Электронная библиотека » Юрий Геворкян » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Календаристы"


  • Текст добавлен: 26 декабря 2020, 10:10


Автор книги: Юрий Геворкян


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

ОКТЯБРЬ: Я очень серьезен.

МАЙ: Он не всерьез, просто характер такой.

ОКТЯБРЬ: Да какой «такой»? Что за сплетни, да еще и в моем присутствии?

ЧЁРТВЕРГ: Да ему просто завидно, что он теперь не самый холодный из нас. Ни пострадать теперь, ни притворяться.

ИЮЛЬ (Февралю): Налить кофе? Вам, то есть тебе, от кофе теплее?

ФЕВРАЛЬ: Не станет, но вы, ты, ты налейте, то есть налей, пожалуйста. Я руки чашкой согрею. А так кофе, конечно, не греет.

МАЙ: Февраль тебе выпал, похоже, совсем холодный.

ФЕВРАЛЬ: Да уж, совсем.


Все сочувственно молчат. Даже Октябрь, хотя и пытается, спохватившись (как бы кто не заметил), придать лицу безразличный вид.


МАЙ: Ну что же, Февраль, добро, как говорится, пожаловать в наш небольшой круг. Ты же уже понял, что у нас к чему?

ФЕВРАЛЬ: Если честно, догадывался еще до того, как прийти. Застряли вы, и я застрял.

ОКТЯБРЬ: А если такой догадливый, то чего пришел?

ЧЁРТВЕРГ: Да заткнись ты уже, Октябрь!

ОКТЯБРЬ: Нет, правда! Если он такой проницательный, мы-то ему зачем сдались?

ЧЁРТВЕРГ: А ты сам чего пришел тогда?

ОКТЯБРЬ (молчит): …

ИЮЛЬ: А мне интересно, почему ты так долго не приходил.

ФЕВРАЛЬ: Не знаю.

МАЙ: Да все всё знают на самом деле. На все вопросы всегда уже готовы ответы. Просто их отбрасывают в сторону – от страха, или от гордости, или от сомнений.

ФЕВРАЛЬ: Тогда у меня всего понемногу: и страха, и гордости, и сомнений.

МАЙ: Ясно. Мы не мошенники. Хотя Октябрь тоже так думал перед первой встречей.

ОКТЯБРЬ: Я думал не так. Я иначе думал. Опять вы меня не поняли, все упростили, чтобы было легче переврать. Стыдно.

ИЮЛЬ: Октябрь был последний. Теперь из-за тебя, Февраль, предпоследний.

ЧЁРТВЕРГ: Вот и стыдит всех. Думал, кроме него, больше никого таких нет.

ФЕВРАЛЬ: А вы думаете, еще кто-то есть? Кроме меня. И… и вас.

ИЮЛЬ: Не знаем. Тебя вот случайно нашли. Октябрь в парке заметил.

ЧЁРТВЕРГ: А теперь жалеет, поди.

ФЕВРАЛЬ: Мне жаль. Хотите я пойду? (Встает, собирается уходить, но очень нерешительно.)

МАЙ: Сиди, сиди. Слишком долго мы тебя звали, чтобы ты сразу сбежал.

ФЕВРАЛЬ: Зачем я вам вообще нужен? У вас вот есть свой круг, встречаетесь, отношения какие-то сложились.

ИЮЛЬ: Вместе веселее, вот такая вот глупость.

ФЕВРАЛЬ: Легче?

ЧЁРТВЕРГ: Не легче. Просто веселее. Или даже так – не так грустно.

ФЕВРАЛЬ: У вас тут что, программа какая-то?

МАЙ: Какая?

ОКТЯБРЬ: Он имеет в виду, как у наркоманов или алкоголиков.

ФЕВРАЛЬ: Да, что-то вроде того.

ИЮЛЬ: Ха-ха. Нет, никакой программы у нас нет. Мы тут просто собираемся поговорить, обсудить новости, посудачить…

ЧЁРТВЕРГ (перебивая, но беззлобно): …поругаться.

МАЙ: Поругаться.

ИЮЛЬ: Поругаться тоже. Но не всегда. С алкоголиками проще. Причина ясна, средства борьбы с ней тоже. У нас все не так. Причины у каждого свои, а почему так случилось, что мы все тут застряли каждый в своем месяце, никто не знает.

