Электронная библиотека » Юрий Лощиц » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Эпические времена"


  • Текст добавлен: 15 июля 2019, 13:20


Автор книги: Юрий Лощиц


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Как бы то ни было, ванночка моя – в тот ли самый день или немного позже – вернулась в наше жилье. И в ней, наверняка, продолжали меня купать. А потом, уже после войны, купали в ней поочередно моего скончавшегося во младенчестве братца, затем и сестру. А стирки разных там пеленок, распашонок, рубашек да и взрослого белья? Как и по этой неотложной надобности обойтись было без нее? И ванночка кочевала с нами по стране, – на телегах, в поездах, на машинах, и не порожней, конечно, а нагруженной, – когда тем же бельем, когда съестными припасами. Терпеливо и выносливо продолжала службу незаменимой в быту вещи.

И по сей день висит где-то в родительской дачной подсобке, уже ни на что не пригодная, праздная от бесконечной череды забот и попечений.

Странный немец

Вот он поднимается не спеша от нижней сельской дороги в нашу сторону, а мы с дедушкой сидим на завалинке хаты и смотрим, как он вышагивает.

Я уже умею немца отличить по одежде от румына. Немцы ходят в зеленом, а у румын одежка какого-то бурого цвета, точно пожухлая солома. Но этот, что шагает в нашу сторону, он – не просто в зеленом. Всё на нем – фуражка, китель и брюки – звонко-зеленое. Когда он обходит по краю дедушкин клин, на котором уже проступили всходы озимой пшеницы, я замечаю, что одежда у этого немца зеленью своей похожа на травные ростки.

Другие немцы, которых я уже видел, носят серо-зеленые рубашки и пилотки, будто полежавшие перед тем в болотной воде, какие-то грязные.

А когда я их, немцев, впервые разглядел? Давно или нет? Не могу уверенно сказать. Но точно, утром случилось. Потому что спал, как было для меня заведено в холодное время года, на печи. И вот пробудился, расслышав сквозь занавесочку непонятную речь внизу. Слова доносились непривычно громкие, дребезжащие, даже со скрежетом. И как будто сыпались они из разных углов комнаты.

Я зашевелился. Очень захотелось разглядеть, кто же там такие. В щель между трубой и занавеской я увидел, что у противоположной стены комнаты сидят – кто на стульях, кто на табуретках – несколько голых по пояс чужих дядек. Сидят, наклонив головы, и что-то упорно рассматривают, торопливо прощупывают в своих рубахах. Не знаю, что меня больше поразило – дружное копошение пальцами в одеждах или то, что они в чужом доме сидят полуголыми, совершенно этого не стесняясь, громко разговаривая и пересмеиваясь. Ведь я никогда не видел ни дедушку, ни бабушку, ни маму мою без одежды.

Тут перед занавеской возникло откуда-то сбоку хмурое лицо бабушки Даши. Она сухо прошептала:

– То нимци…

Оглянулась, наклонилась снова к моему лицу и сердито добавила:

– Не лизь до ных…бо в ных воши.

Тут-то я сообразил, чем они занимались. Они выискивали в своих кителях и рубашках, расщелкивали ногтями… вшей!

Бабушка задернула занавеску, а отпятился вглубь лежанки и даже надвинул на голову одеяло. Что если и ко мне приползет снизу отвратительная пакость, гадкие жучки, от которых у взрослых и детей кожа на голове и на теле начинает чесаться? От них же, говорят, можно заразиться и умереть.

Снова заснуть я уже не смог. Так и пролежал неизвестно сколько, сжавшись в комок, пока не стало совсем тихо. Бабушка окликнула меня и сказала, что можно спускаться, потому что нимци куда-то ушли.

Но в другой раз несколько таких же, в серо-зелёном, солдат вдруг среди утра ввалились в хату и без всяких слов принялись скатывать с пола, сгребать в охапки длинные полосатые рядна. Рядна выскользали прямо из-под наших ног, и мы с бабушкой от испуга чуть не попадали на пол.

– Тикай! – сердито крикнула она мне.

