болтали и покуривали, пока я вгрызался в землю.
– Для начала сойдет, – сказал наконец Трофим Никитич. – А теперь давай-ка перекусим.
После обеда мне было позволено искупаться, а потом я вернулся к яме.
Копать пришлось два дня. На третий я перерубил лопатой серую кость. Случилось это на полутораметровой глубине. Столетов определил, что кость принадлежала собаке.
Старики пытались вспомнить, была ли у Тимофея собака, а я тем временем, отбросив лопату, руками разгребал мягкую землю, пока не наткнулся на человеческий череп без верхушки. Меня выгнали из ямы.
Трофим Никитич опустился на колени и принялся бережно выбирать из земли кость за костью. Через несколько минут он протянул Столетову стальную полусферу – потемневшую от времени, но без ржавчины. Столетов кивнул.
Мы работали до наступления темноты, собирая кости в водонепроницаемый крафт-мешок, а потом забросали яму землей.
Через два дня в Юрасово отпевали раба Божия Тимофея.
Об этом договорился Столетов, и из-за этого накануне старики едва не поссорились.
Вечером они крепко выпили и заспорили.
Я слышал их голоса из кухни, но слов разобрать не мог, а когда вошел с чайником в гостиную, Трофим Никитич кричал:
– Я не собирался и не собираюсь с ним мириться! С историей невозможно поссориться или помириться! Он был падающим, и я его подтолкнул. Он только и делал, что сыпал песок в наш механизм, – вредитель, враг, тля!
– Он твой брат, – спокойно сказал Максим Ильич. – Твоя кровь. Идеи долго не живут, они меняются и умирают, а кровь – она всегда кровь…
– Революция выше крови! Несть пред ней ни эллина, ни иудея, ни брата, ни отца! Ничуть не жалею, что отдал приказ расстрелять его, ни-чуть! Мы сражались – и ты сражался – за всех людей, а не за русских или евреев, не за братьев или сестер! Мы были всемирным словом, всемирным! При слове «русский» моя рука тянется к кобуре! При слове «брат»…
– Слезь с коня, Трофим Никитич, – перебил его Столетов, по-прежнему не повышая голоса. – И конь-то давно сдох, а ты все никак не уймешься… – Помолчал. – Прошлое прошло. Сейчас ты хочешь похоронить его по-человечески… ведь что-то же заставило тебя это сделать через шестьдесят лет…
– А ты хотел бы, чтоб его кости лежали вперемешку с собачьими?
Утром Столетов заклеил горловину крафт-мешка с костями и положил его в гроб.
Этот гроб он смастерил накануне. Сколотил из хороших струганых досок и обил черной тканью. На верхней крышке белой краской изобразил крест с двумя перекладинами – прямой и косой.
Трофим Никитич отнял у него кисть и дорисовал маленькую прямую перекладину выше большой. Столетов усмехнулся, но промолчал.
Деревня еще не проснулась, когда мы уложили гроб в лодку и отчалили, держа курс на юг, мимо риги и дома Чурилихи. На крыльце курил Сергей Чурилин. Он был в майке и кепке.
Часа через два пристали к берегу – здесь нас ждал грузовик.
Мы погрузили гроб в кузов. Я и Столетов устроились на какой-то ветоши рядом с гробом, а Трофим Никитич сел в кабину.
Из солидарности с прадедом я не пошел на отпевание.
За церковью находилось старое кладбище со скамейками у входа – на них мы и сели.
Трофим Никитич курил, я глазел по сторонам. Внимание мое привлекла дверца в боковой стене храма. Эта дверь была такой маленькой, что человек мог пройти в нее только на четвереньках.
– Зачем она?
Старик усмехнулся:
– Для дьявола – он ведь тайная любовь Бога. По ночам через эту дверцу черт пролезает в церковь и молится, молится… плачет и кается…
Он, конечно, шутил, но мне почему-то стало жалко его. Не черта жалко – прадеда.
После отпевания мы снова погрузили гроб в кузов машины, которая отвезла нас на берег.
Нам предстояло отвезти в Осорьин гроб.
Старуха Изотова на прощание подарила нам икону.
Она всегда носила черное, редко вступала в разговоры, жила одиноко.
Ее первый муж был повстанцем-тимофеевцем, отсидел почти двадцать лет на Соловках и в Карлаге, умер незадолго до войны, второй муж погиб под Смоленском в сорок втором, сыновья были похоронены в братских могилах в Будапеште и Праге.