МАЙ (Февралю): Если ты думаешь, что мы психи, то зря. Все ходили к врачам, те ничего не знают, только руками разводят.

ФЕВРАЛЬ: Я знаю, я тоже ходил.

ИЮЛЬ: И как?

ФЕВРАЛЬ: Случай интересный, редкий, но, говорят, не такой, чтобы о нем писать работу или хотя бы статейку. Всякое бывает, у меня просто редкая разновидность всякого. Лекарства советовал, я отказался. Сбежал, если честно.

ИЮЛЬ: А я согласилась на лекарства.

ФЕВРАЛЬ: Помогло?

ИЮЛЬ: Ну, раз я здесь, то как думаешь – помогло?

ФЕВРАЛЬ (робко, пристыженно): Нет, наверное, думаю, что нет.

ИЮЛЬ: Нет, не помогло. От этих лекарств только июль становился похож на какой-то дождливый, грязный март. По мне, уж лучше июль, чем март.

МАЙ: Я тоже пробовал лекарства. Мне от них казалось, что меня всё и вся хотят съесть. Прохожий хочет съесть, стол в столовой хочет съесть, уличный фонарь хочет съесть, облако хочет съесть, капля воды из крана в туалете – тоже хочет меня съесть. А здесь я обхожусь без лекарств и никто меня есть не хочет.

ОКТЯБРЬ: От тебя изжога будет, это точно.

ФЕВРАЛЬ (Октябрю): А ты, а вы тоже лекарства принимали?

ОКТЯБРЬ: Вот же наглая рожа!

ФЕВРАЛЬ: Простите.

ЧЁРТВЕРГ: А я ничего не принимал. Я сразу понял, что тут не в химии дело. Тут дело в душе, в истинной сущности. Это она в нас проклевывается, ее лекарствами не усыпить.

ОКТЯБРЬ (Февралю): Чёртверг у нас считает, что его истинная сущность не человеческая. Он видит себя чертом! И всячески этот проклев свой удобряет. Все больше водкой. Да?

ЧЁРТВЕРГ: Ничего, и ты еще меня увидишь. И водка не хуже твоих лекарства и не хуже твоих рассказов, писатель. Писателишка.


Октябрь закипает, но молчит. Все молчат. У Чёртверга сокрушенный вид человека, признавшего свою ошибку. Февраль ерзает на стуле, от этого скрипит под ним пол. Слева из-за занавеса появляется неопределенная девушка с неопределенным видом.


НЕОПРЕДЕЛЕННАЯ ДЕВУШКА: Я просто проверить. У вас все хорошо?

МАЙ: Да-да, все в порядке.


Неопределенная девушка уходит также налево.

* * *

Тут я должен сделать паузу и решить, стоит ли писать дальше. Первый писательский опыт состоялся, и его следует признать не слишком успешным. Или не стоит признавать вообще. Или не признавать первым. Трудно себя писать и себя читать. Можно ли считать все записи, что были до попытки сочинить одноактную пьесу, писательским опытом? Если да, то каждый дневник, когда-либо написанный, каждое письмо, адресованное кому угодно – себе или не себе, тоже можно считать малозначительным, я имею в виду масштабы творчества, которые можно выразить, сосчитав слова и буквы, а не влияние на умы и души, писательством. Получается, что все мы, ну или хотя бы каждый второй, немного писатели. Неизданные или непрочитанные, и это ведь не одно и то же.


Но – пьесы, драматургия! Это уже совсем другое. Можно написать письмо – себе, назвать его дневником и убрать в стол. Письмо, рассказ – их можно писать для себя. Воображать и убирать по-тихому с глаз долой, потом вспомнить, достать, перечитать и снова убрать, перечитывать и убирать – раз-два, раз-два. Но пьесы! Пьесы пишутся для публики, для того, чтобы их ставили, их играли – настоящие актеры оживляли выдуманных героев. А для кого я написал эту пьесу, в которой все наоборот: герои – настоящие, а актеры – вымышленные? Неужели я рассчитываю, что ее кто-нибудь когда-нибудь прочитает? Но ведь даже прочитанная пьеса не становится живой, она остается полумертвой, если ее не ставили. Значит, эта моя одноактная глупость умерла еще до рождения. Зачем ее продолжать? Зачем я вообще брался за нее? Есть у меня слабый ответ: иногда неудача в эксперименте дает подсказку – двигаться надо в другом направлении. Неудача – не результат ошибки, а констатация бесталанности в определенном деле. В моем случае это дело – написание пьес.