Я опрометью кинулся на двор. Но здесь оказалось куда страшней. Сразу за нашими грядками, вся в черно-зеленых пятнах, торчала невесть откуда сюда приползшая уродливая железяка (потом я узнал, что она называется танкеткой). Из ее щелей с треском валил черный зловонный дым. Спиной к железяке стоял еще один немец. Он отмахивался от клубов гари и свирепо орал что-то трем солдатам, которые уже неслись из хаты со свернутыми ряднами на груди. Тут я обернулся на гневный вскрик бабушки Даши.

Она стояла на пороге и размахивала поднятыми вверх кулаками.

– А, трясця вашей матэри!

Я впервые услышал от нее такие грозные, как раскат грома, слова. В брани ее было что-то ужасное.

Тем временем немцы, мешая друг другу, уже запихивали рядна в дымящееся нутро своей уродливой машины. Дым быстро сникал. Когда он совсем иссяк, солдаты принялись выдергивать и кидать на землю почерневшие, чадящие комки смрадных ряден.

Только после тушения пожара они обернули свои чумазые лица в нашу сторону. Странно, они смеялись, будто довольные проказой дети.

… А вот этот, в ярко-зеленом, нарядном, с какими-то светлыми нашлепками на воротнике и плечиках, всё идет себе не спеша, будто на прогулку собрался. Может, вовсе и не к нам направляется? Остановился у крайнего в саду сливового дерева, что-то под ним разглядел.

– Офи-цэ-эр, – тихо, врастяжку говорит дедушка и покашливает.

Когда он произносит новые, непонятные мне слова, я сразу верю, что он их не сам придумывает, как не берет же откуда-то из воздуха и названия для своих инструментов.

Мама мне недавно рассказывала, что у своих родителей дедушка Захар был в их большой семье чуть не самым маленьким, – ну, немного постарше меня. Семья их бедствовала и потому смышленого Захара отдали внаймы в немецкую колонию, на работы по хозяйству. То были совсем другие немцы, не похожие на этих военных, и он очень старался, запомнил у них названия самых разных инструментов и как ими пользоваться…

Конечно, мне бы хотелось и у самого дедушки расспросить про ту немецкую колонию, про то, когда и где это было, и где теперь те немцы, у которых он жил. Но не сейчас. Сейчас мне очень хочется услышать от него, куда всё же идет этот немец, и не ждать ли от него беды.

Ведь совсем недавно великая беда чуть не случилась: к нам в хату вломился, и тоже без стука, как те, что своровали и испортили бабушкины рядна, еще какой-то серо-зеленый, – толстенный, щеки трясутся на ходу, страшно чем-то недоволен.

Так его помню, будто и дня не прошло. Сопит, быстро обшаривает глазами большую комнату, лезет в малую, где как раз я стою у окна, только что подтолкнутый сюда бабушкой.

Взгляд его мгновенно упирается в стену над кроватью. И почти тут же он начинает верещать, как боров:

– Ле-е-енин?!

Щека и толстая его шея наливаются кровью.

Бабушка, бледная, с немым вопросом в глазах, замерла у двери.

– Ле-е-енин? – тычет он хлыстом, чуть не пробивая насквозь портрет в темной деревянной раме.

И уже не спрашивает, а будто наотмашь бьет, нацеливая хлыст попеременно то на стену, то на бабушку:

– Ленин!.. Ленин!..

Наконец, она догадывается о причине его ярости.

– Господи! Та який же цэ Ленин? – всплескивает она руками. – Цэ ж Захарий, мий чоловик…

Суматошно озирается, окликает со слезами в голосе:

– Захарий?.. Та де ж вин?

Бабушкин взгляд падает на меня.

– А ну, бижы, поклыкай дида… Нэхай йдэ сюды… Швыдче!

И опять пытается угомонить немца:

– О, Господи, щэ й такого нам нэ хватало… Та хиба ж то Ленин?.. Та нащо б вин тут высив?.. То ж мий чоловик, Захарий…

Не успеваю выбежать, как дедушка сам явился на крики, переводит взгляд с бабушки на немца, тихо спрашивает у жены:

– Що такэ потрапылось?

Крик просто душит толстяка:

– Ле-е-е-нин!?