Трофим Никитич и Столетов пытались ее разговорить, расспрашивали о первом муже, но старуха отмалчивалась.
И вдруг утром, накануне нашего отъезда, она появилась в доме Столетова со свертком в руках, спросила, правда ли, что останки Тимофея были отпеты в Юрасовской церкви, а потом развернула платок и выложила на стол икону.
В центре ее был изображен черный крест, на котором было распято какое-то странное существо, похожее на собаку. Существо это было кричаще-красного цвета, как будто окровавленное, и смотреть на него долго не было сил – такой мукой веяло от него. На заднем плане виднелись уходящие за горизонт кресты поменьше. По сторонам креста и чуть ниже стояли толпой бородатые мужики в красных рубахах и черных штанах, все с топорами в руках, все с нимбами над головой, все с суровыми лицами. Среди этих людей выделся ростом и жгучим взглядом мужик в короне, державший в одной руке громадный топор, а в другой – дубину. На плечах у него была накинута какая-то шкура.
От этой иконы, выполненной на куске фанеры в красных и черных тонах, веяло ужасом, какой-то нездешней страстью.
– Это не икона, Катя, – сказал Трифон Никитич. – Это черт знает что, но только не икона. Откуда она у тебя?
– От Георгия, – сказала старуха. – От мученика Георгия…
Старики переглянулись: Георгием звали ее первого мужа.
– Сам нарисовал, что ли? – спросил Столетов.
Она кивнула.
– А этот… – Трифон Никитич ткнул пальцем в мужика с короной на голове, – небось Христос?
– Христос, – сказала старуха.
Голос у нее был тягучий, говорила она медленно, тяжело, словно с каждым словом выкладывала на стол чугунное ядро.
– Нашего Исуса хотели распять зимой на заснеженном холме в Осорьине, – сказала она, – но он вместо себя волка подсунул, того к кресту и прикололи. Оттого у нас в России закаты такие кроваво-красные, что самый хитрый мужик, Исус наш, успел перед распятием шкуру с волка содрать и тулуп себе сшить. А первым делом Христос не на небо кинулся, на небо посмотрел только, а в ад сошел, грешников выручать, а там никого, ну он назад, а земля не пускает, так в земле на всю зиму и застрял. А весной пророс, как семя: сто крестов из-под земли закустилось, и на каждом кресте по сто Исусов, и все разные: и Христосы, и Христоски, и Христенята, и все как на подбор: все золотые, и кафтаны у них бело-голубые, небесно-облачные, райские кафтаны, и у каждого в руке топор, а в другой распятье со Христом нашим Исусом, а у того тоже топор и распятье, и так все и повторяется, и повторяется, и конца не видать – все небо крестами вышили малиновым, кровью волка невиннораспятого окропленное, и крест тот множественен и бесконечен. А главный Исус стоит внизу, волчьим тулупом согревается и не то что радуется, а тихо удивляется делам сотворенным, в одной руке у него топор, на чей обух он всегда крестится, а в другой – нет, не икона, а в другой руке у него – дубина, только сунься…
– Вот, значит, какой у вас Христос, – пробормотал Трофим Никитич. – Жутковатого вы себе спасителя выбрали…
– Каков народ, таков и Христос, – сказала старуха Изотова. – Его освятить надо. Юрасовский поп отказался. А у вас там в Осорьине епископ – ему отдайте, пусть освятит…
– Да не освятит, Катя, – сказал прадед. – Я ж тебе сказал: не икона это…
Но старуха как будто не слышала – повернулась и ушла.
– Вот с этим мраком мы и воевали, – сказал прадед. – Воевали-воевали, а он все еще тут, не выветрился…
– Возьми, – сказал Столетов. – Такие подарки раз в жизни делают.
Трофим Никитич отправился на Красную Гору, в кладбищенскую контору, чтобы договориться о захоронении останков Тимофея Черепнина.
В кладбищенской конторе ему объяснили, что для этого он должен представить гербовую справку о смерти Тимофея Черепнина, которая выдается в ЗАГСе на основании медицинского свидетельства о смерти, паспорта усопшего или выписки из домовой книги и паспорта заявителя, то есть Трофима Никитича.