В целом, надо признать, хотя судить самого себя сложно, вышло плохо: скомканно, скучно, неправдоподобно. Почему персонажи говорят сухими, короткими фразами? Ответ: потому что так разговариваю я. Я много времени провожу дома, выхожу редко, общаюсь мало. Бывают дни, когда я вообще молчу. А в остальном: «Здравствуйте», «Нет, пакет не нужен», «Спасибо», «Сколько это стоит?», «Ага», «Да», «Нет», «До свидания». Иногда что-то про погоду, какие-то еще незначительные фразы незапоминающихся разговоров. Откуда мне взять сложность, цветастость для речи моих героев? Из их собственной! Но я еще слишком мало их знаю, я видел их только один раз, даже опытному пародисту не хватит одного раза, чтобы запомнить все привычки, тики и жесты. И еще, я напоминаю себе, что слов было много – все мои уши, мои мозги, даже мои глаза были в словах. Я не уверен, что я запомнил все в точности. Это говорил Май, а то – Октябрь? Или все было наоборот?


Наверное, надо больше ходить в театр. Но там люди, много ленивых, не заинтересованных ни в чем людей. Я отвлекаюсь на них постоянно, они раздражают меня своей отвлеченностью от того, что есть на сцене. Когда я был в театре в последний раз, я больше запомнил публику (не лучшее воспоминание), чем спектакль. Да и говорят ли в жизни люди так, как говорят актеры на сцене (еще вопрос вдогонку – и должны ли)? Почему в жизни я не слышу эти хлесткие, молниеносные, наполненные смыслом и тонкими, тончайшими чувствами диалоги? Куда они подевались между здравствуйте, спасибо, нет, до свидания? В моей жизни нет таких диалогов – в моей пьесе нет таких диалогов. Так что парадоксальным образом в этом и есть честность моей мертворожденной пьесы, которой не стать спектаклем – она не приукрашает жизнь, по крайней мере ту, которую я вижу и чувствую, частью которой то ли являюсь, то ли нет. Единственное, что я добавил искусственного, – это то, как часто герои перебивают друг друга. Я перечитал, и стало ясно: это дилетантская ошибка – таким простецким образом придать динамичности диалогам, накинуть на простые вопросы и ответы покрывало эмоций, а сдернут его – и под ним только череда В. и О., простая и скучная схема.


Но есть мне и чем гордиться. Мне кажется, даже в этой корявой болтовне мне удалось показать характер персонажей. Октябрь – вредный и ранимый. Чёртверг – разочарованный и тоскующий. Май – еще не утративший веру (во что? я сам пока не понял). Июль – ее я пока не понял. Удивительно, но, наблюдая за ней, я решил, что и себя я тоже пока не понял. Интересно, значит ли это, что у нас есть что-то общее. А если и есть – то хорошее общее или общее плохое? Это очень важно, и это надо выяснить. И это, разумеется, еще одна причина пойти на следующее собрание.

* * *

14:17. Чтобы прийти вовремя, прямо к самому-самому началу, даже не пораньше, как я хотел вчера, мне нужно выйти из дома ровно через 43 минуты, а я опять стал сомневаться. Я иду к календаристам, чтобы увидеть еще раз Июль, и подозреваю, что я не единственный из них, для кого именно она – причина не пропускать эти чертовы, глупые, чертовски глупые собрания. Итак, она для меня причина. Но она ходила на эти собрания еще до того, как пригласили меня, значит, я – для нее – не причина. Этот перевес в ее пользу мне не дает покоя. Если я не пойду, я буду переживать, места себе не находить, а что она – будет ли она переживать, если не приду я? Сядет ли от волнения не на тот стул, будет ли постоянно взволнованно смотреть на часы? 14:02, 14:09, 14:11, 14:13, 14:14, 14:15 и дальше – по минуте – до 14:28 или даже до 14:32, и только там сомнения затопчут наконец надежду: тот, с шапкой, тихий, не придет сегодня, не придет и потом.