– Та вин ка-жэ, – захлебывается слезами бабушка, – вин ка-же, що то Ленин… на портрэти… А? Що тэпэр зробыш?

И тут дедушкины усы неожиданно распушаются в улыбке. Он делает шаг прямо на немца.

– Нихт Ленин, нихт… то я сам… Их бин!.. – дедушка тычет себя пальцем в грудь. – Майн портрэт… малер намалював… германьский малер ин германьский колония… Их бин арбайтер ин германишен колония… унд малер за марки, розумиетэ, арбайте майн портрет.

Мы с бабушкой не можем понять, что именно пытается он доказать немцу чужими для нас словами. Но, похоже, этих слов оказывается достаточно, чтобы тот вдруг перестал орать и вытаращился. Но уже не на портрет, а на лысого шутника, который говорит почти безостановочно.

– Герр официр, – наступает дедушка, – ахтунг! – И показывает на свой подбородок. – Их бин нихт Ленин… Ленин хабе бо-ро-да… Их бин нихт бо-ро-да.

Даже мы с бабушкой теперь понимаем: да, у него нет бороды, и на портрете его тоже нет никакой бороды. А у этого, из-за которого немец так разорался, борода, значит, есть? И немец об этом разве не знает?

Толстяк в досаде бьет хлыстом по голенищу сапога, свирепо машет пальцем перед носом у дедушки, будто хочет уличить его в великой хитрости. И вдруг молча, растолкав нас к стенам, бросается из комнаты. Мы слышим грохот удаляющихся шагов. Но еще несколько минут стоим в оцепенении. Что, если этот страшный герр официр захочет вернуться и снова примется орать на всех?

Тут бабушка дотягивается руками до рамки портрета и, не спрашивая согласия у своего чоловика, снимает со стены. И молча уносит куда-то…

Мне бы в тот час разглядеть напоследок портрет молодого своего дедушки. Ведь ни при немце, ни до его нежданного появления я сделать этого так и не успел. Потому что всегда пребывал он на стене и был для меня, как и сама эта стена, всегдашним. До того привычным, что и разузнавать что-то о нем повода не возникало. А теперь, когда она его унесла, разве теперь у нее или у деда допросишься, куда всё-таки подевали его? Ходят по хате и молчат, будто не узнают ни друг друга, ни меня.

… Но что же этот, в чистом зеленом мундирчике?.. Он всё-таки, похоже, идет к нам. Хотя и посверкивает по сторонам круглыми очечками, а нас как бы всё еще нет для него. И лишь когда ему остается шага три-четыре до пристенка, где мы сидим, он замирает и чуть приоткрывает маленький рот, будто сказать что-то собрался. Но тут же и передумывает говорить. Или это он так зевнул?

Лицо у него под большой фуражкой тоже маленькое, молоденькое и, кажется, совсем не злое. Теперь он не смотрит по сторонам. То на дедушку глянет, то на меня. Дедушка уже пробует привстать и снять кепку, как принято у взрослых, и наклонить лысую голову в знак приветствия. Но немец прикасается тонким концом хлыстика к плечу его телогрейки, тем самым дозволяет сидеть и дальше, как сидели до сих пор.

Он продолжает рассматривать нас, и мы, как ни хочется отвести взгляд от его светло-серых, бесцеремонных и каких-то дурашливых глаз, тоже вынуждены, из опасения, заглядывать в его размытые стеклышками очков, мутноватые, но неотрывные зрачки. И это взаимное разглядывание – для нас неловкое, изнуряющее, а для него, похоже, забавное, как игра посреди хмурого дня, длится так долго, что даже дедушка мой начинает похмыкивать.

Еще совсем немного, ну, минуту, ну, две или три, и он уйдет вниз по склону, к южной дороге, откуда и возник. Ни о чем не спросит, не попросит, не потребует ничего, не захочет войти в хату, где сейчас одна только бабушка, и она что-то делает по хозяйству, даже не догадываясь, возможно, о приходе очередного незваного гостя… Одного из незваных, которые мне навсегда запомнились.

