Текст книги "Переизбранное"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 67 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
7
Снова я вдруг поплыл, поплыл, даже не успев подумать, врезаю я дуба или не врезаю, и прочухался в камере смертников. И вот, Коля, очухался я в камере смертников, причем голенький, но от холода не мандражу. Шнифты открывать не желаю и думаю: на хрена меня пробуждать? Врезал бы дуба и – до свидания. Никаких хлопот ни вам, ни мне, а общество писает кипятком выше кремлевских звезд от удовольствия, что избавилось от урода, мешавшего ему двигаться вперед к сияющим вершинам. Лежу, значит, не шевелюсь и, веришь, Коля, стараюсь не захохотать, потому что странно я устроен. Я представил на секунду, как общество подкандехало совсем близко к вершинам, так, действительно, сияющим, что многие люди теперь уже ослепли начисто от их нестерпимого блеска, а те, кто поумней, опять-таки уже теперь, чтобы не ослепнуть, ходят в темных очках. Подкандехало общество и тут растревожило нервные склоны гор. Пошли обвалы, заносы, лавины, ледник имени Ленина всей своей холодной мощью двинулся на общество, а за ним и другие ледники, поменьше: Кырлы Мырлы, Буденного, Дзержинского, Станиславского и Валерия Карцера. Вот-вот столкнется поток тупой, ослепшей человечины с потревоженной стихией, которой, слава богу, неведомо, какими тухлыми именами человечина ее окрестила. Растерянно переглянулись вожди с рабами, и вот эта их беспомощная растерянность и развеселила меня, Коля, но, клянусь тебе, не потому, что картиной безжалостного возмездия заглушал в себе страх идущего ко мне последнего часа. Нет, не был мстительным беззвучный мой смех, да и не такой я дурак, чтобы верить, что все будет так, как я ни с того ни с сего себе представил. Просто беспомощность и растерянность на одну только минуту обратили в моих глазах скотов в людей, скорее даже в детей, которым до конца времен суждено осатаневать от гордыни, проклинать себя за нее в страшный миг и открывать на слабых губах чистую улыбку мольбы о спасении. Господи, подумал я тогда, насколько же я старше, стоя на вершине своего настоящего времени, и тех, кто уже сгинул, и тех, кто придет и тоже сгинет в свой час. И как хорошо, что я помираю не в толпе, как хорошо, Господи, что я один-одинешенек! От помилования я откажусь, кассаций тискать не буду, ничего не желаю, мне бы вот так лежать и лежать, пока не дернут с вещами, и сделаю я свои последние шаги по земле, она же железобетон, она же красный кафель, она же пустота… Она же пустота, Коля. Как хорошо, что я сейчас один-одинешенек! Но не тут-то было! Марш заиграл. Мы покоряем пространство и время!
– Подъем, Йорк! Вставай, змей, и реагируй на интерьер. Все, думаешь, шуточки с тобой шутят? – говорит Кидалла. – Думаешь, нам неизвестно, что ты проснулся? Подъем, тварь. Я из-за тебя выговор по партийной линии получил! Ты почему, гадина, последнего слова не сказал?