Это удивительно: я встречался Июль только раз и снова хочу ее увидеть. Так не бывало уже очень давно. Но что есть у нас общего, чем я могу укрепить свои неоформившиеся мечтания? Мы оба календаристы (надо же, как быстро привязалось ко мне это слово), но на этом, пожалуй, и все. Все равно что мы работали бы вместе или вместе ходили в один магазин. С магазином даже точнее. Я иногда встречаю в магазине, где запасаюсь продуктами, людей, которых уже видел не раз. Они замечают меня, но делают вид, что не видят, торопливо прокатывают мимо свои тележки, прячут глаза в списках покупок или блуждают взглядом по полкам, словно ищут, ищут что-то, хотя я знаю, что они не ищут ничего, им просто нужно смотреть не на меня. Трудно сказать, как часто я сталкиваюсь в магазине с одними и теми же людьми, но если подсчитать грубо, то в одном помещении с ними я провел уже больше времени, чем с Июль, но все будущие встречи с ними я, не сомневаясь (хоть тут я в чем-то уверен!), обменял бы на следующую встречу с Июль. Да, сформулировано банально и незрело, будто мне лет пятнадцать и книжки еще в большей степени определяют мои ожидания от мира, чем люди, но так и есть.


Мы с ней календаристы, но как далеки друг от друга! Она – Июль, самый жаркий месяц, квинтэссенция лета. Я – Февраль, самый неполноценный месяц в году, одинокая жертва в попытке человечества хоть немного сократить зиму. В календаре ко мне ближе всего этот противный, показушный Октябрь, а с Июль у меня нет ничего общего. Так стоит ли идти? Уже 14:43, пора решать.

* * *

Я затянул с решением, но пошел – на часах было 15:02 или 15:04, я не помню, хотя обычно очень точен в таких вещах. Раньше время для меня не имело значения, а теперь, опаздывая, то есть нарушая распорядок времени, я нервничал. Стоит ли идти на такие жертвы? Оставался бы себе безвылазно в своей квартирке, смотрел на мир из окошка, проклинал солнце, пережидал без особых надежд февраль, а потом умер бы тихо, незаметно, никому не нужно. Труп мой, наверное, хорошо бы сохранился, промороженный, закоченевший, и запах не беспокоил бы соседей многие дни, может, даже месяцы. Незаметный при жизни, я ушел бы из нее тоже без помпы. Проходите, проходите, здесь не на что смотреть! Этот человек умер сейчас, но он умер давно. Это была его тайна, его тихая отличительная черта, которая теперь уже не имеет никакого значения. Проходите, раньше смотреть надо было, а теперь не на что и поздно, кыш, кыш! Так будет при условии, что даже после смерти я останусь у февраля в заточении. Но если мой мучитель потеряет ко мне всякий интерес, а мне не повезет умереть (очень старым и, не сомневаюсь, почти сумасшедшим) в жаркий летний день? Это будет очень иронично: смерть, пускающая лето в мой мир, а меня там уже нет. Разминулись на пару вздохов: эх, ах, смерть, лето. От февраля такого стоит ожидать скорее.


Время меня пугало и подгоняло. Две минуты после срока у меня в голове множились десятками и все в полную глотку упрекали в безответственности и лени. Я только виновато кивал про себя, зажимал руки под мышками (от волнения я только сильнее мерз, хотя чаще бывает наоборот) и ускорял шаг. Теснящие меня со всех сторон минуты шептали, что все это пустое, что зря я все это затеял, какие-то встречи, какие-то романтические фантазии. Фу, какая поверхностность, какая подростковая не наивность даже, а неуравновешенность, куда, зачем? Я все время смотрел на часы, и каждый взгляд нарушал обычное течение времени: взгляд – и три минуты прошли за сто сорок секунд; взгляд – и сто секунд – уже минута; взгляд – не может быть! – минута пробежала по циферблату в два раза быстрее обычного. Но не смотреть было нельзя! Чем быстрее шло время, тем истеричнее была надежда, что минута все же станет назад минутой, а уж если повезет, то и растянется на пару секунд. Но куда там! Беги, беги, время, не жди меня, отбрось меня, уставшего, на спотыкающихся ногах, в сторону, там я буду переводить дыхание и без тебя навечно застряну между вдохом и выдохом. Отбрось меня, время, не заставляй принимать решений.


Вот, вот это дерево: в прошлый раз я вышел в три, а дерево прошел в 15:14, а сейчас прохожу – в 15:17. Я опаздываю на три минуты, в прошлый раз я опоздал на две, но ведь еще потратил время на разговоры с неопределенной девушкой на входе и то, как неспешно она показывала дорогу к календаристам внутри гостиницы. Если войти и сразу пойти, побежать на собрание, то, возможно, я даже не опоздаю, даже приду на пару минут пораньше: парадоксы времени!