Но те, остальные для чего-то очень им нужного появлялись: одни, чтобы давить своих насекомых, другие, чтобы испакостить половые наши рябенькие дорожки, еще один, чтобы разоблачить хозяев за хранение портрета советского вождя. А этот? Он же ничего от нас, похоже, не хотел. И хотя он простоял перед дедом и мною, возможно, совсем не так долго, как мне показалось, но запомнился почему-то с особой отчетливостью, и потом, в разные десятилетия, я будто бы на фотоснимке снова и снова видел перед собою эту его тщедушную юношескую фигурку, серые размытые, но щупающие глазки, кругленькое личико, серебряные нашивки на воротах мундирчика. Он остался загадочным и странным.

Те ведь тоже вели себя непривычно, даже отчасти смешно: со своими насекомыми, со своей клубящейся черным дымом бронемашиной, с померещившимся Лениным. Что в них было загадочного? Что было странного в том, что еще какие-то из них однажды замусорили нам двор мятыми обертками от масла и плавленого сыра? Помню, бабушка, заметив, что я уже потянулся рукой к сверкающей фольгой обертке, цыкнула на меня: «а ну, не лизь… то гимно поросяче, смиття… тьфу!». Что было странного, загадочного в том, что они мусорят или гадят где попало, не стесняясь взрослых и детей?

Не выглядели странными, а, скорей, смешными, жалкими, и румыны, что в своих грязно-бурых шинелках с поднятыми воротниками ходили по трое-четверо вдоль улиц села и требовали, а то и выклянчивали у хозяек кукурузную муку, чтобы сварить из нее свою плотную кашу – мамалыгу. От зернового хлеба у них, говорят, болели животы и опухали глотки и десна, вот они и шли за своим кукурузным сбором с приоткрытыми ртами…

Почему же и по сей день остается для меня загадочен этот, единственный из всех? Ведь для чего-то и он всё же появился? Может, хотел разведать, не здесь ли живет молодая учительница и какая она из себя, и знает ли она, к примеру, немецкий язык?

Или о другом у нее хотел узнать: не она ли красуется на фотоснимке, который он приметил в жилье, где находится на постое: школьники сидят вокруг своей наставницы и по ее команде учебники пораскрывали, и у всех там – Сталин!

Но маму в тот день он бы увидеть не мог – ни в хате, ни на подворье. Она вообще в те дни и недели, – когда через Фёдоровку немцы прошли в 41-м на восток и когда в начале весны 44-го покатили на запад, – в родном доме почти не появлялась.

Лишь после оккупации провела она меня к той отдаленной хатке на краю поросшей молодым лесом яруги, где ховалась, и не она одна. Мы пошли с ней сначала задворками села, мимо дедушкиного виноградничка, мимо кладбищенского холма. Когда миновали самые дряхлые деревянные кресты и один или два древних каменных, почти заросших кустами шиповника, тропа изогнулась, заспешила вниз, вдоль темной размоины-рыпы, цепляясь за корни деревьев. Тут, на крошечной полянке под старой лишаистой соломенной стрехой, и обнаружилась хата-невеличка маминой бабушки Олены. Что-то мама ей принесла в узелке и выложила на стол. Почти тут же маленькая старушечка в светлом платочке залепетала, зашаркала ножками в сторону белой и тоже маленькой печки, обещая, что и у нее в хатынке найдется гостинчик, чтобы угостить Тамариного сынка. И, точно, в ручке своей она вынесла к столу еще теплое печеное яблоко, будто напитанное медом. И я подумал: как хорошо, наверное, было маме ховатысь, – укрываться тут, на самой глухой из окраин села, от всякой беды. И как жалко, что ни от бабы Даши, ни от мамы я ничего про таинственную свою прабабушку до сих пор не знал…

А что если этот любознательный, в зеленом мундирчике, от кого-то в селе выведал фамилию моего отца и потому захотел, поднявшись к нам, разрешить свое недоумение: что это за фамилия такая Лощиц? Вроде бы перекликается с немецкими и австрийскими типа Лейбниц, Тирпиц, Клаузевиц, Зейдлиц?.. Или же отнести ее надо к иудейским, поддельным под германские и австрийские, – вроде Лифшиц, Липшиц и прочие?