Разумеется, ни паспорта Тимофея, ни выписки из домовой книги по месту жительства брата старик предъявить не мог, а уж тем более – медицинского свидетельства о смерти, которое выдается в больнице или в морге после судебно-медицинской экспертизы, поскольку смерть усопшего была насильственной. А кроме того, в этом случае, то есть если смерть признана насильственной, для получения медицинского свидетельства о смерти требуется еще и милицейский протокол об осмотре трупа.
Старик объяснил, что его брат погиб более шестидесяти лет назад, точнее, был расстрелян в лесу без суда, следствия и осмотра трупа, который сбросили в подвал, а потом завалили подвал взрывом. Рассказал и о том, как мы искали и выкапывали кости.
Люся Евтюхова, начальница кладбищенской конторы, вытаращила глаза и спросила:
– Вы эксгумировали тело без официального разрешения? Сами вскрыли могилу?
– Это кости, а не тело, – попытался образумить Люсю старик. – Да и никакой могилы там нет и не было.
– И вы уверены, что это кости вашего брата? То есть вы отдавали останки на экспертизу и у вас есть акт экспертизы о принадлежности этих костей вашему брату?
Трофим Никитич покачал головой:
– Нет у меня никакого акта. И документов никаких нет. А паспортов тогда не было – первые паспорта выдали в тридцать втором, через двенадцать лет после его смерти.
Люся налила старику чаю, и за чаем Трофим Никитич рассказал ей о Тимофее и его судьбе.
– Значит, все документы уничтожены или засекречены, – подвела итог Люся, – а кости у вас. Тогда выход один – КГБ. Ну и ну, рассказать кому – не поверят!
Начальник осорьинского отдела КГБ подполковник Мраморнов, мужчина нестарый, крупный и веселый, принял Трофима Никитича без очереди, выслушал и посоветовал забыть о Тимофее Черепнине навсегда.
– Дело закрыто, – сказал он. – Может быть, лет через сто его и откроют, да и то – как знать. Вот вы только представьте, Трофим Никитич, что мы разрешим вам захоронить брата. Об этом сразу все узнают – и те, кто в те годы воевал за него, и те, кто воевал против. А ведь многие еще живы и здоровы, да еще их родственники… их больше, чем вы думаете… И что? Все начнут требовать прав для своих мертвецов – и здесь, у нас, и в Сибири, и на Урале, и в Поволжье, и в Прибалтике, и на Украине, и на Кавказе, и в Средней Азии… подумать страшно… вся страна всколыхнется от края до края… это ж новая гражданская война, Трофим Никитич, это война мертвецов, которая будет похуже иной реальной войны… все эти старые счеты, незаживающие раны… Лучше заколотить этот ящик гвоздями и забыть о нем, пока все не перемрут и все решится само собой, так сказать, биологически. – И с улыбкой добавил, провожая гостя до двери: – И помалкивать, помалкивать. Вы и я – оба будем помалкивать. Как говорится, не буди лихо. Ага? Он же не просто ваш брат, а, говоря вашим же языком, классовый враг. А нашим языком – бандит. Бандит?
– М-да, – сказал Трофим Никитич. – Недаром говорят, что демагоги страшнее убийц…
Подполковник сделал вид, что ничего не слышал.
– Ну и договорились, – сказал он, выпроваживая старика.
Тем же вечером за ужином Люся Евтюхова рассказала эту историю брату – Сергею Мартишкину, заместителю начальника милиции по политической части.
Наутро майор Мартишкин явился на прием к первому секретарю райкома партии Дворецкому и рассказал о том, что узнал от сестры. Дворецкий позвонил директору завода Черепнину, и тем же вечером Андрей Трофимович приехал к отцу.
– У меня в лаборатории стоит мощная муфельная печь, – сказал он. – Кости для нее – пустяк. Завтра же у тебя будет урна с прахом Тимофея.
– Мраморнов настучал?
– Нет.
– Значит, Мартышка?
Сын кивнул.
– И по-другому, значит, нельзя?
– Нельзя, – сказал Андрей Трофимович.
– Что ж, – сказал Трофим Никитич. – Пусть тогда здесь лежит. В Часовой.
Он отпер Часовую комнату, примыкавшую к гостиной.
Мы перенесли сюда гроб из сарая и поставили на две табуретки.
Старик снова запер комнату, в которой стояли напольные часы и чучело медведя. Теперь к ним прибавился ящик с контрреволюционными костями.