Я зашел в гостиницу, что-то буркнул девушке, вежливое, но задохнувшееся, вроде здфасьть или ассьрьте, она ответила мне коровьим мычанием, очень равномерно растянутым во времени (на каждую секунду пришлась равная доля, от переживаний я стал обращать внимание на каждую мелочь, связанную со временем), и даже не попыталась спросить, кто я (запомнила, узнала, видимо), куда иду и помню ли дорогу. Я не помнил: ну, какая-то лестница, коридор, непримечательная дверь; почему в прошлый раз я не обращал внимания на детали, недумал, что вернусь?


Когда я вошел, все уже были на месте. Опять последний! О, как на меня посмотрел Октябрь! Сколько триумфа во взгляде, Наполеон, олимпионик, первооткрыватель, алхимик, разгадавший тайную суть вещей! Я хотел сесть с краю, но меня опять усадили по центру, да и я как-то запутался в незнакомом церемониале, чтобы сопротивляться. Июль смотрела на мои неуклюжие попытки приземлиться на стул сочувственно, а я не мог решить, что важнее – «смотрела» или «сочувственно», и не мог понять, почему в первый раз, неделю назад, сесть на стул было проще. Я просто сел на стул, как любой нормальный человек, делающий привычные, незамечаемые вещи, а тут все не мог – с первой попытки, со второй, еще одна, по-моему, была, но ладно, сел. Я так увлекся своими мелкими невротическими переживаниями, что, когда посмотрел на часы, было 16:02, и я так и не понял, опоздал я или нет, а спросить постеснялся, довольно было неловкостей перед пока еще незнакомыми людьми.

* * *

Я больше не чувствовал себя персонажем пьесы, ее автором, немного режиссером и даже малость осветителем сцены, но я по-прежнему был в театре, только вывернутом наизнанку, переиначенном. Я был зрителем, на которого пришли смотреть артисты. Вот они смотрят – Октябрь, Май, Чёртверг и она – и чего-то ждут от меня, какого-то трюка, откровения, шутливо поданной истины, пируэта, тонкого слова, неожиданной ужимки, а что я могу? Я только зритель, я привык смотреть, и слушать, и фыркать, и сокрушаться, и отворачиваться от отвращения или скуки. Я умею спать, и есть, и думать, и чувствовать, но немного однообразно и неразвито. Всего этого – немало. Но я не умею играть, действовать, бросаться в гущу, реагировать, увлекать за собой людей и явления, оживлять предметы и лепить плоть на мысли. Чего они хотят от меня, эти актеры, еще живые, но уже немного усталые, от зрителя, который погружен в жизнь только наполовину, если не меньше?


Смотрят и ждут. Октябрь (с ним-то все понятно) ждет от меня позора, хотя бы какого-нибудь неудачного поворота, мелкой неловкости, которые можно будет раздуть, украсить, облепить красивыми крупными алыми, с тошнотворным густым коричневым оттенком, буквами – П и З, и Р, и две О. Май ждет с терпением, натренированной внимательностью, успокаивает взглядом, мол, ничего, мол, бывает всякое, мы тут, мол, все люди понимающие, не осудим, не плюнем в душу, ты только изобрази что-нибудь, пусть не по-актерски, по-зрительски изобрази, а мы оценим, нам очень надо. Зачем им надо?


Смотрит Чёртверг, мутно смотрит, будто и не ждет ничего. Был бы на моем месте стул, или детский кубик какой, или палка, камень, или вообще ничего, он так же бы и смотрел. Чего ждать от палки или от пустого места? Ничего. Может, и можно чего-нибудь дождаться, и это будет хорошо, – палка вдруг расцветет или пустое место заполнится внезапной красотой – а может, будет и плохо. Кто знает? Поэтому лучше не ждать ничего, вот Чёртверг и смотрит так, будто ничего не ждет. Вот она смотрит так, сяк, и я не могу понять ее взгляда. Ей радостно? Тревожно? Приятно на меня смотреть? Или одно отвращение? Все загадки, нервные и неглубокие.


Я бы хотел быть как в прошлый раз – актером-новичком, неловким, упрямым, но равным соучастником спектакля, но не могу. Строится во мне по кирпичику – клац, клац – стена: вот по пояс, вот по грудь, налезает на глаза, перекрывает в рост макушку. С одной стороны стены я актер, я вместе со всеми, с другой – я зритель, и все вокруг меня. Всем надо, чтобы я вспомнил о себе – про февраль, про то, как застрял; задают вопросы, рассказывают о себе, но я слушаю невнимательно, звук строящейся внутри стены – клац, клац – перекрывает слова календаристов. Да и можно ли верить тому, что они говорят, – это же какая-то чертовщина, какие-то фантастические, выдуманные истории! Она говорит меньше всех, а ее и не заставляют. Я догадываюсь, что она либо, как и я, ничего не помнит, либо не хочет рассказывать.


От ее взгляда мысли у меня повторяются, бегают друг за другом по кругу. Очень хочется что-нибудь вспомнить или соврать хотя бы, приукрасить, чтобы уже избавиться от взглядов и вопросов. Стена вдруг оказывается не только передо мной, но и справа, и слева, и сверху, и под ногами, между пальцами, под позвоночником, во рту, на глазах. Время разбивается об эту стену, стонет и крошится на мертвые секунды, похожие на сухоньких маленьких человечков, без пола, без цвета, без волос, без голоса.


Время прошло. Пора расходиться. Май остался, эта гостиница – почему-то его место, он говорил, но я не запомнил. Спрошу и запомню в следующий раз. Несмотря ни на что, я приду еще раз, приду. Кто-то предложил проводить меня до дома, но я машинально отмахнулся, отказался и только потом понял, что хотел согласиться. Это мысль не давала мне покоя всю дорогу до дома. Кто предложил? А что, если Июль? Зачем было отказываться? А вдруг больше не предложит? Я шел и корил себя, и делал это побольнее. Пришел домой совсем замученный, думал, что дорога была слишком уж длинная, хотя по времени заняла не больше того, что было в прошлый раз.


Был непоздний июльский вечер, но свет за окном был уже почти ночной. Я выпил кофе и лег спать. И тут на меня навалилось. Все вопросы календаристов вдруг достучались до меня, пролезли в самую глубь, вертко уворачиваясь от встречных февральских ветров. Я все вспомнил, ох, я все вспомнил.

* * *

Я давно перестал делить февраль на дни. Мне, если честно, просто лень каждый раз записывать новую цифру, хотя и нужно признать, для пользы самого себя, что не каждый раз – новая цифра. Иногда уже пережитые дни возвращаются снова и смотрят на меня, как подонки смотрят на жертву. Иногда они возвращаются и не обращают на меня никакого внимания, просто я смещаюсь на то насиженное место в жизни, с которого давно хотел убраться. А потом понимаю, что никуда не возвращался, потому что ниоткуда не уходил.


Короче, тот февральский день, когда я все – вроде бы – вспомнил.


Какие лужи, такие и мухи…


Вы замечали, что между ними есть необъяснимая связь? Или это просто меня угораздило родиться сумасшедшим в городе с таким климатом, в котором нечто общее есть между лужами и мухами? О климате: обычно у нас сырое, душное лето, самое раздолье для серых туч, серых луж и тучных мух. Но лето, когда я встретил ее, было оранжевое и черное, как античная ваза. Или как мухи, облепившие банку с апельсиновым вареньем. Что вам больше нравится?


Все тогда с непривычки ходили пьяные и потные, а она одна самая пьяная и самая чистая. Парадокс, парадокс! Я сразу понял, что конец будет плохой.


Я смотрю на нашу первую фотографию. Тогда мы были еще не вместе: между нами два целиковых человека, чья-то голова, локоть и вот-вот вырвущийся на свободу бокал в изящной, небрежной руке. Фотография была сделана минут через пятнадцать после того, как нас познакомили, хотя я тайно любил ее (да, черт возьми, не фотографию же!) уже три часа, наблюдая из своего темного, всеми покинутого угла в доме общих знакомых. В тот первый вечер она еще была человеком.


Вот еще фотография: у меня дома. Вечер, во всем районе выключили свет, а она, по рассеянности, снимала нас без вспышки. И мы на снимке получились будто разъеденные темнотой, развалившиеся на отдельные кружки ярких пятен, не люди, а детали издевательской головоломки, которую никто никогда не сможет собрать. И еще фотография, которая осталась у меня случайно. На ней ей лет восемь, но какие умные не по возрасту глаза! На этих фотографиях я пытаюсь разглядеть, угадать приметы будущего превращения, убедить себя в том, что, будь я внимательнее, я бы предвидел его и мог, возможно, его предотвратить, будто в этом есть какое-то утешение, но ничего не вижу.