А может, потому он пришел, что его рассмешил недавно услышанный от своих же анекдот про местного крестьянина, который с помощью всего нескольких немецких слов доказал солдафону из разведки, что в сельской хибаре висит не портрет Ленина, а его, крестьянина, портрет, да еще написанный каким-то художником из старой немецкой колонии?

Или же интерес к дедушке возник у странного гостя по другой причине: от кого-то из наших односельчан он мог услышать, что, точно, этот самый Грабовенко в молодости работал у немцев-колонистов и выучился готовить всевозможных сортов колбасы, сальтисоны, ливеры, грудинки и окорока, а сверх того на сельских свадьбах он же может часами лихо играть на скрипочке всякие краковяки и польки. Судя по всему, у офицерика не было в то утро гастрономических намерений. Ну, какой крестьянин станет к его приходу придерживать в своей кладовке хотя бы фунт шпига? Но вот что касается музыки… Что если он сам был музыкант? И шел к нам, насвистывая что-то веселое из Гайдна, или Моцарта, или модного Карла Орфа? Ведь все они, великие, не стыдились обрабатывать для своих оперных арий, концертов, сонат самые простенькие, но забавные мелодии, подслушанные именно у простолюдинов. И лишь подойдя к нам на два шага, решил, что его с этой легендой о пейзанском скрипаче кто-то из переводчиков ловко разыграл. Ну, не способен сидящий перед ним старик в ватнике, с грубыми венами рук, с короткими, корявыми, желтыми от никотина пальцами, с их узластыми от земляных работ суставами не только пиликать что-то, а даже притронуться к смычку и скрипичным струнам.

Как-то, за беседой с Петром Васильевичем Палиевским, который в отрочестве даже подвергся насильственному выселению в Германию, я вспомнил о своих годах, проведенных в оккупации, в том числе и об этом странного поведения немце. Палиевский оживился и пообещал дать мне на время недавно вышедший в США, но в русском переводе, сборник воспоминаний немецких офицеров и солдат, воевавших на территории СССР в составе гитлеровских войск. Уникальность этих мемуаров, в чем я убедился, прочитав книжку, заключалась в том, что авторы подобрались, видимо, по принципу нестандартности своего отношения к народу, с которым они много лет назад столкнулись в советской России. Они писали не столько о своей личной храбрости, не о стратегической гениальности или, наоборот, тупости командующих фронтами, армиями, корпусами и дивизиями, сколько о странном славянском народе, живущем в варварской праотеческой простоте. Их убогие жилища с глиняными полами и соломенными крышами лишены электричества, водопровода, канализации. Большинство из них почти круглый год ступает по земле босыми ступнями. Они не ведают, что такое одеколон и зубная щетка, а вместо мыла натирают руки глиной. Но, при всей их отталкивающей негигиеничности, это какой-то поистине галилейский народ, необыкновенно выносливый, смиренный в своем наивном, непоказном боголюбии, способный на неподобострастное и даже великодушное отношение к немецкому воину, которого они умеют искренне пожалеть и… перекрестить на дорогу, как и своих детей, воюющих на стороне безбожного коммунистического сиона. Эти мемуаристы, воевавшие на разных фронтах, не сговариваясь, свидетельствовали по сути, об одном: в деревнях и селах России под коростой примитивного быта они разглядели не образины дикарей, как были приготовлены увидеть, – но лица, осененные Христовой истиной. Миссионеры цивилизованного Запада, они опешили, очутившись как бы в другом совсем времени, – там, где еще живы слушатели Нагорной проповеди. А если не опешили, то, по крайней мере, глубоко задумались. И надолго – вплоть до своих запоздалых признаний.

Может быть, он из их числа, тот загадочный офицерик? Впрочем, и всяких иных предположений о цели его прихода я для себя в разные годы придумал еще немало. Не тщетное ли занятие? Но почему-то оно меня никак не отпускало. В конце концов, он же мог в то утро просто прогуливаться по Фёдоровке без всякой задней мысли. И ему просто нравились такие деньки ранней весны – с легким теплым туманцем во всё небо (как в родной его «Германии туманной»). Нравилась эта ватность в воздухе, не пропускающая немирные звуки, и он, допустим, проснулся после крепкого молодого сна с таким чувством, будто ни единого дня не был еще на войне. И быть на ней не собирается, а если придется, то никого не ищет ни убить, ни обидеть.

Громы войны уже покатили в сторону его фатерлянда. Ведь на дворе стояло начало марта, судя хотя бы по дружным всходам озими на нашей усадьбе.

Рассказ про собаку

Поздним вечером было или на рассвете, – разве вспомню сейчас? – но однажды в большую комнату нашей хаты, при слабом свете керосиновой лампы, ввалилось и застыло у порога неизвестное мне существо в какой-то мятой шапке-ушанке, в грязно-бурой, тяжелой, коробящейся шинели до пят. И почти мгновенно бабушка и мама, всплеснув ладонями, кинулись к этому замершему без движения существу. Всхлипывая, что-то невнятное причитая, они принялись освобождать человека – мужчину или женщину? – от нелепого балахона. Тот будто изо всех сил сопротивлялся их стараниям, но, наконец, грузным комом рухнул на пол. Дедушка, до той минуты стоявший чуть поодаль, тут же нагнулся, проворно собрал одежку в ком и на вытянутых руках, не прижимая к себе, быстро вынес куда-то вон.

Тут бабушка, заметив, что я не сплю, глянула на меня такими чужими глазами, будто никогда до этой минуты не видела и не знала.

– Ты чого? – спросила она тихим, сердитым голосом. – А ну, лизь на кровать, закрыйся з головой и спы!

Я надул губы, но исполнил повеление. Уже с макушкой, накрытой одеялом, я продолжал хлопать от обиды ресницами и шмыгать носом. Почему мне нельзя посмотреть на то, что происходит, и узнать, кто же это пришел? Разве я сделал что-то нехорошее?

Теперь голоса стали хуже слышны, но один, принадлежащий неизвестному человеку, я сразу уловил, потому что прозвучало мое имя. Этот глухой, хриплый, как из погреба, голос выговаривал слова медленно и через силу:

– Хто там?.. Ю-юра?

– Ну да, – ответила мама, давясь слезами.

– О, ос-поди… и вин… тут?

– А дэ ж йому буты? – спокойно возразила бабушка. – А ну, снимай з сэбэ всэ! Зараз нагриецця вода.

– Та мэни ж… так… со-ром-но… Такэ… ху-дю-ще… кожа й кости…

Я слышал, как закрывают занавески на окнах, как дедушка запирает на засов входную дверь в хату.

Если они делают так, – закрывают от посторонних двери и окна и греют воду для мытья – и если пришедшее к нам существо знает меня по имени, значит, это не какой-то чужой человек, – соображал я.

Беспокойство, любопытство и обида недолго одолевали меня. Под тихие всплески воды в большом тазу я заснул, так ничего больше и не узнав об этом загадочном человеке.

Лишь спустя годы мне стало понятно, почему мои домашние в ту военную пору вообще старались, чтобы я как можно меньше задавал им вопросов обо всём необычном, происходящем вокруг.

Но всё же на следующий день я узнал, что имя странного существа, пришедшего к нам нежданно-негаданно – Галя, но что мне ее надо называть тетей, потому что она, оказывается, – младшая сестра моей мамы.

Тетя Галя с утра спала, отвернувшись лицом к стене, на отдельной лежанке – в темном закуте малой комнаты. Когда меня позвали завтракать, мама своим строгим учительским шепотом предупредила, чтобы я не беспокоил тетю Галю, не приставал к ней с расспросами, потому что она не очень здорова. Когда я сразу же – и тоже шепотом – попытался узнать, почему тетя Галя не очень здорова, мама сердито цыкнула и даже стукнула меня костяшкой указательного пальца по лбу. Это была такая большая редкость в нашем общении с мамой, что я опять, как и накануне, надул губы и захлопал глазами. Но бабушка, сидевшая за столом напротив нас, покачала сверху вниз головой, одобряя мамин поступок.

Я решил, что раз так, то теперь совсем не стану даже близко подходить к тете Гале, не то что ее расспрашивать.

Но поскольку ни на улицу, ни в мастерскую к дедушке меня в те дни не выпускали, мне тоже не оставалось ничего другого, как отлеживаться на нашей с мамой кровати, отвернувшись, как и тетя Галя, лицом к стене. Иногда я всё же потихоньку поворачивался на шорох, доносившийся из ее угла, но она лежала почти так же неподвижно, в какой-то темной косынке поверх головы. И лишь изредка что-то невнятное бормотала глухим сиплым голосом, будто переговариваясь… Но с кем? Лежала она, свернувшись калачиком, и вовсе не выглядела такой громадной, как в час, когда вошла в хату. От нее будто исходило ко всем нам предупреждение: только не надо меня трогать, и я тоже не буду вам мешать.

Мне было и жалко, что тетя Галя хворает, и в то же время я немного обижался на нее из-за того, что с ее появлением бабушка и мама как-то вдруг хуже стали ко мне относиться. Можно подумать, что и я не хворал до сих пор ни разу. То бабушка с мамой лечили меня от золотухи, то от стригущего лишая на шее, которым заразился на улице, погладив чужую кошку, а то раздевали догола и мазали, как ни стыдно было мне такое неприятное занятие, моей же мочой, противно теплой и вонючей… Ну, разве же была моя вина в том, что тетя Галя, о которой я вообще ничего никогда не слышал и не знал, вдруг пришла к нам неизвестно откуда? Да еще и больная.

Дни шли за днями, серые, знобкие, а тетя Галя всё никак не поправлялась. Если она иногда приподымалась, не покидая кровать, чтобы поесть что-то из тарелки, принесенной бабушкой или мамой, то в мою сторону не смотрела, будто и нет меня тут. Разве не обидно? Ведь тетя Лиза – тоже мамина сестра, но как она всегда со мной бывает ласкова.

Однажды я проснулся и увидел, что кровать, где лежала тётя Галя, пуста и ровно застелена одеялом. В то утро не оказалось в хате и мамы, чтобы спросить у нее, где тетя Галя и поправилась ли она. Я уже собрался нарушить запрет и спросить об этом у бабушки. Но она, заметив мое намерение, шумно вздохнула. И я понял, что и теперь не нужно ничего расспрашивать.

Нет, тетя Галя никуда не ушла от нас. Пусть ее не было видно в дневное время, пусть и к ночи она редко появлялась, тихая, как тень, но я иногда всё же успевал краем глаза рассмотреть ее бледное скуластое лицо, заостренный, с горбинкой, нос и всё ту же косынку на голове. Тихая, как тень… Но разве и бабушка, и мама не передвигались тогда по хате малозаметно, без лишнего шороха, не то что стука, – будто вот-вот готовы были исчезнуть насовсем в тени сумерек?

Лишь через несколько послевоенных лет, когда мы с родителями жили уже в Москве, мама рассказа мне, откуда пришла к нам тетя Галя и почему я не видел, а вернее, не помнил ее раньше. Рассказала о том, что до войны ее младшая сестра, закончив Фёдоровскую семилетку, захотела учиться дальше и приехала в Валегоцулово, где я к тому времени родился. Мои папа с мамой поселили ее в своей комнате, которую снимали у кого-то из местных жителей. У тети Гали был веселый безунывный нрав. Во время, свободное от курсов медсестер, на которые поступила, она с удовольствием нянчилась со мной, давая моим родителям возможность то в кино сходить, то в гости к приятелям. Когда же началась война, ее взяли медсестрой в Красную Армию.