– А мы насчет него не договаривались, – отвечаю и встаю. Смотрю на стены. Там за стеклом орудия самоубийства выставлены. Веревки мыльные, яды, бритвы, финки, пистолеты и снотворные калики-моргалики. Они, значит, хотят, чтобы я, желая сократить часы, а может, и дни предсмертного страха, реагировал на симпатичный сердцу приговоренного к высшей мере интерьер? Пожалуйста! Извольте! Я ищу что-нибудь острое, но в камере угла нет ни одного, не то что ложки, как у графа Монте-Кристо. Только приборы какие-то под стеклами. Знаю, что за мной кнокают, изучают для правосудия будущего мою психику, и пробую отколупнуть ногтем стекло стенда. Бегаю мимо него как волк, слюнки глотаю, словно мне сейчас необходим хотя бы гвоздь. Вбил бы его в сердце – и все дела. Тут они стали тасовать Время. Снова марш заиграл. Ложусь на нары. Пусть думают, что я поверил в вечер. Пусть думают. Они за это денежку получают, диссертации пишут, а сам-то я знаю, что еще день, часа два всего прошло, как я проснулся. Сам-то я знаю это точно. К вечеру у меня левая пятка начинает чесаться и хочется чаю с сухариками и черносмородиновым вареньем. Захрапел я сладко-сладко, для пущего понта, и слышу голос Берии:
– Ваши опыты, товарищи, имеют для нас огромное значение. Недалек тот час, сказал Сталин – мы вчера с ним ели шашлык, – когда наша страна полетит к звездам. А лететь до ближайшей звезды, указал он, подольше чем двадцать пять лет с поражением в правах. Нужно уже сейчас научиться изменять биологическое время организма так, как того требуют условия длительного полета. Биологическое время человеческих организмов, подчеркнул Иосиф Виссарионович, тоже относительно и целиком зависит от воли партии, от воли народа… В общем, запускайте этого мерзавца, слишком долго гулявшего по земле, куда-нибудь к чертовой матери! – велел Берия. Снова, Коля, заиграл марш «Мы покоряем пространство и время». Встаю, потягиваюсь, сладко зеваю, помочился в парашный клапан, говорю:
– Кормить меня, псы, думаете? Или в вашем светлом будущем подыхать велено натощак?
Молчание. Все так же висят за стеклом недоступные для меня орудия самоубийства. Нары вдвинулись в стену. На ихнем месте появилось стереофото. Подперев скулу ладошкой, смотрит Ильич на господина фантаста Уэллса. Шнифты прищурил и говорит:
– Ох, Уэллс! Ох, Уэллс!
Вдруг часы где-то громко затикали. Так-так, тик-так. И табло загорелось у меня перед носом. Секунды на нем мелькают. 60… 59… 40… 36… 20… 10… 3… 1… Пуск!
Слышу, Коля, отдаленный рев, держу себя в руках, хуже смерти не бывать, а одной не миновать, я уже прошел через кое-что, меня ничем не удивишь, не бэ, Фан Фаныч, все будет хэ, но все-таки слабеют мои коленки от неизвестности, что же вы еще, проститутки, придумали, до каких пор мучить меня собираетесь? Вылупляется вдруг в стене иллюминатор, вроде самолетного, смотрю в него – и уплывает, уплывает от меня Красная площадь, Мавзолей становится все меньше и меньше, очень это было интересно. Вот уже вся Москва осталась под облаками, а я над ними, над ихними сугробами, над мороженым детства моего, вон круглая, щербатая желтая вафелька, и на ней буковки «Ваня». Луну я увидел, Коля, и сообразил, что, вместо того чтобы шмальнуть, решили меня запустить для опыта к чертовой матери. Вспоминаю, имеется ли во вселенной такое созвездие, и пробую просечь, что лучше: смерть или такой вот полет? Решить ничего не могу, но падаю на колени и говорю:
– Господи, не покидай! Дай мне силы быть!
До сих пор, Коля, не могу понять, что бы мы с тобой делали при советской власти без веры в Бога? Без нее жизнь твоя и моя, несмотря на наши свободные профессии, была бы сплошным мелким и унизительным бытовым адом. В общем, лечу. Простился я с землей. Что я при этом думал и чувствовал – тема для особого разговора. Выполняю команды, которые мне дают по радио, слушаю последние известия Юрия Левитана, сошел с рельс тысячный паровоз ФЭДЭ… Слушаю музыку советских композиторов, хаваю, вернее, выдавливаю в себя разную пасту из тюбиков, живу, короче говоря, как теперь какой-нибудь Попович или Терешкова. Погружаюсь в сон, пробуждаюсь раз в сто лет по электронному календарю и тогда гляжу в иллюминатор. За ним то черным-черно, то светила виднеются, то созвездия мельтешат.
И ты, Коля, абсолютно прав. Я был сохатым и верил, что лечу в тартарары. Но я же не знал тогда, что такое – состояние невесомости! Как я мог просечь, не зная этого, лечу или не лечу? В космосе я или в лаборатории на Лубянке? Тем более за Ильичом и Уэллсом то и дело что-то грохочет, на приборах лампочки мигают, стрелки всякие бесятся и так далее. Одним словом – лечу.
Время для меня вообще перестало существовать и поэтому я, слава богу, не думал ни о жизни, ни о смерти. Правда, мандражил я, что меня шмальнули после приговора, а этот полет – на самом деле адская жизнь. Но и то, думаю, не может же она продолжаться до бесконечности. Должна же быть, в конце-то концов, хоть какая-нибудь, ну хоть махонькая остановочка, на которой бедные бабки в бессмертных черных плюшевых кацавейках продают тушеную картошку с луком. Должна же она быть! Держись, Фан Фаныч!
Электронный календарь, по-моему, испортился. Очень уж много времени прошло со дня моего отлета с Земли. А на спидометре скорость 100 000 км/с. Хрен с ней, думаю. Не все ли мне теперь равно, какая скорость? Кемарю, просыпаюсь, облетаю какие-то каменные серые пространства планет, изрытые ямами, по новой кемарю, по новой встаю и из-за странного устройства своей души весело временами посмеиваюсь. Многое мне, Коля, в жизни ясно. Но вот просечь бы, что означает этот тихий, утробный и теплый смех в самые, казалось бы, страшные минуты бытия? Чего он есть примета? Того, что теплится в тебе Душа, не истребленная дьяволом и адским его оружием – унынием? Теплится и, значит, беззлобно посмеивается, веря в свою неистребимость, над деловою суетой сил зла? Так оно или не так? Извини, что отвлекся, но на какое-то время я впал-таки, позорник, в уныние.
От нехрена делать я решил засечь время по росту бороды и ногтей. А они что-то не растут и не растут. Каким было рыло выбритым и ногти на руках и ногах подстрижены, такими я и наблюдал их после каждого пробуждения. Не растут! Хотя по моим подсчетам и показаниям халтурного электронного календаря летел я уже тыщу световых лет, а Земля за это время успела побывать в светлом будущем, в коммунизме и к тому же врезать дуба от тепловой смерти. Ты, Коля, не лови меня на слове. Тогда я ничего не знал о замедлении времени при вертуханье на околосветовых скоростях. Я просто занервничал. Да и любой нормальный человек занервничал бы на моем месте. В чем дело? В том, что борода и ногти просто не успели отрасти? Или Чека перетасовала время так, что день кажется мне вечностью? Может, они меня, змеи, бреют каждый день под наркозом и ногти раз в неделю стригут? Это все еще куда ни шло! Пусть обрабатывают. Но вдруг я действительно шмальнул или каким-нибудь другим новейшим способом выведен в расход, и ничего больше на мне вообще не растет. Живу я уже неземной жизнью, что, очевидно, равносильно подыханию вечной смертью, и тогда – кранты, тогда – полная хана! Это в жизни Фан Фаныч весело шустрил, а после смерти шустрить не было у него никакого желания и уменья. Как видишь, Коля, налицо образ унынья. Но он мне являлся редко, слава тебе, Господи! А все больше я тихонько лыбился про себя, тоже давая Творцу знак, что в порядке Фан Фаныч, и вполне может быть уверен Творец в его веселье и здоровье, несмотря на ужасную греховную биографию и нелепый конец.
Прошли, Коля, еще тыщи лет. Открываю однажды шнифты и чувствую: щиплет на ноге какая-то царапина или прыщик. Щупаю. Барахванка! Откуда бы она? Боюсь поверить догадке. Как обезьяна, задираю левую ногу. Не выросли ногти на ней. Обмираю и задираю правую и вижу, смоля, в один из самых радостных моментов моей жизни, впрочем, при чем здесь радость, когда момент был истинно счастливый, что на мизинце правой ноги отрос здоровенный ногтище, здоровенный и, главное, необыкновенно почему-то красивый, каким я его никогда до этого не видел. А может, и видел, но красоты евоной не замечал. Ага, думаю, значит, вы, подлюки, все-таки бреете меня и подстригаете ногти, изучаете мое отношение ко времени! А про один ноготок небось забыл по пьянке ваш сотрудничек, схалтурил, миляга, и вот теперь я в гробу вас всех видал! Я жив и не скурвился перед собою и Богом! Мы еще в детстве, Коля, с родным брательником держали мазу, кто из нас дотянется зубами до мизинца на ноге. И я у него, царство ему небесное, всю дорогу был в замазке. А тут на радостях как-то изогнулся, до мизинчика дотянулся и поцеловал его, милого и родного. Спасибо тебе! И опять же на радостях вскочил я с нар, глянул в иллюминатор, там черная пустыня, только две звездочки, одна немного больше другой, мерцают, и завопил:
– Кидалла! Гнойник вонючий! Звезды-то заделанные! Космос-то твой туфтовый! И прошли не тысячи лет, а месяца два всего вы измываетесь над моим телом! Ты слышишь, бешеная псина? Но я чувствую себя хорошо, пульс и давление нормальные, к дальнейшим экспериментам готов! Ну что? Пришил ты мне заячьи уши? Времечко-то по-своему течет и течет, земля не полетела в тартарары, и я живу на ней в смертной своей камере! И ты меня не истребишь, мерзавец!
Повопил я еще что-то, навопился от пуза и начал бацать цыганочку. Чавелла! Ун-тарара-рара! Чавелла! Вздрогните хоть вы, заделанные звездочки, померцайте плечиками, ой да, братко, Ганя, ты гитару поцелуй, ты рассыпь звон, чавелла, золотой и серебряный! Фан Фаныч цыганочку бацать изволили во глубине туфтовой вселенной! Чавелла! Ын-да, ын-да, ын-да, ын-да-да-да-да! Вдруг, Коля, завыл какой-то зуммер, три длинных, два коротких, замигала фиолетовая лампа, на табло команда «Приготовиться к посадке!», и из глубины иллюминатора стала выплывать на меня одна из тех двух звездочек. Хоть и туфтовая она, а в паху похолодело от туфтового же снижения. Все ближе наплывает, все ближе. Стала звездочка с луну. Застлало ее облаками. Ничего не видно. Сначала черные шли облака, потом фиолетовые, желтые, тые… белые, и тыркнулись наконец в стекло длинные листья каких-то непонятных деревьев. Тыркнулись, и из-за дерева, Коля, ящер вышел, мерзкий, направился ко мне и тоже тычет в стекло драконовскую лапу и длинный ужасный язык. И видно, что ящер этот не туфтовый, а настоящая гадина. И веки у него набрякшие и морщинистые, как у Кидаллы. Смотрю: упал с орудий самоубийства стеклянный колпак. Бери, Фан Фаныч, что хочешь! Бери веревку намыленную, повязывай галстук модным узлом и откидывай копыта. Глотай калий цианистый, вены перерезай, пулю в лоб пускай, отваливай отседа, как знаешь! Но я по новой хипежу:
– Кидалла! Кусок вонючий! Я не Орджоникидзе, чтоб жизни себя лишать! Я ей не хозяин! Жизнь моя – божий подарочек! Подавись ты сам булавками и каликами-моргаликами! А я тебе цыганочку напоследок сбацаю! Чавелла!.. Ын-да-да-да-да-да-да! Чавелла! Я задешево жизнь свою не отдам!
Тут в иллюминаторе все внезапно пропало: и ящер, и неземные деревья, и, как теперь в самой серединке экрана телевизора, растаяла последняя звездочка.
– Я спрашиваю: кто вам разрешил менять график эксперимента? – рявкнул Кидалла. – Это вредительство! Вы – лжеученые! На пол погоны и ордена! График был утвержден Берией и Кагановичем! Мерзавцы! Бабуинцев, вы сексот группы?
– Так точно!
– Почему сорван график и посадка произведена на сорок условносветовых лет раньше? Отвечайте, или я вас всех, не отходя от кассы, перестреляю, сукины сыны! Ну?