Когда она превратилась в муху, знаете, какой вопрос я себе задавал? Почему не бабочка, почему муха? Вот такой дурацкий вопрос не давал мне покоя. Любил бы я бабочку больше? Нет. Но почему муха? Есть ли в этой перемене какое-то отражение меня? Есть ли в самом вопросе отражение меня? И если вам так уж интересно, ее нельзя было посадить в коробок или жестяную банку, как маленькую муху, потому что она была огромна.


Начиналось все не очень страшно, просто однажды утром вместо обычного «привет» она сказала мне что-то вроде «пржвзт». Я подумал, что мне послышалось. Но дальше такие «пржвзты» стали слышаться каждое утро, и даже ее смех стал меняться. Смеялась она не как всегда – ха-ха-ха (с легкой оттяжкой перед третьим ха, звонко, ни на что не похоже), а теперь с каким-то жужжащим подсвистом (тоже, впрочем, ни на что не похоже). Конечно, я спрашивал ее, как она себя чувствует. Вы думаете, я наблюдал молча? Нет! Я спрашивал у друзей, не замечают ли они изменений, спрашивал врачей, возможно ли, чтобы человек превратился в муху? Сначала все надо мной смеялись по-доброму, думали, что я так шучу (а я и правда странный), потом, когда мои вопросы не прекратились, стали смотреть на меня как на сумасшедшего. Ох, видели бы вы их глаза! Сколько страха скрывалось под дружеской обеспокоенностью, страха, что между ними, нормальными людьми, которые не видят никаких мух, завелся сумасшедший. Но никто, кроме меня, не видел, как меняется ее тело: как выпадают волосы, а их место занимает щетина, как руки, ее тонкие руки, которыми она любила меня обнимать, становятся лапками, которые могут только хватать еду и неспособны на нежность.


Я наблюдал то, чего не видел никто. Никто, ни один человек не видел муху, огромную, ужасающую муху, только я. Я ложился с ней в постель и, сдерживая тошноту, целовал перед сном. Гуляя с ней по городу, всегда старался занять чем-нибудь руки, только чтобы не касаться ее лап. Я делал лицо радостного идиота, когда она жужжала что-то своим друзьям и они понимали ее, а я нет. Для всех она по-прежнему была собой, молодой красивой девушкой, которая неудачно выбрала себе дурака с плохими шутками.



Я запутался. Кто в своем уме? Я или они? И если я не в своем, то в чьем? А она? Знает ли она, что она муха? И что, несмотря на все отвращение, я ее люблю?



Это ужасно, это так ужасно, но неизбежно, когда первая любовь со временем превращается в последнюю жалость. Но это логичная метаморфоза. Вы, наверное, думаете, что у меня она произошла раньше? Вы ошибаетесь. Вы ошибаетесь. Вы забываете, что в этой истории сумасшедший – я. У сумасшедших так не бывает. Это она стала меня жалеть, жалеть за мои глупые вопросы, за мою медленно поганящую жизнь репутацию сумасшедшего. Но вы же знаете, как бывает – любовь бесконечна, а жалость быстро заканчивается. Какая уморительная банальщина! Но все же… Ее жалость закончилась, когда у нее появились крылья. Когда у нее появились крылья, она начала летать. Когда она начала летать, я стал видеть ее все реже и реже. Разумеется, я бесился, я ревновал, я ненавидел все те неизвестные, таинственные места, куда она летала без меня. Но больше всего я ненавидел ее свободу и ее крылья. Она муха, и она свободна. А я человек без крыльев, и сомнения сковали мою душу.



Сначала я верил, что она снова станет человеком. Тогда мы были бы по-человечески несчастны и напуганы жизнью, но равны. Потом, до самого последнего дня, я надеялся, что тоже стану мухой, чтобы мы оба были счастливы, как безмозглые насекомые. Но я не стал мухой.



И вот мы сидим за завтраком: я, весь превратившийся в судорогу, и напротив меня – большая печальная муха. Но печальная ли? Разве можно было по ее огромным переливающимся глазам понять, что она чувствовала? Может, она ничего не чувствовала, просто я наделял ее привычками из прошлого, симулякрами поворота головы, таинственной улыбки, темного взгляда. А потом, доев, она вскакивает на стол перед подоконником (летят тарелки – дзинь; опрокидывается чайник – дум; мелко дребезжит стекло, вторя мыслям – дрянь, дрянь, дрянь), распахивает окно и, нескладно протиснувшись в него, она улетает. И от ее крыльев продолжает стучать стекло в раме – дрянь!