Случилось так, что их медсанчасть, – при этих словах своего рассказа мама начинала давиться слезами, – оказалась в окружении, и тетя Галя попала в плен к немцам. Вместе с нею в плену были еще две сестры милосердия, ее подружки. Мама не могла запомнить, когда эта беда случилась и в каком месте, и сколько длился тот плен. Но как-то медсестры почувствовали, что конвоиры проявляют к ним особое внимание. Они ютились тогда в каком-то коровнике, спали вповалку на подгнившей соломе, не снимая своих провонявших шинелей, грязные, нечесаные. И вот охранники заводят к ним учебную собаку, заставляют ее обнюхать пленниц. Тетя Галя, расслышав, что немцы произносят слово «юде», догадалась: собака способна определить, кто из троих еврейка. Дело в том, что одна из девушек, точно, была из еврейской семьи, звали ее Ида. Можно представить себе оцепенение пленниц. Они лежали, не шелохнувшись во время унизительных обнюхиваний. Подруги не собирались выдавать Иду. Но они не знали, как поступит Ида, если собака покажет не на неё, а на кого-то из них. Промолчит или признается сама. И если промолчит, то как тогда поступить им? Наверное, из-за зловония, которое исходило от их тел и одежд, собака не сумела различить запах, на который была натренирована. И тогда охранники, посовещавшись и посмеявшись между собой, сказали девушкам, что они могут убираться отсюда, куда угодно, и вытолкали на двор.

Так медсестры оказались на воле, если можно назвать то нечаянное освобождение настоящей волей. Они остановились где-то на перекрестке посреди пустого заснеженного поля и сказали: «А теперь, Ида, пойдем по своим дорогам, до своих домов, не обижайся»…

Вскоре после того, как Фёдоровку освободили красноармейцы, тетя Галя ушла за четырнадцать километров в Котовск, где участвовала в восстановлении госпиталя в военном городке. Там она и осталась работать медсестрой, там и вышла замуж за сибиряка дядю Леню Акимова, который в сорок втором воевал под Сталинградом в дивизионе «катюш», а после войны, уже сверхсрочником, остался служить на Украине, в Котовском военгородке. Через три года к ним в Котовск перебрались из Фёдоровки и мои дедушка с бабушкой.

Однажды мы с мамой, приехав к ним из Москвы погостить, узнали, что тетя Галя только что благополучно разродилась мальчиком, своим первенцем. В утреннюю солнечную пору мама и я заспешили в роддом с букетом цветов и корзинкой домашней снеди. Соседки по палате подозвали тетю Галю к открытому окну, она крикнула своим звучным гортанным голосом, что сейчас спустится к нам. Пока шла двором, под тень большого каштана, мама попросила меня, чтобы я поцеловал тете Гале руку.

– Зачем? – смутился я.

– Так надо. Она ж теперь мамой стала. Она мальчика родила.

Тетя Галя шла к нам легкой походкой, в светлом больничном халатике. Ее короткой стрижки волосы золотились под солнцем соломенной копенкой. Когда сестры расцеловались и очередь дошла до меня, я после привычного троекратного целования с неловким усердием поднес напрягшуюся руку своей тети к губам.

– Это зачем еще? – отдернула она ладонь.

Тут же они занялись с мамой своими разговорами о новорожденном, о его весе и росте, о том, хватает ли ему материнского молока и о том, что решили назвать его Володей, и о том, когда выпишут домой, и о чем-то еще. А я стоял как вкопанный, и мне казалось, что краска стыда никак не отхлынет от моего лица после такого несуразного «целования», отвергнутого тетей Галей.

Будто догадавшись о моей обиде, она вдруг обернулась, потормошила ладонью вихры у меня на голове.

– Ай да, Юрасик, какой же ты у нас кавалер вырос!.. Когда я первый раз тебя в Валегоцулове увидела, то ты еще и ползать не умел. А какой ты тогда мне подарочек замечательный преподнес, помнишь?.. Ну да, откуда ж тебе помнить… Подняла это я тебя в воздух, одной рукой под попку держу, а другой – за спинку, так ты же мне – от страху или на радостях – целую жменю золота наложил.

При этих словах тетя Галя так заливисто засмеялась, такие вспыхнули искры в серых ее глазах, что и мы с мамой заулыбались ее неожиданному воспоминанию. И я с той самой минуты сполна уверился в маминых словах: да, у нашей тети Гали удивительно веселая, добрая, прямая, честная душа.

Как и тети Лизы, как и мамы, их младшей сестрицы уже нет в живых. Я часто ее вспоминаю, и, пожалуй, хватило бы таких воспоминаний на целую книжечку, но чаще всего встает из прошлого тот день зимы сорок четвертого года, когда она из последних сил добрела после плена в свою родительскую хату.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации