Текст книги "Перед бурей. Шнехоты. Путешествие в городок (сборник)"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Среди чая пани Малуская вышла, Бреннер посмотрел на дочку и приблизился к ней.
– Мне нужно тебе что-то сказать, – отозвался он.
Юлия повернулась к нему.
– Ты знаешь, как я люблю тебя и что беспокоить тебя было бы для меня очень болезненным, и однако, знаю, что сделаю тебе неприятно – а должен… Пан Каликст тебя провожал сегодня?
Юлия зарумянилась, но глаза подняла смело.
– Да, – сказала она. – Мы встретились на дороге, было бы смешно, если бы его, как испуганная, отпихнула от себя. Что же в этом плохого?
– Это нехорошо, – отозвался Бреннер – я с этим господином никаких отношений не желаю.
– Отец, имеешь что-нибудь против него? – спросила Юлия.
– Имею, но того, что против него имею, поведать тебе не могу. Достаточно, что, повторяю, я решительно против знакомства и отношений с ним.
Юлия замолчала, но видно было, что ей это действительно сделало нериятность, Бреннеру также жаль её было, он нежно схватил её за руку.
– Дитя моё, дитя моё, – отозвался он, – верь мне. У меня есть причины.
– Разве совершил что-нибудь нечестивое?! Или чем-нибудь запятнал себя? Прошу, отец, скажи мне! – произнесла дочка.
– Но что же он тебя так интересует? – прервал Бреннер.
Панна Юлия мгновение помолчала, задумалась, а потом медленно отвечала:
– Мне было бы больно узнать о нём что-нибудь плохое. Знаешь, отец, почему? Не о нём, может, речь, но о том, что если бы такое бесчестие могло покрываться и заслоняться благородством, как в нём, пришлось бы мне сомневаться в людях.
Бреннер, так спрошенный, мгновение боролся с собой, прежде чем собрался отвечать.
– Не скажу, чтобы на нём тяготело что-то нечестное, но, дитя моё, есть много честных людей, с которыми всё-таки отношения неприятны и – опасны. Вот и тут так – пусть тебе этого будет достаточно. Я с моей стороны прошу, а если нужно, приказываю его избегать, не давать ему приблизиться. Ты не должна его знать. Если встретитесь снова, прошу вежливо отделаться от него и не давать провожать тебя.
Юлия совсем замолчала, бросилась в глубь кресла, явно грустная. Бреннер беспокойно смотрел на неё, но уже не вернулся к этому предмету. Сидели молча, когда колокольчик, резко дёрнутый у первых дверей, испугал панну Юлию так, что она крикнула.
Вскоре потом услышали оживлённый разговор и спор с кухаркой – какой-то незнакомый мужчина вошёл без церемонии в салон. Высокого роста, неприятного лица, он даже не задал себе работы снять военный плащ, как казалось, в прихожей, а шапку не спеша снял, только увидев женщину.
Панна Юлия, увидев его, тут же быстрым шагом вышла, Бреннер вскочил с канапе и, беспокойный, выбежал навстречу прибывшему. Оба одновременно, шепча что-то, вошли тут же в кабинет, слышен был оживлённый разговор, горячий, и не прошло четверти часа, когда незнакомец вместе с хозяином, который приготовился к выходу, быстро вышел из дома.
На пороге он едва имел время шепнуть кухарке:
– Погаси сама лампу в кабинете и запри.
На столике остался недопитый чай. Бреннера уже не было. Панна Юлия, хотя чрезвычайно спешно удалилась, почти не взглянув на прибывшего, испытала очень неприятное впечатление, заметив, с каким любопытством он уставил на неё глаза. Был это взгляд старого распутника, циничный, почти устрашающий. Одного блеска этих глаз хватило за оскорбление. Смелость, с какой вошёл он в салон, осанка, взгляд, всё в нём указывало какую-то особу высокого положения и имеющую власть над Бреннером. Было это почти беспримерным, чтобы кто-то подобный заглянул в каменичку на улице Святого Креста; поэтому можно себе представить, какое впечатление это произвело внизу, где стояла Ноинская и вся чернь. Мастерова провожала глазами высокого мужчину и клялась потом, что, должно быть, был «генералом».
Кто же знает? Могла не ошибиться. Неподалёку на площади стояла карета и точно генеральские кони.
* * *
Когда за Бреннером закрылись двери, а кухарка побежала дать знать панне Юлии о планах отца, Юлия тут же пошла в покой, в котором горела на бюро оставленная лампа.
Бреннер не имел времени ни спрятать бумаги (о чём, верно, забыл второпях), ни привести их в порядок. Издалека смотрела панна Юлия на разбросанные записки, точно вынутые из бумажника, и лист бумаги, половина которого была исписана. Сначала она не хотела даже взглянуть на них, но, беря лампу, глаза её почти невольно упали на заголовок уже исписанного листа бумаги, и остановилась как вкопанная.
Её лицо покрылось смертельной бледностью, глаза стали круглыми, дыхание в груди задержалось, взгляд не мог оторваться от бумаги. На ней был начатый рапорт тайного полицейского агента генералу Жандру… С неописуемым страхом Юлия, нехорошо даже понимая, что это было, обо всём догадалась, читая имена лиц, присутствующих на сходке в Литературном кафе. Среди иных стояло там имя пана Каликста Руцкого.
Юлия читала, стояла долго, начала вся дрожать, выпустила из рук лампу и упала, бессознательная, на пол.
Счастьем, звук падающей лампы услышала Агатка, убирающая со стола, и вбежала, а, увидев девушку словно не живую, на полу, разбитую и льющуюся на пол лампу, своим криков всполошила весь дом.
Вбежали Малуская и кухарка. Они не могли понять, что случилось. Плача, схватили бессознательную, которая постепенно пришла в себя, и отнесли её на кровать. Погасили лампу, очистили и заперли покой советника.
Но состояние Юлии, которая плакала и показывала практически какое-то безумие, так встревожило тётку, что послали к ближайшему доктору на Новый Свет. Был им знакомый пани Малуской, молодой ещё человек, который даже показывал большую заинтересованность панной Юлией.
Прежде чем пришёл доктор Божецкий, женщине помогали, успокаивали как умели, но о самом случае панна Юлия ничего сказать не могла. Она плакала и была как бы в отчаянии, чего тётка себе никаким образом объяснить не могла. После ожидания, которое показалось долгим, поспешно пришёл Божецкий. Тётка выбежала к нему в прихожую и в немногих словах рассказала ему непонятный случай. Молча молодой доктор вошёл в покой. Прибрав весёлое на вид лицо, он приблизился к больной, но та, казалось, его не узнаёт.
На первые вопросы она ничего не отвечала и только после долгих склоняющих просьб Божецкого она заикнулась, что сама не знает, что с ней стало – ослабла, потеряла сознание, упала.
Доктор, естественно, долго расспрашивал о симптомах, предшествующих этому кризису, оценивал, смотрел, думал, и, не в состоянии открыть ничего, кроме того, что это был какой-то женский нервный припадок, наказал отдых, средства, смягчающие сон, и т. п. В случае же, если бы тревожные симптомы вернулись, просил, чтобы ему дали знать.
Во время всего совещания почти не говоря ничего, с испуганными глазами, сидела бедная Юлия – слова от неё добиться было трудно. Малейший шелест только пугал её так, что самую строгую тишину должны были приказать в доме.
В одну минуту вся каменица уже знала о случившемся. Кухарка и Агатка должны были о нём рассказать, всё население собралось около них слушать. Обе рассказывали, каждая иначе.
В каменице это произвело ужасающее впечатление.
Версии кухарки и Агатки, хотя согласные друг с другом, в главных фактах очень разнились в подробностях.
Агатка, которая вошла первой, утверждала, что панна держала в руке бумаги и что-то должна была прочитать. Кухарка доказывала, что отец панны Юлии делал выговоры (очевидно, слушала за дверью) за то, что общается с панычем сверху, который её провожал. О том рассказывала и Агатка. Мастерова Ноинская и более важные особы догадались, что, пожалуй, дело было в том, что отец был против него, а девушка его любила. Предположения мастеровой, которая имела буйное воображение, шли даже так далеко, что кухарка возмутилась.
– Э! Что вы думаете, пани мстерова. Эта панна не такая, чтобы, с позволения, могла в романы вдаваться на лестнице. Её нужно знать!
Диспуты были долгие и оживлённые, а когда спускался задумчивый доктор, они за ним внимательно следили глазами, словно хотели что-то прочитать по его лицу. Кухарка заговорила:
– Прошу пана лекаря, что же наша панна… ведь мы её так любим.
– Можете быть спокойны, ничего. Что с ней может быть? Ослабла, упала, стукнулась головой, полежит какой-нибудь день и будет здорова как рыба.
Ноинская услышала это, но приняла с недоверием.
– Дай Бог, чтобы он так сам здоров был! – шепнула она.
Тётка ни на шаг не отходила от кровати, давали воду с каплями померанцевого цветка, laurocerasus, разные вещи, натирали, обкладывали. Однако состояние больной вовсе не изменилось. Одна минута на её молодом и свежем лице произвела такую страшную перемену, молниеносную, глаза так странно смотрели, безумно, что тётка ломала от отчаяния руки, а тут Бреннера, который так неожиданно был похищен из дома, неизвестно даже когда было ожидать.
Пришла ночь и в каменице внизу болтали кумушки, на верху уже только у пана Каликста и на первом этаже в покое панны Юлии горел свет. Тут никто, кроме Агатки, которая, сидя, уснула, не думал ложиться спать. Ждали, когда вернётся Бреннер. Панна Юлия получила горячку. Сколько бы раз, утомлённая постоянным плачем, она не закрывала веки, вскакивала с криком, ломала руки и повторяла постоянно: «А! Я несчастная!» Малуской уже приходили самые разнообразные мысли, хотела что-то выпытать у племянницы, вызвать признание, Юлия качала головой, не отвечала ничего, кроме того, что была очень несчастной.
Медленно проходили часы. Полночь, два часа, три, четвёртый, наконец, и день собирался, а Бреннер не возвращался.
Около пяти часов застучала дрожка и остановилась у ворот. Малуская выбежала к началу лестницы. Увидев её, Бреннер испугался.
– Несчастье, мой советник! Несчастье! А мы тут в доме одни бабы… не знаем, что делать. Юлка вдруг ослабла… после вашего ухода она вошла к вам в кабинет за лампой… и не знаю, что случилось. Мы нашли её в обмороке лежащей на полу.
Бреннер, который единственного ребёнка любил больше жизни, не отвечая ни слова, бросился на верх, прямо к кровати больной. Тут вид его вместо того чтобы принести успокоение, вызвал резкий кризис. Увидев его, Юлия закрыла глаза и снова потеряла сознание.
Бреннер стоял над ней как труп. Он также, казалось, утратил сознание. Малуская дёргала его за руку, он не понимал, что она ему говорила. Он побежал в кабинет, а день уже позволял там всё рассмотреть, – хлопнул за собой дверью. Кухарка слышала, как с порывистостью он закрывал бюро и бегал по комнате. Вскоре потом вернулся к дочке. Послали за Божецким. Состояние Юлии ухудшилось.
Бегание по дому, движение, беспокойство, крик не могли уйти от внимания живущего наверху. Утром за бельём на чердак бегала кухарка, когда Каликст отворил дверь, спрашивая, не случилось ли у них чего.
– А! Вы ничего не знаете? – начала живо женщина. – Это история… трагедия, прошу вас… судный день. Наша панна, как упала в обморок, так до сих пор не можем её в сознание привести. Что не делали, доктор был… А плачет и мечется, аж смотреть жалко. Все стоят как убитые. Пан плачет, тётка, мы все. Или судороги, или какая болезнь вдруг, но плачет и кричит постоянно, и то без повода, потому что ничего не стало… отца не было. Так схватило что-то…
Каликст не смел уже спрашивать больше, только об имени доктора.
– А это наш ординарий, – отвечала кухарка, – с Нового Света, Божецкий, что ходит за Детьми Иисуса.
Каликст знал Божецкого, и, поблагодарив кухарку, закрыл дверь, сразу желая одеться, чтобы пойти спросить его о Юлии.
Доктор, тем временем вызванный, пришёл, но, кроме тех же симптомов, что предшествовали, только усиленных, ничего нового не нашёл. Наказал те же средства, а прежде всего – отдых. Советник, неспокойный, ввёл его в кабинет.
– Будьте милостивы, пан, поведать мне открыто; сначала – не грозит ли опасность, потом – что могло быть причиной?
Божецкий пожал плечами.
– Опасности до сих пор не вижу, но так какой-то сильный кризис, нехороший для будущего. Что до причин, я бы от вас хотел узнать. Я всё сильней убеждаюсь, что этот кризис, атаку, вызвало моральное впечатление, какое-то чувство, случай – это не болезнь от крови, лимфы, от ненормальных функций организма, но удар из внешности, удар по нервам.
Он поглядел на Бреннера, лицо которого побелело и пожелтело, приняло почти трупный цвет. Старый советник дрожал.
– Ничего не знаю, – выцедил он сухо.
Упросив о новом посещении через несколько часов, Бреннер проводил доктора в сени. Тут, у лестницы наверх, его ждал Каликст.
– Тс!
Божецкий поднял голову.
– На минутку прошу вас ко мне, будьте милостивы.
Доктор, узнав старого приятеля молодости (не знал, что тут жил), приятно удивлённый, пошёл охотно к нему.
– Давно тут живёшь? – спросил он.
– Больше года.
– Тебе, наверное, интересно, что делается на первом этаже и что я тут делаю. А, может, тебя красивая панна интересует? И я, признаюсь, равнодушно на неё смотреть не могу.
Смеясь с равнодушием медика, Божецкий бросился на канапе, выгнутое и узкое.
– Очень ладная панна! Красивая, милая и – неглупая! – добавил доктор. – Но папа!
– Что же случилось? – спросил Каликст.
– Разве я знаю, упала в обморок в кабинете отца, стукнулась головой, но удар слабый, симптомов сотрясения мозга нет. Что-то в этом всём есть таинственное, какое-то впечатление, беспокойство, отчаяние, не знаю. Плачет и кажется безумной. Ничего не понимаю. Кто знает… Истерия, может, но на это не выглядит. Здоровая, свежая, и такая умная и холодная!
Ты знаешь отца? Что это за человек? – добавил Божецкий. – Какой-то советник… что же и кому советует? В комиссариате…
У Каликста на устах уже было слово, но задержал его.
– Не знаю о нём ничего, не знаю его, – ответил он, подумав, – совесть велит мне сказать тебе, что – правда или нет – люди его избегают.
Божецкий скривился и закусил губы.
– Я о том только вчера узнал, – кончил Каликст, – потому что дома считается купцом, спекулянтом.
– Одно не мешает другому, – отозвался Божецкий. – Дай мне трубку, если есть, и пойду, потому что у меня имеются и другие больные.
– Состояние панны опасное? – спросил Каликст.
– Разве я знаю, – вздохнул доктор. – С нервами, как с безумцами, никогда нельзя знать, что нас встретит, может быть, нет, и, может статься, что самое ужасное. Мы ещё до этого не дошли, чтобы их дороги наперёд обозначить. Согласно всякому вероятию, если причина уступит, молодость победит, здоровье вернётся. Но молодость также имеет в себе то, что сильней принимает впечатления. Ведь ты всё же не влюбился в панну? – смеясь, спросил Божецкий.
– Нет, – ответил Каликст, – хотя признаюсь тебе, что она – опасна.
Божецкий встал, зевая.
С костёла Св. Креста долетали голоса колоколов, город двигался, экипажи гремели, улицы заново начинали жить. По Новому Свету, уже куда-то откомандированная, шла в молчании конница, с другой стороны маршировала пехота, где-то вдалеке отзывался бубен.
Бреннер сидел у кровати дочери, Малуская пошла молиться, слуги были внизу.
Вдруг Юлия задвигалась, поднялась, огляделась вокруг и, видя перед собой отца, уставила в него глаза. Но не было это то прежнее её выражение, с каким смотрела на родителя. Казалось, поглядывает на него с тревогой, с недоумением, с упрёком. Бреннер, невольно смешанный, опустил глаза. Взгляд этот болезненно его прошил. Он наклонился к дочке, которая немного отодвинулась от него. Ещё раз обвела взглядом покой и тихо отозвалась дрожащим голосом:
– Отец мой, несчастный… я знаю – я всё знаю…
Тут она замолкла, потому что плачь прервал её речь и приглушил голос.
– Ребёнку не годиться ни осуждать родителя, ни делать ему упрёков, но, отец мой, отец, почему ты меня так воспитал, что должна содрогаться от того, что ты делаешь? А! Нужно было дать меня туда, где бы у меня всякое чувство отняли… и стыд и…
Она не докончила, её голова упала на колени, закрыла глаза руками и горько плакала.
Лицо Бреннера во время, когда её слушал, так менялось, пожалуй, как человека, которого ведут на казнь, который хочет показать мужество, а падает от тревоги и боли, поднимается и собой не владеет, мечется, бессильный, и только пробуждает сострадание. Попеременно бледный, синий, жёлтый красный, весь дрожал, пот выступил на его лбу. Несколько раз наклонялся к дочке и отступал. Ему не хватало голоса, в запёкшихся устах пересохло.
– Юлия, – сказал он, – Юлия, успокойся, прошу тебя. Не годится меня судить, ты сама сказала, не суди меня, не убивай… имей жалость к себе и ко мне.
Он не мог говорить больше.
Юлия подняла заплаканное лицо, но как бы силой воли успокоенное.
– Отец мой, – произнесла она, – я тут остаться не могу… тут каждый кусок хлеба меня задавил бы – я должна уйти отсюда… В монастырь, на службу, в свет, не знаю – хотя бы на погибель, но я тут остаться не могу…
Бреннер заломил руки.
– Дитя моё, – крикнул он, – ты, пожалуй, хочешь убить меня… Я для тебя работал, я для тебя продался… я себе в голову выстрелю… не переживу этого…
Говоря это, он положил голову на её кровать и сам начал плакать.
Услышав его рыдания, Юлия схватила за голову и начала целовать, точно уже простила его. Оба молчали. Бреннер поднялся с дикой энергией.
– Слушай, – сказал он, – даю тебе слово, как люблю тебя, на всё, что у человека свято, если я какое зло учинил, стократно его исправлю и отслужу. Погибну – но очищу себя. Не покидай меня, не губи, не убивай.
Тихим шёпотом, приблизившись к Юлии, Бреннер закончил с ней разговор. Дочка успокоилась, плакала ещё, но лежала на подушках, не показывая признаков волнения. Бреннер повторял над ней: «Погибну, но очищу себя».
Что-то припомнив в эти минуты, он побежал в кабинет, принёс бумаги, начал показывать их Юлии, шептать снова. Казалось, словно хотел доказать, что исполнял свои обязанности таким образом, что скорее помогал, чем вредил.
Поверила ли ему панна Юлия, действительно ли убедилась, что не так был виновен, как думала, – верно то, что снова тихим долгим шёпотом закончили разговор и Бреннер, попрощавшись с ней, один спешно вышел из дома.
Юлия только теперь, после выяснения, уснула, а тётя Малуская, войдя на цыпочках, нашла её уже объятую глубоким сном.
Во всём доме наказали молчание. Бреннер тем временем бежал боковыми улочками с бумагами за сюртуком во дворец Крассовских, в котором жил генерал Левицкий[11]11
Шеф тайной полиции.
[Закрыть]. Несмотря на успокоение дочки и пережитую с ней тяжёлую минуту, старик едва мог идти, так ещё чувуствовал себя взволнованным, ослабленным. Не мог, видно, избавиться от опасности. С тыльной стороны, качаясь как пьяный, он попал в личную канцелярию генерала.
Там в эти минуты никого не было, кроме того славного пьяницы Харламповича, который обычно переписывал рапорты великому князю. Поскольку уже несколько дней Харлампович был постоянно пьяным так, что переписывать не мог, в этот день был привязан за обе ноги толстой верёвкой к столику. Верёвка же была так искусно завязана на какие-то узлы, что, если бы он её развязал, не сумел бы потом скрутить подобным образом.
Харлампович, бледный, перепитый, смердящий водкой, с икотой сидел над бумагой и со злостью, но с опытом скорее отличного рисовальщика, чем каллиграфа, с лежащего перед ним черновика копировал рапорт.
Он поднял голову, увидев Бреннера, и, ничего не говоря, показал ему только язык, опустил глаза – писал дальше.
Рядом был покой генерала, который как раз собирался в Бельведер. Даже для командиров и фаворитов великого князя поездка в Бельведер была делом великого значения. Даже генералу не прощал великий князь незастёгнутой пуговицы, пришитой на отворот, малейшей нерегулярности в костюме, самой незначительной эмансипации против формы. Каждый, едучи в Бельведер, хотя бы был Левицким, Жандром, Крутой, Аксамитовским и даже Блюмером, должен был хорошо обеспечить себя сам, прежде чем отваживался вставать в приёмной князя.
Когда Бреннер постучал, генерал закончил одеваться; на канапе сидел как раз Блюмер, долженствующий его сопровождать, тот самый послушный из прислужников, которого из-за его эффективности и точности звали «Кухенрейтаром великого князя». Как пистолеты Кухенрейтара, славящиеся меткостью, так Блюмер был известен безжалостным исполнением приказов.
– А, это ты! – сказал по-русски Левицкий. – Ну что?
Бреннер начал заикаться. Стоял у порога.
– Ясно вельможный генерал, – начал он дрожащим голосом, – у меня в доме несчастье, моя дочка смертельно заболела, прошу хоть на день увольнение.
– Что? Что? – крикнул Левицкий. – Что ты, сбесился что ли? Это не может быть! Лжёшь. Я вчера видел твою дочку, красавицу, здоровую, что с ней может быть?
– Получила ночью судороги, – воскликнул Бреннер.
Разгневанный Левицкий пожал плечами.
– Тогда пошли ей доктора, – воскликнул он, – девка здорова, красива… ей бы молодого кирасира откомандировать, сразу бы выздоровела.
Слыша эти циничные шутки, над которыми Блюмер начал смеяться, лицо Бреннера пожелтело.
– Ей-богу! – добавил Левицкий. – Вчера я первый раз её видел, но девушка – чудо! Откуда же ей болеть?
Бреннер молчал, Блюмер с любопытством к нему присматривался.
– Что мне там болезнь, – добросил Левицкий, – служба идёт прежде всего. Тебя никто не заменит. Я тебе буду искать других? Где? Когда? Времени нет, а для таких вещей нужна ловкость, как твоя, понимаешь? А затем – пошёл прочь и за работу.
Бреннер хотел что-то сказать.
– Э! Какая бестия упёртая! – крикнул Левицкий, топая ногой. – Пошёл вон, говорю, а нет… то…
И указал на дверь.
В те минуты, когда Бреннер уже выходил, в другую дверь постучали, и Левицкий, изменив голос, отличным акцентом, со сладостью и салонным обаянием сказал входившему:
– Charme de vous voir; Monsieur le Comte, a quoi suis – je redevable de Vhonneur de votre presence?[12]12
Как же мне приятно вас видеть, господин граф, чему обязан честью вас видеть? (фр.)
[Закрыть]
Эта внезапная перемена тона из грубиянского на сладкий всегда относилась к характеристике высоко поставленных особ, которые были вынуждены десять раз в день жестощайше ругать и принимать салонные формы и культуру.
Прибывшим был, по-видимому, генерал граф Стась Потоцкий, позже несчастная и невинная жертва первой минуты горячки.
Бреннер вышел бледный и смешанный, стоял ещё у порога с опущенной головой, а Харлампович имел возможность повторно ему язык показать. Не видел его вовсе Бреннер, волочась медленно назад из канцелярии и выходя из дворца.
Отойдя от него на несколько шагов, он повторно остановился, точно задумался. Не было способа освободиться от обязанностей. Беспокойство звало его к постели больной дочки, неволя тянула туда, где должен был служить самым постыдным образом тем, кто оплачивал его осквернение. Суровость и грубость генерала Левицкого, которые, может, раньше и где-нибудь в другом месте были бы после него, не коснувшись его, стекали, падая на больную душу, добыли из неё гнев и желание мести.
Покраснело его лицо.
Он почувствовал почти ярость к тем, что его так унизили, им пренебрегли и не таились даже с презрением. Он со всей силой сжал в руке трость, которую держал, и быстрым шагом пошёл, поглядев на часы, к Бернардинцам.
Огляделся, однако, сначала вокруг, и с ловкостью издавна опытного в ужимках, начал прижиматься, кружа, скрываясь при стенах, пока, как ему казалось, незамеченный, не дошёл до монастыря. Снова посмотрел на часы, а, так как келья, к которой он намеревался идти, была ему точно известна, не спрашивая, прямо пошёл к ней и постучал в дверь.
Когда после ответа изнутри Бреннер вошёл, застал огромного сонного отца, который, сбросив капюшон, как раз после умывания лица вытирался полотенцем, стоя в центре комнаты. Увидев Бреннера, он словно глазам не верил.
– Ей-богу! Или Бреннер, или призрак! А ты тут что делаешь?!
Прибывший стоял грустно, не глядя в глаза.
– Брат, а скорее отец, – отозвался он, – потому что, хоть двоюродный для меня, но облачение тебя отцом называть велит. Я тут много лет живу.
– Тут? А только сейчас соблаговолил узнать о бедном бернардинце? Гм? Что же? Или не знал, что я здесь?
– Я знал, – отпарировал Бреннер, – но дай мне сесть, потому что падаю.
Отец Порфирий указал на стульчик. Присматривался к Бреннеру с таким любопытством, беспокойно, хмуро, что о прошлых дружеских отношениях между двоюродными братьями догадаться было трудно.
– Ну, раз уж ко мне пришёл, говори, – отозвался тучный хозяин, заканчивая вытираться и приводя в порядок место на своём твёрдом ложе. – Что тебя сюда привело?
– Беда! – произнёс Бреннер.
– Axa! Аха! – рассмеялся ксендз. – Пришла коза до воза! Прошу! Беда! Но это, помоги мне Господи Боже, что-то особенное, чтобы такой человек, как ты… с бедой встретился. Ну я – это совсем иное, но ты, пане Пётр, должен был всегда ходить такими дорогами, что скорей мог наткнуться на то, что у вас называется счастьем, чем на беду. Это уже что-то особенное, говори.
– Почти с исповедью к вам пришёл, – говорил Бреннер грустно.
– Слушай, если с исповедью, то пойдём в конфессионалий, я тебя тут так, оборви, полей, исповедовать не буду. А ежели тебе, дорогой, кажется, что по старому знакомству и крови тебе так легко отпущу грехи, – то жестоко ошибаешься.
– Мой дорогой отец, – отозвался Бреннер нетерпеливо, – на исповедь будет время, хочу твоего совета.
– Моего совета? – бесцеремонно прервал отец Порфирий. – Мне кажется, что и эта пуля попала в забор, а что я могу тебе иного посоветовать, кроме того, чтобы ты был честным человеком и добрым христианином? А сумеешь ли ты…
– Ну, не шути, – воскликнул Бреннер, – сейчас не время. Слушай, я не отрицаю, что был шельмой и есть даже, но у меня один ребёнок, которого люблю, моя подлость ребёнка убивает. Хочу стать честным…
В речи этого человека было что-то такое убеждающее, такое вдохновлённое правдой, что бернардинец, который слушал поначалу с насмешливой миной, стал более серьёзным и замолк. Молчание продолжалось минуту – Бреннер ждал, бернардинец раздумывал.
– Что же ты? Женился? Когда? Дочку имеешь или сына? – спросил он.
– Я был женат, жена скоро умерла, у меня дочка, ангел – люблю её больше жизни. Со вчерашнего дня заболела от отчаяния, узнав, кому и как я служу, – пусть лихо их возьмёт… ребёнок мне дороже всего. Брошу, выеду, убегу…
– Разве тебя твои дорогие русские отпустят так легко, – ответил ксендз. – Мой дорогой, грех тянет покаяние за собой; не думай, чтобы со злом так легко было расстаться, как кажется. Смола прилипает к человеку. И Твардовский, о котором есть легенда, что продал душу дьяволу, пожалел потом об этом; ни из когтей греха, ни из дьявольских и et cetera нелегко выбраться.
Бреннер схватился за голову.
– О, несчастная моя доля! – воскликнул он. – Если девушку потеряю, сам у себя жизнь отбиру. На что она мне? Для чего? Для неё жил…
Он стоял так, бернардинец слушал.
– Чем поможет плакать, – отозвался он, – или что я могу посоветовать? Я? Монах, сидящий в келье. У тебя в голове закружилось!
– Нет, – сказал Бреннер, – ты – это не может быть, ты должен знаться с патриотами, ты всегда был пылким, невозможно, чтобы ты с молодёжью отношений не имел.
Бернардинец, ходя по келье, начал петь:
«Привет, утренний рассвет!..»
И кивал головой. Встал потом перед Бреннером и, открыв табакерку, угостил его табаком.
– Считаешь меня за ужасного просточка, брат, – сказал он, – кормя такими анекдотами о раскаянии, исправлении, о дочке, чтобы мне мух из носа тянуть![13]13
Вытянуть информацию.
[Закрыть] Но у меня и в монастыре мух нет, тут ничего не вытянешь. Разве бернардинцы для того предназначены, чтобы в патриотизм играть! Наше дело – помыть голову грешнику, святую мессачку отправить, окрестить, ребёнка катахизису научить, но – и я тебе признаюсь, если войнушка, на коне с распятием перед полком… ей же! – хоть бы на русского!
Тут он ударил по устам.
– О! Простите, само вырвалось! Но, душа моя, тёмными дорогами, где человек только шишек себе набить может, мы не ходим… На это есть иные…
– Не веришь мне! – воскликнул Бреннер.
– Уж думай, как тебе нравится – но тут у нас ничего не достигнешь. Монастыря и совести можешь сделать ревизию – нет ничего запрещённого. Дай мне святой покой.
– Бог с тобой, пане брат, – вставая со стула, сказал Бреннер. – Я хотел тебе только одно сказать, – тут он понизил голос, – сегодня за Прагой в колонии пир для Каминского изо Львова… надзор за ним поверили мне – пусть будут спокойны, скажи им, пусть будут спокойны, я заткну уши.
Отец Порфирий долго смотрел, заложил руки назад, от стоп до головы мерил двоюродного брата, фыркнул, пожал плечами и, ничего не говоря, дал ему табаку во второй раз.
Смешанный этим приёмом, Бреннер бросился целовать его руку, пожал её, а когда поднял голову, отец Порфирий увидел, что его глаза были полны слёз. В эти минуты физиономия бернардинца изменилась и он сказал тихо:
– Оставь в покое слёзы, потому что не баба… пойдём-ка со мной.
И они вместе вошли в келью.
* * *
Не без причины кружок литераторов и послов, желающих почтить прибывшего в Варшаву Каминского, автора «Краковской свадьбы», коий умел думать и писать, когда другие думать не смели, а писать не умели, – выбрали отдельный домик за Прагой, в колонии Винена. Хозяевам того пира, который должен был сплочить конгрессовиков, литвинов, галициан и украинцев, казалось, что здесь будут свободней, чем в городе и публичном помещении, где даже служащих в ресторации было нужно остерегаться, потому что и те шли завербованные в фаланги Юргашки и Макрота. Подобрали верных слуг, в домик не имел и не мог иметь доступ никто из незнакомых, поэтому слов так уж можно было не остерегаться. Впрочем, собрание вовсе политической окраски не имело, было это просто побратание духом и минута невинного разговора, в котором бдительное око ничего бы подозрительного не открыло – а однако… однако сам факт той симпатии к разделённым границами братьям, само признание единства, одна взаимная любовь в глазах великого князя была преступной. Всё в то время было преступным и подозрительным: весёлость, остроумие, летящая смелей мысль, немногим более открытое сердце, тоска, грусть, задумчивость, желание учиться… всё. Всё скрывало в себе, согласно принятой теории, какой-то грозный зародыш для будущего. Весёлость выдавала надежды, а каждая надежда была вещью запрещённой; остроумие могло укусить, мысль могла достать слишком далеко, сердце могло слишком далеко увести, тоска велела догадываться о жалости по прошлому, задумчивость могла обозначать поиск средств для его восстановления, наука делала сильным. Одним словом, не было ни состояния духа, ни умысла, который бы себе не могли объяснить с плохой стороны те, что вечно чего-то боялись, как говорил позднее Жевуский.
Поэтому предпочитали скрыться с глаз подозреваемых, чтобы весёлость и остроумие могли вылиться смелей.
С другой стороны Любовицкий и Юргашко равно о прибытии Каминского, как о намерении принять его в Варшаве, уже имели известие. Помешать этому не было хорошего повода, хотя некоторые особы, позванные на обед, на всё общество бросали тень.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?