– К подопытному неожиданно вернулось ощущение реального времени. Мы вынуждены были спасать, так сказать, остатки эксперимента. Нами получены ценные данные о регенерации инстинкта самосохранения в психике объекта «Йорк», по-новому ставящие диалектику проблемы «Жизнь – смерть».
Молчать! Всем снижаю звания докторов наук до младших сержантов, кандидатов – до ефрейторов. Буду просить о расстреле! Молчать! Почему вернулось ощущение времени к Йорку? По-че-му?
После этого ора, Коля, заметь, была продолжительная пауза. Все, судя по тишине, стояли как вкопанные и руки по швам. Ходил, наверно, из угла в угол один Кидалла, и холодно звякали по полу подковки шевровых евоных пахарей. Никто, как я понял, не желает колоться и брать дело на себя. Молчат, как вполне нормальные люди с развитым инстинктом самосохранения. Наконец кто-то, почуявший свой звездный час, сказал:
– Разрешите доложить? Бывший аспирант, ныне рядовой внутренней службы Подонко.
– Докладывайте, Подонко.
– Пробудившись, объект поцеловал последнюю фалангу и ноготь мизинца правой нижней конечности. Затем наносил оскорбления органам в вашем лице. Разрешите продолжать?
– Продолжайте.
– Затем объект, обращаясь к агенту итальянского происхождения Чанелло с шифровкой «Ой, да братко Ганя, ты гитару поцелуй, ты рассыпь звон, Чавелло, золотой и серебряный», ногами отстукивал сообщение, записанное мной на пленку.
– Остальное мне ясно. Дело в ногтях. Чавелла, кстати, так же как и Кидалла, не агенты итальянской разведки. Ха-ха-ха! Напишите, Подонко, рапорт о готовности № 1 защитить докторскую. Назначаю тебя командиром лаборатории. Вступай в партию. Кто брил и стриг объект?
– Младший научный ефрейтор Мурашова. Она же по совместительству наш звукооператор.
– Мурашова! Связь с камерой выключена?
– Так точно, товарищ полковник!
Это, Коля, стемнила женщина. Стемнила голосом тихим и спокойным. Таким голосом чудесно и темнить и скрывать волнение. После этого я больше ничего не слышал. Наверно, она втихаря выключила связь. Тут я, как рысь, притаился, ибо Фан Фаныч привык добром, а не подлянкой благодарить человеческую душу за помощь и опору в трудный миг. Притаился и, тоже втихую, пробую оторвать руками самую дорогую тогда для меня и родную часть тела, ноготок с мизинца. А он, представляешь, не отрывается, не обламывается, хоть скриплю зубами от боли, и слезы у меня текут радостные, что и среди этих волков, простите, волки, среди этих акул и крыс, простите, акулы и крысы, есть невинные люди, а такой власти и силы на свете, чтобы уследить за их сопротивлением бешенству бесов, – нет! Никак не обламывается, просто сталактит, а не ноготок, хотя Кидалла вот-вот может нагрянуть! Хочу обгрызть. Но, как назло, Коля, шкелетина моя одеревенела и не могу до ноготка дотянуться. Господи, взмолился, не дай погубить моею уликою милую женщину Мурашову, согни, Господи, на пару с Ангелом-Хранителем, раба твоего Фан Фаныча в бараний рог, согни, Господи, и тогда прибирай меня к себе, прибирай! Дошла моя мольба, согнулся, схватил ноготок зубами и сразу не отгрызу: ослаб и полста световых лет не держал в зубах ничего твердого. Отгрыз, слава Богу! Покатал во рту, подержал на языке. Спасибо, родной!
Задвижки люка железного лязгнули, заглотнул я ноготок, и канул он в меня, корябнув горло и грудь. Тут же ввалились мусора.
– Ах вы, красавчики мои, – говорю, – здравия желаю! Как прикажете вас называть? Рад, что похожи вы на меня, человека. Я прибыл на нашу чудесную планету с миссией доброй воли. Привет вам от народа – строителя коммунизма и лично от товарища Сталина! Правде не страшны никакие расстояния! – Говорю все это с понтом, что принял мусоров за инопланетян, радостно и приветливо, и на орудия самоубийства показываю. – Товарищ Берия прислал вам замечательные достижения нашей цивилизации. Мы, советские люди, – хорошие, а капиталисты – говно. По-вашински как будет – говно? – Мусора не обращают на слова мои внимания, перевернули камеру вверх дном, потом за меня взялись. Я понтярить продолжаю, хляю за космонавта.
– Ой, не щекочите! Ой, не шмонайте! Не притыривал я вымпела с гербом СССР и барельеф великого Ленина! Так вы, падлы, принимаете жителя с планеты Земля? Мусора! Чтоб у вас на пятках по члену выросло, и пусть горит под вашими ногами ваша вонючая Альфа Центавра! Прокуроры, где вы?
Они меня, Коля, волокут, молотят по бокам, по бокам, и руки-ноги осматривают, а я себе хипежу всякую хреновину и веселюсь. Попадает, конечно, но это уже похоже на жизнь, это уже – общение с живыми людьми, это не тухлый полет в туфтовом космосе!
– Где ноготь, чума? Колись, не то печенки отобьем!
– Отбивайте, господа! Печенки мне уже не нужны.
– Где ноготь, тварь?
– Какой Ноготь? Жора или Кока? Если Жора, то умер в Лондоне и захоронен на Хайгетском кладбище, а если сам Кока, то Кока тоже навек завязал, но он покоится на Ваганьковском.
Тут мне врезали в скулу, я слегка поплыл и слышу, Кидалла приказывает:
– Хватит с ним волындаться. Приводите приговор в исполнение! Добро! Мурашову – под следствие!
Притаранили шмутки, в которых я судился, одеваюсь, не тороплюсь, торопиться некуда… Торопиться некуда… Торопиться некуда… Ширинку застегнул… зачем?… бедная, думаю, Мурашова, аркан ей из-за меня… Но ты не колись… не колись до конца… ноготок-то в Фан Фаныче, а Фан Фанычу – кранты, чехты, более того, Фан Фанычу, до вскрытия он копыто ослиное переварит, не то что с мизинчика ноготок. Не колись, деточка, а то я мучиться буду на том свете!
Ведут меня, Коля, куда-то… коридоры… двери… лифты… лестницы… полы… перила… пороги… дерево… железо… бетон… бронза… и я прощаюса с веществом, сотворенным Богом для человеческой радости и так глупо и гнусно употребленным бесами в казни… Ты ведь, дьявол, сволота такая, – иду и думаю, – за всю свою жизнь, вернее, смерть ни одной молекулы, падаль, не сотворил, ни электрончика миру от себя не прибавил, только изводишь и человека, и вещество в вечной злобе и неутолимой зависти, но всего и всех, сучье твое рыло, не изведешь. Жаль мне тебя, дьявол. Жаль!»
Вот открыли, Коля, очередную дверь. Невзрачная такая дверь, краска облуплена, на соплях держится. Я почуял почему-то, что вот оно, и не ошибся. Уперся взглядом в железный пол с желобком посредине и начал вдыхать в себя воздух, вдыхать, вдыхать, в груди – сила, ни одного выдоха не сделал, а ноги слабеют, смерть начала меня заполнять… шмаляйте, что ли! Шмаляйте!
Тут последовала, Коля, уже не в первый раз, полная отключка, она же туфтовая смерть. Ты не задавай, пожалуйста, дурацких вопросов. Опыт моего пребывания в отключке не имеет никакого отношения к опыту настоящей смерти, потому что дуба я не врезал и теснить, даже тиская роман, не собираюсь. Вот врежу дуба, тогда и потолкуем, что к чему, с большими подробностями, а теперь давай выпьем. Ты обратил внимание, как давно мы не пили? Выпьем за моих покойных родителей. Царство им небесное! Они не то что я. Они действительно скончались.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?