* * *
Тем же вечером, когда после ужина мы пили чай в кабинете, прадед впервые заговорил со мной о своем брате. Он заговорил о старшем брате, о юной Княжне, в которую оба брата были без памяти влюблены, о ее смерти, о черной ночи, о страшных морозах и бескрайней заснеженной равнине, о неизбывной тоске, об отчаянии и бунте, о жажде бессмертия, вдруг объединившей братьев с такой силой, которая выше крови, но сначала речь пошла о Княжне, о девушке, жившей на соседней улице и никогда не показывавшейся на людях…
Она была младшей дочерью богатого купца Урусова, православного, гордившегося родством с ногайскими аристократами. Среди пятерых его дочерей, статных усатых красавиц, Княжна была самой младшей.
– Мы никогда не видели ее и даже не знали, сколько ей лет, – сказал прадед. – Мы ее сочинили от макушки до пят. Малохольные подростки, черт бы нас побрал. И ведь мы были не какими-нибудь гимназистами с Апухтиным под мышкой – оба учились в реальном…
Взрослые говорили, что девушка страдает неизлечимой болезнью, потому и не выходит на улицу. Другие утверждали, что она уродлива – горбата и хрома, хотя это, скорее всего, были домыслы. Мальчишкам было довольно того, что Княжна живет взаперти, – в их воображении невидимка стала красавицей.
Они дежурили у особняка Урусовых – пузатого дома с белеными кирпичными колоннами у входа – и гадали, из какого окна Княжна любуется акациями, которые росли вдоль ограды. Иногда летом из окон доносилась музыка – кто-то пытался сыграть на рояле серенаду Шуберта, но никогда не доводил до конца. Наверное, это была Княжна, обессиленная болезнью…
Необъяснимым образом их тянуло к загадочной девушке, они ревновали ее друг к другу, посвящали ей стихи, и этот дурной огонь сжигал их несколько месяцев, пока она вдруг не умерла.
Старик хорошо помнил, как ее отпевали в церкви Бориса и Глеба.
Лицо девушки, лежавшей в гробу, было покрыто белым газом, ее статные сестры были в черных шляпках с вуалью, пахло ладаном и хвоей, священник тягуче выпевал: «Помилуй нас, Боже, по велицей милости Твоей», люди сморкались и кашляли, братья боялись приближаться к гробу, обитому черной парчой с золотыми узорами, и когда толпа задвигалась, готовясь к выносу тела, мальчики, не сговариваясь, бросились бежать.
Все смешалось – мороз, столбы дыма над домами, уличные фонари, пылающие диким лиловым пламенем, запах ладана, запах баранины с чесноком из харчевни на Сенном рынке, страшная парча, расшитая огненными знаками, черное небо с колкими звездами, мучительно скрипящий под ногами и свистящий под полозьями снег, обындевелые ветви деревьев за оградой духовного училища, зловещее желтое свечение, дрожавшее вдали над пороховым заводом, бескровное лицо под белым газом, розы и лилии, зияющая яма в мерзлой земле на Красной Горе, лязганье железа на станции за рекой, багровый фонарь на башне Цейлонской тюрьмы, гудок паровоза, отчаяние, пустота, смерть…
Начался снегопад. Сначала полетели редкие крупные снежинки, а когда братья вышли к будке путевого обходчика, снег уже валил вовсю, снегопад превратился в метель. В темноте не было видно ни городских огней, ни столбов вдоль железной дороги, ни даже деревьев, которые росли у будки обходчика. Снег с воем и шуршанием несся, падал, кружился, плясал, улетал во тьму, возвращался, чтобы обрушиться на землю с новой силой, и вдруг где-то вдали раздался протяжный гудок, и из кромешного хаоса – откуда-то из самой глубины невероятного русского космоса – с нарастающим грохотом, с ревом вырвался курьерский, ослепил мальчиков ярким светом, оглушил чугунным грохотом, обдал снегом и жаром, застучал на стыках – желтые вагоны, обледенелые тамбуры, занавески на окнах, роскошные женские плечи, золотые погоны, огонек папиросы, синие вагоны, зеленые – и, обжегши братьев на прощание красными огнями, умчался на юг, пропал в темноте, в заснеженной пустыне, раскинувшейся на миллиарды ледяных километров, и через минуту угасли все звуки, кроме шороха снега и бесноватого воя ветра…
Поезд прошел, исчез, стук колес затих, а братья так и стояли, держась за руки, посреди заснеженной пустыни, пораженные в самое сердце всей этой безмерностью, беспредельностью, частью которой они ощутили себя, наверное, впервые в жизни, и именно тогда, в те минуты, они скорее почувствовали, чем услышали, некий звук, голос мировой души, ее зов, напоминающий человеку, что он не один, не одинок, и пробуждающий в душе жажду бессмертия, которая – и только она – придает значимость жизни, пробуждающий неуемную похоть, которая требует от жизни всего, всей жизни без изъятия…
– Похоть. – Старик скривился. – Похоть… Другого слова не подберу. С этого все начинается, с похоти. С того, что в тебя что-то входит, и ты не понимаешь – что, но это уже неустранимо, это – навсегда… как будто заканчивается ожидание, границы падают и происходит расширение души… расширение космоса… – Помолчал. – Мы там были вместе, я и Тимофей, и вместе пережили все это… мы в первый и в последний раз держались за руки – да, черт возьми, за руки… больше ничего нас не связывало, но это – оно поверх всего… понимаешь?
Я кивнул, хотя мало что понял.
* * *
Зимой прадед погиб.
Те дни запомнились мне внезапной оттепелью, грохотом сапог и стуком каблуков.
В доме вдруг появилось множество знакомых и еще больше незнакомых людей. Они ходили по комнатам, поднимались и спускались по лестнице, хлопали дверями, гремели железом в кухне, громко разговаривали, не обращая внимания на хозяев.
Первым приехал дед. Он был хмур и деловит. Он велел мне к его возвращению собрать все тетради, в которых прадед делал записи, сложить в картонные коробки – дед привез их с собой – и перевязать веревкой.
– И вынеси их в сарай, – сказал он. – Чужим про это – ни слова.
Тетрадей оказалось не очень много – всего на три коробки.
Осорьинское начальство получило инструкции аж из Москвы – тело прадеда, старого большевика, видного деятеля революции и Гражданской войны, персонального пенсионера союзного значения, было приказано выставить для прощания в городском Доме культуры. Там уже украшали вход и зал красной и черной материей и еловыми ветками.
Утром нас разбудил подполковник Мраморнов.
С ним были трое молодых мужчин, очень энергичных и вежливых.
Меня выгнали из кабинета, где я спал на диване.
Эти люди обыскали прадедов кабинет, вынесли несколько книг, потом обшарили дом от чердака до подвала, перерыли сарай во дворе, один из них через люк в кухне спустился в бункер с углем. Увидев в Часовой гроб, стоявший на табуретках, Мраморнов усмехнулся.
То и дело приходили и приезжали новые гости. В обед прибыл из Сторожева старик Столетов с бутылью калганной в рюкзаке, бил колокол в церкви Бориса и Глеба…
Вдруг кто-то объявил, что гроб с телом Трофима Никитича везут в Дом культуры, и все стали гасить сигареты, стучать чашками, искать свои пальто и шапки, а потом вывалили во двор, снова закурили, наконец, по сигналу дяди Николая, который шел впереди, толпой – в нее тотчас влились старухи в плюшевых жакетах – двинулись в сторону Советской, скользя на мокром льду и вполголоса чертыхаясь.
За толпой медленно ехала черная «Волга» с московскими номерами.
* * *
Городской Дом культуры когда-то был особняком Черновых-Изместьевых – с колоннами и чугунными фонарями у входа, большим залом с галереей наверху, с пышной хрустальной люстрой, по форме напоминавшей пятиконечную звезду.
Открытый гроб с телом прадеда расположили в центре зала на фанерном постаменте, задрапированном красной и черной материей и обложенном венками. У гроба в почетном карауле стояли мужчины с черными повязками на рукаве – секретари райкома, председатель райисполкома, начальник милиции, старики из совета ветеранов.
Пахло хвоей, из динамиков доносилась траурная музыка.
Была суббота. У Дома культуры и в зале собралась огромная толпа. Говорили о чуде – о старике, который умудрился выбраться из разбитой машины, заваленной горящими бревнами, и даже сделал несколько шагов, прежде чем упасть и умереть.
Я побродил по залу, поднялся на галерею и сел в углу, за колонной. Свет в зале был приглушен и казался зеленоватым, и по странной ассоциации я вдруг вспомнил о пищеварительном соке.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?