Я выбегаю за ней из подъезда. Светит солнце. Зеленые листья. Маленькие, миленькие дети тычут пальцами в пролетающую над ними огромную муху, они не боятся ее. Я бегу за ней, наблюдаю с земли за ее корявым, но свободным полетом. Я бегу долго, вот уже нет солнца, а в складках мокрого, словно смазанного салом асфальта появились лужи, и она отражается в них, а я жалею, что каждая лужа – это не объектив фотокамеры, ведь у меня так мало ее фотографий.


Я забегаю за угол, потом между домами, в узкий проход, а когда выскакиваю из него, уже идет снег (как долго я бежал?) и под ногами только слякоть, и липкий туман вокруг, и я больше не могу разглядеть ее на небе.

* * *

Я календаристам все рассказал, правда в немного отредактированной версии, чтобы не выглядеть совсем уж ненормальным. Они отнеслись с пониманием, даже Октябрь почти не фыркал. Июль очень, судя по взгляду, заинтересовалась, но ничего спрашивать не стала. Я хотел ей, вот прямо ей одной, рассказать чуть честнее, немного не так, отвести в сторону, напроситься в гости, найти повод, чтобы и про муху, и про меня она поняла ближе, не так, как другие. Но постеснялся, все искал подходящего момента, попадались все неподходящие, с изъяном, так я ничего и не сказал ей, со всеми остальными говорил, отвечал, даже радостно, на вопросы, почти искренне, а ей ничего не сказал. Да она и не спрашивала.


Май и Чёртверг меня за рассказ поблагодарили очень тепло, Октябрь молчал, но было в его молчании непривычное одобрение, даже немного сочувствия. Он как будто бы ко мне немного оттаял, но сам сдерживал, чтобы этого не показать. А Июль ничего не сказала, и я не понял, что это значит.


Я признался, что в прошлый раз так был ошарашен вопросами, что истории остальных календаристов мне не запомнились: я их слушал, но слова пролетали мимо моей головы неразборчивым тревожным гулом. Попросил их рассказать еще раз, а себе пообещал, что буду слушать внимательнее и все запишу. Май и Чёртверг сразу согласились, никаких вопросов, Октябрь наполовину буркнул, наполовину вздохнул что-то, что было, судя по успокаивающему подмигиванию Мая, согласием. Она, Июль, сказала «Хорошо»: слово-призрак, то ли было, то ли показалось, и никто мне не расшифровал его, не подмигнул, не кивнул.


Домой я пошел опять один, никто проводить меня на этот раз не предложил. Я чувствовал себя шахматистом, просчитывающим сотни вариантов ходов наперед, голова была тяжелая, хотелось ее снять, оставить под каким-нибудь столбом, вернуться за ней завтра, когда вороны и бродячие собаки вытащат из нее всякий мусор. Спать я лег весь опополамленный, так и не выбрав ни одного верного хода, но сохраняя веру, что партия еще не проиграна. Я почти заснул, когда рядом прилег февраль и стал шептать мне в ухо что-то очень грустное, шелковое.

* * *

Сначала проснулась мысль, за ней проснулся я. Она уже поджидала меня, светящаяся, нетерпеливая. Я даже удивился: как можно было засыпать так тяжело, в обволакивающей печали, а проснуться таким чистым и ясным. Мысль была простая: нужно устроить для календаристов какое-нибудь развлечение, простое и веселое, и чтобы Май мог не выходить из гостиницы (я забыл, почему он не может, но он вчера обещал рассказать во второй раз). Я уже думал об этом не раз. Ну вот сидят они и говорят об одном и том же, кто как застрял, как не может выбраться и вообще, что жизнь сложна, но при этом удручающе однообразна. И разговоры их со временем стали как жизнь – однообразными. Я это заметил сразу, но думал, что показалось. Я их немного оживил своим присутствием, новый все-таки человек, но это сегодня-завтра новый, через месяц уже привычный, через полтора – утомительный. Надо было их как-то расшевелить, встряхнуть, разговорить и к себе расположить. Сдружить и сдружиться, в общем.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации